Родник Олафа — страница 33 из 80

И Сычонок упорно шел, стараясь попадать своими намокшими, давно грязными лаптями, что ему сплел монастырский горбун и слепец Тараска Бебеня, в следы Хорта, то ли человека, то ли волка… а сейчас – лося. Мальчику уже чудилась и белая корона на его главе.

В одном месте по лаптям скользнула змея, ее Сычонок отчетливо узрел в лунном свете, – проползла и скрылась между кочками. Он даже испугаться не успел. Вспомнил того пленника у половца в степи… Он, Спиридон, хотел бы тоже услыхать речи птиц да зверей, а еще трав и деревьев. Ради того можно и змею съесть.

Все-таки он провалился одной ногой в трясину. Это показалось легко – вытащить одну ногу. Но он сделал неверный шаг другой ногой, и та тоже ушла по колено в липучую прорву. То, что это прорва бездонная, мальчик враз ощутил. И так-то все покачивалось, как во сне или при хвори жаркой, а тут и ноги туда погрузились – в это сновидение. И стало ясно, что оно бесконечно. У Сычонка дыхание перехватило. Он уперся руками в землю, но то была не земля настоящая, а вязкая грязь. И руки его сейчас же по локоть исчезли, как оторванные. Сычонок вытягивал одну руку, а увязал другой. Ему чудилось, что некая пасть слюнявая и холодная захватывает его с потрохами, да не сам ли Яша-Сливень?! Пасть беззубая, слизкая, глубокая.

«Ааа! Дядька Арефа!» – хотел закричать Сычонок, но только засипел истошно. А Хорт уже не услышал. Крикнуть Сычонок умел. Иной раз крик и получался. Но чаще что-то будто захлестывало его голос, и он лишь сипел, хрипел, как удавленник. А в тот раз, когда на Каспле убивали его отца и Страшко Ощеру с Зазыбой, так и вовсе не смог ни звука издать.

И то же случилось теперь. Слова прямо кололись у него в горле, в голове, бились в виски, рвались, стучали уже по зубам: «Спасиии, дядька Арефа!» И там и оставались, за зубами, в висках, под черепушкой. Эти слова и много других слов, как рыбин в сети, бьющих хвостами, извивающихся, прыгающих. Вот его рот и был полон этих рыбин тугих и холодных. И Сычонок задыхался от них, по его щекам текли слезы. И вокруг уже шарахались какие-то тени, кто-то клал ему на плечи свои почти невесомые руки.

А как же то видение Леонтия про маленького Спиридона в храме-то близ монастыря Смядынского, в желудевой шапочке?! Спиридона, поющего акафисты али еще другое…

Сычонок сейчас и сам будто наяву все то увидел, о чем ему поведал рыжий толстый кот… Али не кот…

И он увидел маленького старичка, идущего по болоту, аки посуху, в белой мантии с черными крестами на плечах, в желудевой шапочке с короткой веточкой, перебирающего пальцами так, словно в руках у него свирельца, приставленная к губам.

Тут Сычонка осенило просто набрать воздуху в грудь и засвистеть сычом. Над топями полился чудной этот свист лесной птицы. И то чудно, что голос птичий никогда ему удавкой не перекрывало. Словно кто токмо этот глас ему и дозволял, но никак не другой. Недаром баба Белуха толковала, что унука сглазили и наговор наслали…

Только свист сыча ушедший Хорт и услыхал. Он медленно возвращался, очень медленно, Сычонок буквально устал ждать именно его приближения и думал, что тут-то и помрет совсем.

Но вот Хорт рядом. Видит хорошо при луне, что мальчик утоп уже по грудь, а не спешит, стоит и глядит молча и внимательно.

Дядька Арефа, ты почто так-то?!

Хорт чуть склоняется, всматриваясь в бледное, заляпанное болотной грязью лицо малого, чутко вглядывается, зорко метит. Наконец молвит:

– Почто не позвал сразу, мнихшек?

Да какой он монашек!.. Сиромах, а не монах!.. Спиридон глядит в лицо это странное, продолговатое, с крупным носом, шишкастым лбом. А пепельные глаза Хорта живут, всею силою вперяясь в мальчика. И тут Спиридон вдруг ощутил себя в полной власти сего человека, ощутил себя как та овца, которую батька зарезывал Егорию Хороброму в лютую зимнюю стынь, чтоб боронил Егорий, волчий пастырь, животинку всякую от волчьих стай. И оковал его ужас, еще никогда допрежде не испытанный.

И он сам попытался опять выбраться, да ушел в трясину глубже. Тогда Хорт протянул ему посох.

– Имай[248] крепко!

Сычонок вырвал одну руку, вцепился в посох, потом и другой схватился. Хорт потянул посох, отступая по тропе, потянул… Мальчик как взялся за посох, так уже не отпускал, не ослаблял хватку. И чуял, как болото Немыкарское мудно[249] его отпущает, неохотно, но отпущает. Но лапоть один все ж таки заело. Только размотавшийся онуч и остался, волочился за ним. Мальчик оказался у ног Хорта.

– А я ли тебе не наказывал шагать в хвост? – спросил он.

Мальчик тяжело дышал, не подымая главы, упавшей на грязные руки. Дух болотный забивал ему ноздри.

– Светло будто днем, – проговорил Хорт. – Шагай да шагай… Ну, лихое позади. Подымайся. Пошли.

