Оставшуюся сыту испили сами, сперва Хорт, потом дед Мухояр, а последним Спиридон.
Вечер уже наступил, но решили еще проплыть, по прохладе. Все положили в однодеревку, столкнули ее с песчаной косы да и поплыли вверх по течению.
У мальчика уже все тело горело, растекся яд пчелиный… Кому мёдовая жертва, а кому боль и мука. И он уже и грести не хотел. Дед взял у него весло. Спиридона бил озноб. Он даже в милоть закутался. Сидел, смотрел, и глаза его были горячие и огромные. А всего-то три пчелки и ужалили. А ну ежели рой нападет? Страшно и помыслить.
Солнца жар поутих, от воды веяло прохладой, живее подавали голоса птицы, всплескивались рыбины, а мальчика всего трясло.
И случившееся позже он как-то вяло воспринял будто снившееся. Вдруг на повороте узрели косулю, она как раз в воду вошла, готовясь плыть, да еще не поплыла, стояла, раздувая ноздри, шевелила большими ушами и тут увидела однодеревку с людьми. Да Хорт-то, знать, узрел ее ранее и успел схватить лук, наложить стрелу с орлиным пером, и как она дернулась прочь, кинулась назад, на берег, то он и отпустил ту стрелу, и она полетела, запела и вошла в шею гибкой косули сзади, но она еще прыгнула на обрывчик, заработала тонкими сильными ногами, роя копытами глину. А Хорт уже другую стрелу напустил, да снова попал в шею, дед выгреб к берегу. Хорт соскочил на землю, уже бросив лук и схватив копье. А косуля все ж таки одолела обрывчик, оставляя красные пятна на глине и сипло хоркая, и скрылась. Хорт легко вскарабкался наверх и бросился за ней. Дед с мальчиком ждали. Мальчика колотило. И ему даже блазнилось, что то на него охота и шла, его и подшибли стрелы Хорта… не Хорта… а чьи-то еще, небесных охотников, может, того Велеса али Перуна…
И Хорта не было довольно долго. Дед уже вылез на берег, вытащил нос однодеревки, похаживал, оглядывая место… Да и стал стойбище готовить, для костра ямку рыть, рубить сухие кусты. Вроде удобное было место, плоское, в травах. Он вырубал жерди для вежи.
А тут и Хорт вернулся, и тащил он по земле за ноги убитую косулю. Сразу у воды начал ее свежевать, вспарывать брюхо. Дед костер запалил и помогал ему. Пахло дымом ивовым, горьковатым, и свежей кровью, потрохами. Дед уже насаживал куски мяса на толстые пруты и клал их на рогульки над костром. Мальчику велел пруты поворачивать. Сычонку было все равно. Есть он совсем не хотел. Трясся, жался к костру. Но то был жар нутряный, а не хлад. И наконец дед отослал его в вежу на свежую постель из тростника. Мальчик лег, укрывшись милотью, что была у Хорта. И никак не мог ни согреться, ни заснуть. А снаружи пахло жареным мясом, трещал костер, раздавались плески на реке. Что-то рек дед, что-то Хорт.
Спиридону все мнилось, что это его подстрелили.
И ладно хоть не поджаривают на горьком костре…
7
Всю ночь ему длинный и высокий-высокий узенький мост над черной рекой виделся, и по тому мосту бегали настоящие черти, крошечные, потому что зрел это все он откуда-то издалека. И вот те черные черти бегали толпами по мосту, сталкивались, падали вниз, а кто и хватался за перила или за хвост другого черта и так висел, раскачиваясь, пытаясь выбраться… и падал, летел к черной реке и наконец плюхался, исчезал или плыл куда-то, не разобрать уже было; а те черти наверху все бегали, мельтешили.
А очнулся Спиридон весь мокрый от пота, но – здравый. И то было ясное утро. Пели птицы. Мирно текла вода мимо берегов в тростниках, ивах, малиновом пожарнике. Хорт с Мухояром еще спали. И он один ходил по берегу, умывался, трогал укусы пчел, смотрел, как плещется рыба. А потом почуял запах жареного мяса, заглянул в котел и увидал куски дикой козы, не удержался и начал рвать молодыми зубами холодное закопченное вкусное мясо… Наелся, напился холодного травяного отвара, утер губы.
И тут ему самому захотелось запеть, а не воображать – или слушать? – напев Ермилы из Лучина-городка. И он даже замекал, как ягненок: «Мбе… мбе-э-э…»
Тут же и перестал, пугливо озираясь на вежу, в которой храпели дед и волхв.
Да как будто его попытку и подхватили сейчас же далекие гусли журавлиные, запели гортанно-звонко, отчаянно. А к чему печаловаться? Утро ясное встает над великими лесами, полными птиц и зверей. Утро само как братина[322] с холодной и чистой водой. Не это ли родник? Не из него ли Днепр изливается да Двина с Волгою?
Но… речь-то так и запечатана, уста не размыкаются… Да и размыкаются, но что толку-то? Нет слов. Хотя они – вот, вокруг роятся, бурлят рыбинами в Днепре, свистят птицами в тростниках, горят зарей на макушках елей на взгорке, что виден на другом берегу.
Спиридон к себе прислушивался, даже руку к груди приложил, чтобы почувствовать это рождение слов… И они там роились, роились, как пчелы в борти, тихо зудели, жужжали – а никак не могли вырваться на волю.
Никак.
Мальчик сник.
