Вечером уже дождь совсем прекратился. Днепр затуманился. И кричали где-то на болотах журавли – то Ермила Луч настраивал свои гусли.
10
И он пел о раннем утре на Днепре, о солнце, окрасившем верхушки елей, о Ефреме-пустыннике на Серебряном мосту, сотворявшем свою раннюю молитву. И ради того надел мних ветхую свою рясу и скуфейку. И так стоял босой на мосту и молился. А потом зажег свечу из воска липовых пчел да и пустил на кораблике из коры сосновой…
Спиридон то зрел сверху, рано проснувшись. Нарочно встал, чтобы увидеть, как Ефрем творит на мосту молитву. А его учуял Белун, лежавший на краю моста, навострил уши, ударил хвостом по настилу. Ефрем глянул на Белуна сперва, потом возвел глаза и узрел мальчика, кивнул ему, поманил. Мальчик спустился по тропинке, прошел на мост мимо Белуна, остановился.
Ефрем смотрел на него. Лицо его было умыто, свежо. Глаза ясно лучились. На груди серебрился крест на веревке. Мальчик оглянулся назад. Там только стволы еловые на солнце золотились.
– Отроче, крещен ли ты? – спросил Ефрем.
Мальчик кивнул.
– А те не родичи тебе?
Мальчик отрицательно поводил головой.
– По своей ли воле с ними идешь?
Мальчик кивнул.
– Подойди, – молвил Ефрем.
И Спиридон повиновался, приблизился к Ефрему. Покосился на реку в прозрачном тумане и заметил далекий уже огонек свечи. Ефрем возложил ему на голову обе руки и проговорил молитву: «О преблаженне святителю Спиридоне! Умоли благосердие Человеколюбца Бога…»
У мальчика пыхнуло в глазах, как он услыхал эту молитву Спиридону.
– А теперь иди, – сказал Ефрем.
И мальчик отступил было, посмотрел вверх на стволы елей и тут же обернулся к Ефрему. Мгновенье он колебался, сказать али не сказать? А вдруг Хорт с Мухояром проведают да к роднику не возьмут? Бросят его?.. Но ему жаль было этого пустынника, на вид тщедушного, но с сильными дублими дланями, и страшно было помыслить его навь, что задумали Мухояр с Хортом. И он попытался отчаянными жестами поведать о том, что нечаянно услыхал вчера прю меж Хортом и Мухояром: сразу ли известь мниха, яко он укажет тропу, али после, вернувшись, мол, вдруг еще чего молвит о путях здешних?
Ефрем глядел на то, как мальчик хватал себя за горло, пучил глаза, указывал на него, а потом на высокий берег, где в одрине еще почивали дед с волхвом… Перекрестил его и молвил:
– Ступай, отрок.
И Спиридон ушел, вернулся в одрину, тихонько скользнул мимо спящих и занял свое место у печи. Жмурил глаза, да разве заснешь? Он и с вечера не мог спать, все думал об услышанном, чуя на лице своем тот зелено-серый взгляд, коим полоснул его Хорт, как услышал, что он поблизости, и резко повернулся. Не мог Сычонок взять в толк, ради чего они вздумали потопить али порезать этого мниха? И сейчас еще об этом мыслил. И еще его дрожь пробирала, яко вспоминал про ту молитву Спиридонову. Яко мних догадал про то, что и он на самом деле Спиридон, а не Василёк, яко его кликали Мухояр с волхвом? Али не догадал?
В одрине было еще сумеречно. Но понемногу светлело. И он лежал, рассматривал бревенчатые оструганные стены. Солнце вставало выше, и в оконца, затянутые пузырями, лился свет. Тут Спиридон и разглядел иконы на стенах и крест. То были иконы необычные. Не красками написанные, а вырезанные из дерева, видно, из податливой липы. И на одной иконе была Богородица с младенцем. Такую же он видал в соборе на Мономаховой горе в Смоленске. Так же сурово поджатые губы у Богородицы, поднятая ладонь. То была Одигитрия, сиречь Путеводительница. А на другой иконе некий муж святой… Мальчик приглядывался – и по шапке узнал того же святого, что и в келье Леонтия. Шапка та была яко навершие желудя. Пастушья шапка! Се бысть грек с тем же именем, что и он, мальчик из Вержавска.
Там была и другая икона. Всадник на коне, поражающий копием змея.
А на столе лежала еще икона, но, как видно, не сотворенная до конца. Там же покоилась и большая книга с медной застежкой и крестом. В глиняных подсвечниках были толстые неровные свечи. Их грубо слепил Ефрем.
Вот же, и он, как Мухояр, сбирает мед по бортям. И творит свои молитвы, как Хорт. Зачем же они задумали истаяти его?
Когда все вышли на свет, костер под навесом трещал, а в котле клокотала похлебка. На столе уже лежали остывающие круглые лепешки. Пахло дымом и хлебом, смолой. Солнце купалось в зеленых кронах, как в волнах моря.
Хорт с Мухояром спустились к реке умыться. А Спиридон не пошел, он и так чуял свое лицо умытым молитвой Ефрема. Но Мухояр его кликнул. И ему пришлось тоже спуститься. И после умывания Хорт с Мухояром обернулись к солнцу и сотворили свою молитву Хорсу. Мальчик не стал дожидаться и пошел было прочь, но Мухояр его окликнул, строго глядя из-под нависших век. И мальчик не знал, что ему содеять, принять ли вторую за это утро молитву. Да снова мелькнули мысли о роднике. В чьих он бысть руцех? Мальчик остался.
И Хорт возглашал:
Хорс пламенный, чистый!