Хорт снова зашагал было вперед, как внезапно замер, прислушиваясь. Тут и Сычонок услыхал какие-то звуки, словно кто шлепал ладошками по трясине: шлеп! шлеп! Забавлялся. И те шлепки приближались. Не мог же этот кто-то бежать на ладошках?.. Слева появилась в ясном свете луны будто гора черная… Остановилась, повела башкой, и тут стала видна корона. Сохатый! Вот настоящий сохатый! Он стоял некоторое время, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую.

Потом прянул назад, развернулся и побежал прочь, высоко неся свою корону. Зрелище это завораживало: как умудряется такая-то махина легко бежать по топям Немыкарского болота? Как чует, где провал, бездна, а где можно бежать?

– Оле[250]! – выкрикнул Хорт.

Тут и мальчику захотелось восхищенно что-нибудь проорать, а недавний ужас как ветром сдуло. В нем еще больше было восхищения, нежели страха. Младое да жаркое сердце всю жуть еще претворяло в обыденное, лишь однажды не сумело с чем-то справиться, и мальчика оковало молчание, да такое могучее, что и попомнить тот миг он не умел.

Хорт оглянулся почему-то на Спиридона, и его глаза парусили лунным светом и радостью.

Как бы мальчику желалось обрести такую же легкость, как у сохатого! И такую уверенность, как у Хорта. Хорт знал это болото, и оно ему было любо.

Они шли дальше, и уже впереди белели березки на высоком холме, а правее вставал и второй холм, озаренный луной, и там, как зубы, посверкивали стволы берез. И тут Спиридон понял, что они и выходят к тем горам Арефинским. Вот они! Он все ж таки достиг своей цели. А ведь все поначалу мнилось ему далекой сказкой, какой-то град Смоленск, Днепр, село Немыкари, эти горы Арефинские, волхв. Как так содеялось все? Ему и молиться возжелалось прямо на этой болотной тропе под луной, да побоялся Хорта, памятуя, что он – волхв, жрец поганскый; хоть и беззвучна будет молитва, а вдруг тот догадается?

И мальчик тащился за Хортом, обутый в один лапоть с набившейся грязью, да и сам весь залепленный болотной чернотой до ушей. И в том было благо: спасение, броня от комаров. А Хорта они заедали.

По обе стороны от тропы пошли кусты, одинокие березки, будто серебром окованные неким ковачом. Тропа уже не качалась, аки канат али полотнище. Чувствовалась крепнущая земля…

И наконец они ступили на твердый берег! Сычонок аж на колени рухнул – не молиться, а передохнуть, насладиться крепостью земной. Ничего-то и нет лучше. Хорт обернулся, посмотрел на него. Отер пот со своего длинного лошадиного, что ли, лица. Посох он отнес к высокой березе и прислонил. Та прияла посох и скрыла прочь от чужих глаз.

Мальчик вдруг почуял запахи жилья. Приподнял голову, прислушиваясь. Точно, пахло и коровой, и лошадью, и овечьей шерстью да дымом.

– Вставай, – сказал Хорт.

Мальчик повиновался и поплелся за этим человеком.

Они приближались к полю. На склоне холма виднелись истобки, три или четыре, под высокими березами и густыми липами.

Но Хорт вел не туда, а в сторону, к подножию холма.

Спиридон удивлялся, что на веси не слыхать собак.

Они вошли в березовую рощу. Вдруг сильно и страшно как-то пахнуло гарью. Пройдя среди серебрящихся берез, они вышли к развалинам одрины. Хорт остановился как вкопанный и долго так стоял столбом, будто вбирая всеми порами этот тревожный дух сгоревшей одрины.

Потом он прошел внутрь развалины, походил там и вернулся, направился вниз, в чащу обширную с травами. Мальчик за ним. На самом дне той чаши поблескивала в лунном свете вода. Это был колодезь, родник, как сообразил мальчик, едва отведав воды, дробящей хладом зубы… Уф! Мальчик снова приник к деревянному ковшу, поданному Хортом, и не мог оторваться. Напившись вдосталь, он хотел и умыться, но Хорт тут же воспретил своим берестяным гласом:

– Не леть!

И мальчик оставил эту затею. От колодезя они снова пошли в березовую рощу, потом среди лапиков[251] полей, уже колосящихся рожью и овсом. Взошли на середину холма к истобкам и огородам, обнесенным плетнями. На иных жердинах висели подбитые корчаги, тряпки. И снова к ним не бросались с лаем собаки. Чудно то было. Хорт и Сычонок вышли на дорогу, что тянулась поясом посередь холма мимо деревьев и истобок. И Хорт в первую не вошел, а к другой свернул, прошагал к двери и стукнул в нее. Истобка с низко надвинутой крышей, крытой дерном, смотрела на путников двумя небольшими оконцами, затянутыми бычьими пузырями. Хорт стукнул сильнее.

И что-то в глубине той истобки ожило, двинулось, приблизилось к двери, дохнуло. И затаилось.

– Нездила Дервуша, то я, Хорт.

Дверь мгновенно отворилась со скрипом и надсадою.

– Ась? – вопросил лохматый бородатый мужик, стоя в дверном проеме и даже щурясь, как если бы в лицо ему светила не луна, а солнце.

– Гой еси, друже, – раздался глас Хорта.

Мужик закашлялся. Видно было, что он растерян и удивлен до крайности.

– Не чаял узреть живым? – вопросил Хорт.

Мужик почесал грудь под рубахой.

– Дак… оле… Кхм… кхма… – Он откашливался.