Какая притча выходит, целое сказание речное. И все из-за того, что он – немко. Немко, Сычонок… И вздумалось ему добраться до волхва, кудесника. И ведь получилось. Как это так все вышло? Из мелкой какой-то крошки, из какого-то зернышка, что ли. Такую притчу он и слышал от мниха Леонтия, о горчичном зерне. Он ее запомнил.
«Иную притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно зерну горчичному, которое человек взял и посеял на поле своем, которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет, бывает больше всех злаков и становится деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его».
И вот что-то и выходит такое у него, у отрока из Вержавска! Из его горчичного зерна вона кой путь разрастается, точно древо, хоть бы и эта река, Днепр.
А ежели и Ермила Луч о том поет, то и другие сказители и гусляры будут петь, ровно те птицы небесные?
В это чистое светозарное утро Спиридону особенно внятно слышались гусли Ермилы. Не журавлиные кличи, нет. А настоящие струны, гудящие, рождающие волны вокруг и в сердце.
Если когда он и сомневался в забобоне, умышленной дедом Мухояром, то токмо не теперь. Теперь он чуял силу в себе и радость ожидания. Было у него предчувствие, что забобона та свершится. И достигнут они колодезя, откуда все три реки исходят. Разве бег трех великих рек из одного родника не чудо?.. Верно, чудо. Значит, и с ним чудо случится… Али не случится?
Полюбил Спиридон словеса мнихов в Смядынском монастыре о Слове. И просил Луку то писать на земле. Лука и писал:
Въ нача́лѢ бѢ́ сло́во, и сло́во бѢ́ къ Бо́гу, и Бо́гъ бѢ́ сло́во.
Се́й бѢ́ искони́ къ Бо́гу.
Вся́ тѢ́мъ бы́ша, и безъ него́ ничто́же бы́сть, е́же бы́сть[323].
И продолжение там было: «Въ то́мъ живо́тъ бѣ́, и живо́тъ бѣ́ свѣ́тъ человѣ́комъ. И свѣ́тъ во тмѣ́ свѣ́тится, и тма́ его́ не объя́тъ»[324].
Это Слово было как Утро, ясное, прозрачное, чистое. Как свет зари, что катится волнами по травам и кронам, по рекам и озерам. Оно тоже было подобно тому горчичному зерну. Ведь заря всегда из узенькой полоски разгорается, а если бы повыше куда залезть, то и самую первую крупицу света узреть можно на востоке.
И только что все было тихо, как тут же подают голоса птицы. Хотя и ночью птицы кликают. Да то крики скорее тишины. Крикнет – и молчит, будто испугавшись. И вся ночь еще молчаливее кажется. А на рассвете голоса уже крепнут безбоязненно. Поют на разные голоса птицы, кузнечики, пчелы, мухи… И токмо Спиридона, сына Васильева из Вержавска, Господь лишил речи. Господь али кто?..
Мальчик этого не ведал. Представления о Христе у него были смутные. Ходил этот Христос по далекой земле в восточной стороне, откуда и Арефа тот явился, говорил Христос разные притчи, кого-то даже исцелял, а потом был схвачен и прибит ко кресту на горе, там и помер, но после ожил и полетел аки бабочка на небеса. Аще он бог бысть, то яко позволил приколотить себя гвоздями-то?
Нет, сейчас боги Хорта и Мухояра казались ему ближе, и понятнее, и сильнее. Их-то никто не распинал. Токмо, правда, рушат ихние капища…
А может, Христос тот и бысть подобен Хорту? Волхва такожде чаяли прибить не прибить, а наказать за речи о богах, ошейник с серебряными шипами наложить, а после и пожечь совсем на дровах.
Как все то свершается?.. Течет, будто река, – не остановишь. Одно, другое… Шаг за шагом, и что-то открывается. То Чубарого встретил, то Луку, Леонтия, Стефана Ореха и всю братию.
И вон куды забрался. Почти уж на верх Днепра. И будет ли ему целение? Свершится ли олафа? Как узнать?
В веже один храп прервался. Кто-то заворочался, и скоро показалась всклокоченная борода Мухояра. Дед, кряхтя, вылезал наружу.
Сейчас умоется и будет творить молитву Хорсу.
А Спиридон и не ведал, кому молиться, кого просить: напои меня речью… Да и так ею напитан. А дай той речи петь и звенеть, стучать, яко каменья, волноватися, яко травы под ветром, журчать ручьем, кликать птицами и шуметь огнем в горниле.
Ни мнихи в Смядыни, ни волхв на роднике в Арефине – никто не освободил его от молчания.
И чуял Спиридон себя заколдованным.
8
Однодеревка далекого смольнянина Чубарого поднималась выше и выше, проникая с каждым днем все глубже в Оковский лес. И Днепр делался теснее, мельче, прозрачнее. Теперь уже во многих местах можно было перейти его с берега на берег, хотя попадались и глубокие виры. Кругом вставали стены великого Оковского леса. Дубов здесь было мало, а больше огромных елей, сосен, берез. Звери то и дело выходили к путникам и не убегали сразу, а стояли и пытливо глядели, и в выпуклых их коричневых и черных глазах не видно было ни капли страха. Последняя весь, в которой им удалось раздобыть соли и муки, осталась далеко позади.
В той веси на высоком угоре над Днепром Хорт и Мухояр свершили обряд сожжения умершего. Тот человек, старик, уже доживал последние мгновения, егда они причалили к берегу под угором. Мухояр с Хортом хотели выменять пойманную рыбу и шкуру дикой козы на соль и муку. Да жители как-то враз признали в них радетелей древлей веры. И прош