нников, которые по прихоти господ под ударами бича волокут через сугробы гондолу в Германию. Иногда я отрываю взгляд от телевизора и поглядываю на студентов, мне интересно, что они еще могут делать, если не звякают бокалами и высокоумными словечками. По телевизору шел фильм про Мольера, который нам милостиво разрешили смотреть в студенческом клубе на Университетской улице, и тут один длинноволосый объявил, что каждый из нас должен заполнить карточку и уплатить десять шиллингов. «Сначала фильм досмотрю», — сказал я. После того как Мольер умер, я написал на формуляре свое имя, положил на стол десять шиллингов, попрощался, не скрывая своей неприязни, и поспешно спустился по лестнице под нарастающий гром поп-музыки у меня за спиной: «Светлый венец вокруг черепа, бедному покойничку спроворили четыре доски, одну слева, одну справа, одну снизу, одну сверху, один гвоздик в левом углу рта, один в правом, а посередке — жизнелюб, четвертый гвоздь держим в левой руке, ведь в правой у нас молот и серп, теперь заколачиваем гроб, мы, гонимые и проклятые, кто хочет переделать троны в деревянные лежаки». Мне снилось, как я сижу в самолете, пролетевшем над самыми трубами венецианских домов. Я смотрел на головы людей, на мельтешение ступней и рук. Уменьшенные расстоянием до кукольных размеров фигурки шагали по каменным и деревянным мостам, вели на поводках детей и несли на руках комнатных собачек, они копошились у фруктовых и рыбных лавок, доставали купюры и монеты. Бесчисленные ладони разжимали и сжимали пальцы. Я видел то острый носок туфли, то сверкнувшую пятку, видел волосы, скрывавшие плечи женщин, а раскрытые листы «Il Gazzettino» были не больше маленьких книжек. Когда я шел по одной из улиц Лидо, меня вдруг охватил страх, мне представилось, что я попал под колеса автомобиля, и я увидел себя плачущим калекой в инвалидной коляске и с пластмассовой машинкой в руках. А может, и впрямь сидеть мне в коляске на берегу моря, любуясь восходами и закатами? Кто-нибудь щелкнет фотоаппаратом у меня за спиной и сделает идиллический снимок — водитель кресла-коляски на фоне заката в курортном городе Лидо. Возвращаясь поездом в Венецию, я занял место напротив женщины, читавшей иллюстрированный журнал, в надежде, что она предложит почитать его мне, а я откажусь от такой любезности. У одного господина в кафе «Флориан» из кармана пиджака торчит бумажник, глядя прямо на меня, будто желая меня украсть. Мясник в лавке на Корсо держал в руке окровавленный карандаш. Я обратил внимание на туриста, который не пропускал ни одного киоска, чтобы увидеть Венецию на открытках, Венецию в Венеции он не видит. На кладбищенской лужайке четверо мужчин в синих комбинезонах работали косами. Я думал о персонифицированной смерти моего детства. Скелет со стальной косой через плечо шагал по телам и головам, издававшим предсмертные хрипы. А теперь рабочие в синих спецовках машут косами над мертвецами венецианского кладбищенского острова. На многих крестах — цветные и черно-белые фото. Цветные пугают меня, черно-белые больше подходят для покойников.
На обложке иллюстрированного журнала «L'Europeo» — Папа в спортивном костюме. «Божественный атлет» — гласит подпись под фотографией. На площади Святого Петра появляются две монахини, у одной — распятие на связке ключей, за ними идет голый по пояс рабочий с Библией под мышкой. На ступени лестницы, ведущей к собору Святого Петра, я вижу двух пчел в корчах агонии. Я сажусь на ступень и не менее двух часов жду, когда они замрут в полной неподвижности. Мимо проходят двое чернокожих, они направляются к усыпальнице пап. Девушка в красном, молитвенно сложив руки, стоит у надгробия Папы Иоанна XXIII, он лежит в саркофаге, на нем — красные одежды. Какой-то мужчина возле гробницы держит на руках ребенка с соской во рту, который внимательно рассматривает розы. Несколько немок приникают губами к гробу Иоанна Павла I. Одна из них целует кончики своих пальцев, освященных прикосновением ко гробу. Юноша лет восемнадцати встает на колени перед усыпальницей и целует каменную плиту. Какой-то ребенок прикладывает ухо к боковой стороне гробницы Иоанна Павла I. «Господь выше и больше того, что о нем сказано и написано» — так называется доклад, который состоится сегодня в Риме. У малосимпатичного мужчины на перекрестке я спросил, как пройти на Пьяцца дель Пополо, однако первое впечатление оказалось обманчивым, он только и ждал, как бы быть полезным кому-нибудь. У магазина, где продают джинсы, на улице, впадающей в Пьяцца дель Пополо, какая-то женщина вытирает бумажным платком кровь на ноге. Мимо проезжает полицейская машина с траурным венком на крыше. Женщина в машине заламывает руки, взвизгивают тормоза и покрышки, автомобили, что спереди и сзади, резко останавливаются, и я в ужасе от того, что ничего не случилось. Если я порой испытываю счастливое чувство близости к смерти, то при этом ощущаю, однако, неимоверную жизненную силу, когда с крайним напряжением ножных мышц мне удается выскочить буквально из-под колес машины, с визгом тормознувшей на бульваре Бруно Буоцци. Я послал матери открытку со снимком собора Св. Петра. Над куполом храма как бы парит голова Папы. Я ходил в парк Боргезе и наблюдал у колоннады мальчиков легкого поведения. Они стояли в окружении такси и прочих автомобилей. Я видел заморенные лица, женственные движения, кокетливое подмигивание, при ходьбе — старательное раскачивание тощими бедрами. Ко мне подъехала какая-то машина, сидевший в ней парень высунул из окошка руку с сигаретой: «Fiammifero?» — «Purtroppo signore!»[12] Он покатил дальше. В смятой сигарете я увидел его отчаяние. Мне пришел на память Пазолини. Про свою вражду с отцом он сказал, что не чувствовал к нему ничего, кроме ненависти, пока, взявшись за перо, не понял, что эта ненависть — не что иное, как любовь, затаенная даже от самого себя. Какой странный сумрак притеняет эту римскую улочку! Может быть, такой у нее цвет кожи? Сворачивая в нее, видишь двоих совсем юных чернокожих, сидящих прямо на мостовой. В негритянском квартале я видел белую женщину, которая шла по улице, держа под мышкой пластмассового негритенка. Сжимая ладонью железный прут, я чувствовал, как большой палец нащупывает кончики четырех других. Когда я писал эти заметки, мальчишка-официант указывал мне на дверь взмахом руки, каким обычно отгоняют мух. Ему приходится постоянно подчиняться приказам, а теперь, в час закрытия, он сам может приказывать. И в этот повелительный жест он вложил все приказы, которыми его подстегивали весь день и весь вечер.
