Родник Олафа — страница 45 из 80

Дед что-то зашептал.

Прошло еще время, и послышался хруст близящихся шагов, топот ног, а скоро и увидали сквозь стебли и колосья свет факелов. И кабаны ринулись прочь.

– Вепри! Зрада[307]!

– А?.. Обернулися вепрями?!

Преследователи выбежали на край поля.

– Туды!

– Туды!

И снова топот. Совсем рядом запламенел факел. Да вдруг раздалось грозное рычанье и хрюк. Будто раздували мех кузнечный.

Человек с факелом остановился и начал пятиться.

– А! Секач тута лютуеть!.. – задушенно кликнул мужик, пятясь.

И совсем повернул и пошел в обход. Вепрь еще почухал, давая возможность своей кабанихе и поросятам уйти подалее, а потом и сам побежал за ними.

Вскоре все стихло. Только вдали слышны были крики, то перекликались гонители.

– Велесе, боже, сотворю тя жертву, – зашептал дед.

Здесь, в сладко пахнущем жите, старик с мальчиком сидели еще некоторое время. Потом старик осторожно приподнялся и сквозь колосья оглядел все вокруг.

– Айда, – надтреснуто молвил и пошел, все так же пригибаясь.

Мальчик поднялся и зашагал за ним.

Они видели мелькающие огни повсюду, но далеко. А поблизости никого и не было. Но вот появился свет, движущийся налево вдоль поля. А вскоре справа заалел факел и того, кого устрашил вепрь. И впереди тоже загорелся огонь. Дед на него и шел, но взял левее.

Они спустились в низину, окутываясь туманом и свежестью.

В темноте кто-то остановился напротив. Мухояр тоже замер. И какой-то зверь бесшумно исчез, как это обычно бывает. Мальчик шел за дедом.

Под ногами зачавкала сырая земля. Они пробирались сквозь заросли. Не болото ли? Мальчику стало не по себе от этой мысли. После происшествия на болотной тропе он боялся снова сверзнуться в клейкую пасть и впрямь как будто ящера. Но Мухояр уверенно шел вперед. Воды уже было по колено. Слева захлопала крыльями птица, взлетела. Кусты качались, и с ними словно и звезды ходуном ходили.

Мальчик вдруг оступился в яму, и затхлой прелой водой ему плеснуло в лицо, он погрузился по грудь. Мухояр оглянулся. Мальчик ухватился за ветки, вылез. Мухояр двинулся дальше.

Позади крикнули неясное. Мухояр шел, не обращая внимания. Мальчик за ним.

Скоро кусты уступили место высоким деревам, стволы у них были прямые, листва кружевная. По всему видать, ольха черная. Они выбрались из воды на сухую землю. Здесь остановились, сели, привалясь к чешуйчатым стволам. Вокруг вились комары. Водяной бык завел свою непонятную песню. Среди листвы проглядывали звезды.

– Сюды не полезуть, – молвил Мухояр. – Ежели токмо днем… Но и мы сиднем сидеть не станем же.

Он помолчал, глядя вверх, потом повернул лицо к мальчику, припечатал на своей шее комара.

– Оне в землянку, к Крючному Дубу побегли. Оттудова оно и нам было бы сподручнее до Ливны пойдити, а там у меня однодеревка. Да Хорт на Ливне понаделал завалов против смольнян… Ни с Днепра, ни в Днепр не пролезти… Да мы содеем не то. Нешто старый такой-то неключимый уж, а?

Дед усмехнулся и ответил сам себе:

– Ни.

Передохнув, они встали и отправились дальше, в глубь леса черной ольхи. Хотя мальчику совсем и не хотелось идти никуда. События дня и вечера, начала ночи купальской утомили его вельми. Глаза закрывались, в сон тянули аки камни, булыжники на дно в реке. Порой ему и мнилось, что глаза его – такие два камня. И он мотал головой, хватался за ветки, опирался о шершавые стволы, чтобы не упасть. Или забывал все: откуда и куда они идут, зачем. Встряхивался. А то будто слышал голос Гостены. И голоса Нездилы, Нездилихи, Крушки и всех остальных дочерей. Малашка запевала колыбельную, да Крушка тут же подхватывала и переиначивала все:

Бай да побай,

Хошь сёдни помри,

Татка с работки

Колодинку принесе,

Бабушка у лучинки

Рубаху сошье,

Мамка у печки

Блинов напеке.