Восходит вездесущий,
На лучи опирается,
Яко на копия.
И ночь убегает со звездами,
Аки зверь пятнистый.
И все видят Хорса.
А он более того зрит:
И человеков, и диких зверей,
Гадов ползучих, рыб в водах,
Птиц во лесах, пчел на цветах,
Все пылинки и травинки зрит.
Ввысь поднимают его кобылы,
Рыжие, ярые, огненно храпящие.
И власы Хорса вдаль развеваются.
Хорс! Прочь изгони хворобу,
Немочь и страх, всякую слабость.
Пущай недругам не подпадем,
А недруги нам подпадут все!
И затем они поклонились с моста на четыре стороны.
– Кланяйся! – велел Мухояр и Спиридону.
Тот подчинился, а сам подумал про кораблик, пущенный много раньше с пчелиной свечкой, – уж не догнать ту рдяную пчелку этой-то молитве.
…Хотя и в молитве Хорта с Мухояром чуялась какая-то сила.
После того поднялись они наверх и расселись за столом под навесом, крытым корьем.
Тут Ефрем сотворил «Отче наш». Мухояр не вытерпел, встал и отошел, а Хорт с мальчиком так и сидели. И по лицу Хорта скользили льдинки. Как Ефрем закончил, и волхв будто смахнул движением руки те льдинки. Мухояр вернулся за стол.
– У нас была своя молитва, – молвил он угрюмо.
– Все молитвы восходят ко Единому, – просто отвечал Ефрем, берясь за лепешку и разламывая ее. – Якоже и все реки текут в одно велие море. Даже аще поставить препону якой речке, все одно вода отыщет путь и убежит. Ко Единому.
Хорт взглянул на него, берясь за ложку и начерпывая густой пахучей похлебки в деревянную плошку.
– К кощею Хресту? – прошал он.
– Христос не бысть кощей, – сказал Ефрем. – Ни в жизни земной, ни тем паче в жизни небесной.
– Но яко его исхлестали плетьми да к дереву приколотили? Яко кощея али татя.
– Ни, – отвечал Ефрем, откусывая лепешку. – То было добровольное жертводеяние. Сиречь – свободный шаг. Он все провидел, прошал Отца пронесть ту чашу мимо, но не по хотению и страху, а по высшему промыслу. И тот промысл таков и бысть, и Христос его приял.
Хорт кивнул, и льдинки улыбок скользнули по его суровому лицу.
– Да, приходилось то слышать от ваших, мол, на то воля божия.
– Сице бо и есть.
Хорт испытующе глядел на Ефрема.
– И все такоже и содеяли бы?
– Христа ради, – отвечал Ефрем.
– И коли тебе поднесли бы ту чару, – испил бы?
– С радостью, – отвечал Ефрем, но без улыбки.
И в загорелом его лице проступила некоторая бледность, что не укрылось от взора Хорта и мальчика. А вслед за тем Хорт посмотрел протяжно и пристально на Спиридона, так что тому в лицо и кровь алая кинулась.
Некоторое время все вкушали молча корм. Лепешка была отменно хороша, духовита.
– И то выходит, что ваш Единый все молитвы принимает? – прошал Хорт. – Коли оне все к нему, будто реки, восходят?
Ефрем кивнул.
– Сице бо и есть.
– И нашу молитву Хорсу? – продолжал Хорт.
– И любую поганую молитву, – отвечал Ефрем, – коли та от сердца доброго. Ежели младенец прошает о брашне, а сам кажет камень, и древо, и глину, и песок, неужли отец, разумея, что чадо на самом деле прошает о хлебе, и протянет ему камень? Ни. Даст хлеб. И паки даст, и паки, покуда младенец тот не выучится верному прошению.
– Ишь чего речешь-то, – проговорил мрачно Мухояр. – Я-то младенец?
И он огладил свою литую бороду с сединой.
– До вашего Христа сменилось солнце луной и обратно многажды и многажды воды в море утекло, – молвил Хорт. – Ни на Кыёве, ни еще идеже[339], аж и в том Ерусалиме? Али в Ерусалиме было от начала веков?
Хорт вперил в Ефрема свой взгляд, пегие брови его напряженно подрагивали.
– Ни, – отвечал Ефрем со вздохом. – Ерусалим бысть Господень град, да еще в него Христос не въехал на осляти. И святая та земля была Господня издавна. Но не сразу время приспело, по промыслу Божию. Такоже и у нас. Во младенчестве пребывали, пока свечу ту не возжег Володимер князь на Кыёве. От него огонек вверх по Днепру взошел, и в Смоленске затрепетал. И даже здесь. Но древле Ерусалима, древле отцов святых, пророков, Моисея, древле Египта солнце и звезды и земля с водами и лесами, что содеяны по Слову Господню, рекшему: «Буде!» И бысть по Слову Его. Солнце воссияло, звезды зажглись, растения на земле пробились, потекли реки, побрели звери, в море поплыла рыба-кит. И Господь тот, рекший, Един. Всё и все к Нему восходят, аще с правдою жили, аще нет – низвержены ко диаволу в бездны смрадныя. И та правда жизни важнее молитвы. Но с верною молитвой лепше жизнь. И егда многие ея возносят, сила велия одушевляет ны. То и собором церква прозывается, что собраны все молитвы воедину. То надобно нам, рабам, ны молитва и одушевляет, и силу дает. Хор дублее, нежели глас один.
Хорт и Мухояр слушали его в полном молчании, Хорт и есть перестал, а Мухояр черпал ложкой похлебку, жевал лепешку.