Подобно тому как другие закрепляют на головах карнавальные маски, я стягиваю на затылке тесемки посмертной маски с ее вечной улыбкой и хожу по ночному городу. Полицейские останавливают меня, задавая один и тот же вопрос: «А что это за маскарад?» Они спрашивают, кто я и чем занимаюсь. Они спрашивают, куда я иду, и навязывают свое покровительственное сопровождение. «Если вы не оставите в покое меня, законопослушного гражданина, совершающего ночные прогулки, если не прекратите досаждать мне, тогда я вместе с вами отправлюсь в полицию». — «А это что на вас надето? Что за штука?» — «Это — посмертная маска». Тут один из них вытягивает антенну из своей рации, и вот уже за мной и моей мертвой улыбкой устремляется белый «фольксваген» с мигалкой. У меня на обеих руках выше локтя имеются желтые полоски с тремя черными точками, сидя за пишущей машинкой, я работаю вслепую.
Ассистент, преподаватель философии, стоя за кафедрой третьей аудитории, листает какую-то книгу, он узнает, что десятки глаз изучают эстетику его самолюбования, наконец он поднимает голову и, прежде чем произнести в качестве приветствия заготовленную цитату, окидывает взглядом своих наблюдателей. Я направляюсь к выходу, к широкой стеклянной двери, она напоминает стенку ландшафтного аквариума, только за ней двигаются не рыбы, а вышедшие на улицу студенты, профессора, чиновники канцелярии, ассистенты и паркующиеся автомобили, похожие на декоративных разноцветных рыбок, которые медленно сплываются и встают в ряды. За евангелической церковью я вижу, как играют в футбол глухонемые. Вот один из них забивает гол, товарищи обнимают его, я вижу, как они порываются кричать и от радости кувыркаются на траве площадки. Когда мяч оказывается в сетке ворот, я, стоя у ограды, вскидываю руки. Судья, тоже глухонемой, подняв указательный палец, назначает пенальти, одни игроки возмущенно жестикулируют, другие радостно бьют в ладони и шлепают себя по бедрам. Я буквально заливался слезами, они катились по щекам, капали с подбородка на кроссовки. Я вижу, как глухонемой с цифрой девять на футболке пытается подозвать своего товарища, машет руками, подпрыгивает и хлопает в ладоши. Игроки гуськом устремляются к кабинкам, там они примут душ и переоденутся. В одном из клагенфуртских общежитий я видел, как глухонемой парень встает под душ, берет мыло и поворачивается ко мне спиной. Он показывает мне выступы позвонков, ложбинку между лопатками, ягодицы, затем вновь поворачивается, и я смотрю на его член. Волосы на голове лежат гладкой пленкой, это — югославский гастарбайтер, который живет в отделении для подсобников. Он оттягивает крайнюю плоть, намыливает головку члена и подставляет ее под струи. Резким движением головы я стряхиваю с волос воду так, что брызги летят ему в лицо. Он намыливает меня, поглаживая мой торс, а я сую мыло ему под мышку.
Тетка живописца жила с кардиостимулятором в груди. Не ее ли посмертная маска говорила со мной нынче ночью? Однажды она расстегнула рубашку и указала на свою неестественно выпуклую грудь. «Здесь, внутри, — сообщила она, — кардиостимулятор, эта маленькая машинка поддерживает во мне жизнь». Художник сидел напротив тетки. Я смотрел на его мясистые волосатые ладони. Фиксируя каждый волосок, я взглядом приподнимал его, выдергивал и вновь сажал в крохотную лунку. Я встаю на ходули, надеваю маску с немеркнущей улыбкой и отправляюсь на кладбище, где обхожу детские могилы и читаю надгробные надписи. У меня даже не хватает мужества жить с улыбкой на лице, а один приговоренный к смерти пишет в последнем письме, что встретит смертный час улыбкой. Изобретатель гильотины доктор Ж. Гильотен говорит о