Ай, укусны блины!

Будем исть, поедать

Да тобе споминати.

Она то и пела в самом деле, когда Нездилиха не слыхала, хоть остальные девочки на нее и ругались, даже драли ее за косички. Но той все нипочем. Козьи глазки заиграют блудливо, и вот она щерит рот в другой песенке:

Бай да бай,

Поскорее помирай!

Помри поскорее!

Буде хоронить веселее,

С веси повезем

Да дядов запоем.

Захороним, загрябем,

Да с керсты в одрину пойдем!

Ай, лю-лю, лю-лю!

То-то Крушка эта была бы рада, ежели б клюся не сбежал. Клюся на то клюся, чтобы зарей полоснуть по шее. В старину, рассказывал дед Могута, жеребцов и приносили в жертву всяким поганскым божкам. А Сычонок себя и мнил уж клюсей, там, на горе. Клюся и есть. Ничего не скажет, молчит и глядит, ушами поводит, глаза выворачивает, ноздри вздувает, передергивает шкурой, – ждет-пождет своей участи.

И сейчас-то он и шел клюсей за дедом Мухояром куда-то.

А куда? На новую жертву?

Старик Мухояр Улей был неутомим. Шел да шел, огибая колонны того леса, раздвигая кусты. Лес уже и позади остался, и они спустились в другую низину, и снова под ногами зачавкала вода. А туман стал гуще-то. И как-то вдруг все посерело. Светало! Ведь то была самая короткая ночь в году. Небеса бледнели, с них будто кто убрусом стирал звезды. Скрежетали коростели. Квакали лягушки. Где-то запел соловей да и умолк. Все, вышло время его песен. В тумане с лаем пролетела собака:

– Вав! Вав!

Но то была цапля.

Холодок уже пробирал тело в мокрой одёже. Порты – хоть выжимай. Впереди темнела острая высокая шапка Мухояра. Он шагал с посохом. Вода снова поднималась, и была та вода хладной, не то что в начале ночи.

Вдруг они оказались на бережку неширокой речки. Дед посмотрел вправо-влево и пошел вниз по течению. А ежли то Городец и есть? Так там где-то и однодеревка Чубарого! Осенило мальчика. И он схватил за руку деда, замычал, засипел. Тот оглянулся.

– Чиво табе?

Сычонок объяснял знаками, дед не мог уразуметь, но потом ухватил мысль, сообразил:

– Однодеревка? С веслами?.. Хм, хм… Откудова?.. А, вы с Хортом на ей?.. Оставили?.. – Он помолчал, оглаживая литую, мокрую от тумана бороду. – Ни, Васёк. Там-то Хорт и пожидает. Ён хытёр, а мы похытрее.

И они еще некоторое время шли вдоль реки, а как услышали воду, переливающуюся через палое бревно, то спустились к воде. И точно, там было мелко. Дед первый перешел по бревну, лежавшему в воде, опираясь на посох, потом кинул тот посох Сычонку. Тот поднимал посох и вдруг думал: а не удрать ли сейчас от деда? Но поднял посох и тоже перешел на другой берег. И дальше они двинулись снова вдоль реки, вниз. Шли, шли, покуда уже совсем не рассвело и все стало видно: и деревья, и листы, и травы, и мокрые порты и лапти деда, и таковые же мальчишки, и сухие листки, и какую-то древесную труху на высокой шапке Мухояра.

И внезапно услыхали они крики чаек.

Днепр! Поблизости был Днепр.

Скоро на берег большой реки и вышли. Днепр был наполнен туманом. И в тумане гулко играла рыба, да сквозь туман реяли чайки. Они сели на обрыве на поваленное дерево, спустили ноги и так и сидели, слушали, глядели. От деда пахло болотом и потом.

Отдохнув, дед встал. А мальчик продолжал сидеть. Дед тронул его посохом.

– Уйдем влево, – молвил старик. – Тут недалече.

Но идти пришлось еще долго берегом Днепра. Правда, тут все вилась тропка, иногда исчезала, растворяясь в травах и низинах болотистых, но как они перебредали болотинку, то снова ее находили и шагали. Уже было светлым-светло. Запевали птицы. Где-то стучал аист – лелека. Дед иногда проводил ладонями по росным травам и умывал лицо, бороду, бросал мальчику, что то – самое драгое грудие росное: купальское, драгое да целебное. И ему велел содеять то же самое. Мальчик раз провел ладонями, потом потрогал ими лицо, а больше не стал – холодная роса-то была. А деду нипочем. Черпает и черпает росы и пьет их, кропит себе на усы и бороду, ресницы, брови.

А позади где-то прояснела заря. Мальчик ее увидел, как вышли они к березняку на взгорке, где Мухояр его и оставил, а сам пошел через луг прямо к селу тому большому и богатому, к Немыкарям на обширном холме, сказавши, что там у него верный есть родич, Свинья Лучко, и чтоб Васёк тут его дожидался и никуды не высовывался, а как послышит вой с реки, так чтоб и шагал к самому Днепру. И мальчик сперва следил за удаляющейся фигурой старика в высокой рыжей шапке, а после обернулся в другую сторону да ту зарю и узрел.

Это была она, его заря, наточенная на клюсю, острая алая полоска вдали, над лесами и болотами, холмами, реками, ее готовил и острил Хорт Арефа, и ему все люди окрестных весей помогали песнями, криками, кострами. По всей земле горели костры. И люди ждали жертву. Они себя забывали ради нее. Давно их край не орошался жертвенной кровью. А без того все усыхает и боги гневаются. Ибо ждут от людей самого дорогого. А что дороже крови, живой, горячей?

И клюся должен был пасть, полоснутый этой зарею, засучить копытами, заржать истово, забиться головой о землю и пасть, утихать, сверкая белками глаз, следя за приближающейся Марой.

…И будто сами пораненные, закричали скрипуче-гортанно журавли. А Сычонку вновь померещились большие небесные гусли под дланями Ермилы того, живущего на Лучине-городке. Задребезжали струны-то под его перстами.

И мальчику страшно возжелалось повидать того Ермилу. И помнилось, что совсем не на верховья трех рек ему надобно, а в самое сердце Оковского леса. Сице бо сердце на озере Ельше и есть. Или то сердце блуждающее? То на верховьях бьется студенец, то где еще.

И лезвие зари все ярче загоралось. Сычонок глянул снова на луг, а Мухояра почти и не видать, токмо шапка его красным горит в свете зари, покачивается вверх-вниз, как кораблице в сизом зеленом аки вино море. Ждать ли его? А то и уйти самому в Немыкари. Дед на Днепр, а мальчик – в село. Прибиться к людям, там, глядишь, и назад воротят, в Смядынь, Смоленск, а оттуда уже в Касплю, после и в Вержавск, к маме Василисе, в одрину отчую, не такую уж просторную, но ладную, крепкую, теплую против зимы и прохладную против летних жар. И вымыться в протопленной печи на соломе, залезть на полати в одрине, на сенную перину, да и сокрыться в снах чудных, где тебя никто не достанет ни лапой, ни копьем, а ежели и навредит, так враз выскочишь в другое, а то и заговоришь с каким человеком или даже зверем, птицей. Раз то и бысть: речи вел дятел в пестром кафтане, а Сычонок ему отвечал, да так богато, россыпью текли те словеса, жемчугами и яхонтами, соболями сверкали, куницами пыхали и горели. Бо ничего и не надобно ему-то, токмо речью овладети. А якие труды смертные претерпевать приходится.