В памяти Петра Егоровича живо встала картина того морозного январского дня, когда на завод с финской войны пришла первая похоронная. Погиб его лучший подручный, оставив вдову с тремя малыми ребятишками. Старший — в цехе его все звали Мишуткой — прибавил себе год в свидетельстве о рождении и учеником токаря поступил на завод. Но вскоре в отделе кадров подделку разоблачили и хотели уволить подростка, но заступился Петр Егорович Каретников. Так и сказал начальнику цеха: «Ложь во спасение не грешна. Мальцу нужно работать, кормить младших братьев».
А в октябре сорок первого года Петр Егорович провожал на войну отряд добровольцев, еще не достигших призывного возраста. Даже напутственную речь произнес с трибуны. Как сейчас помнит: среди бритоголовых молодых призывников в толпе он несколько раз набегал взглядом на ясные и чуть-чуть печальные глаза Мишутки Иванова. «Ивановы… На вас стояла и будет стоять Россия…»
Петр Егорович кулаком смахнул со щеки слезу, подошел к столу и встал спиной к инвалиду, который, не шелохнувшись, согбенно сидел на стуле и беззвучно глотал слезы.
— Успокойся, Мишутка, все это, брат, жизнь. Что кому суждено, того не обойдешь и не объедешь, — Петр Егорович подошел к Иванову и, справившись с минутной слабостью, проговорил уже твердым голосом: — Заявление написал?
— Нет.
— Напиши и занеси завтра. Мне передадут.
Петр Егорович захлопнул книгу регистрации, положил ее в ящик стола и закрыл на ключ, который он спрятал в щель под подоконником.
— Пойдем, Михаил Николаевич! Постараемся что-нибудь сделать. Если не добьемся своего в райсобесе, напишем письмо в облисполком Запорожья и директору завода. Если не поймут нас запорожцы, снова возьмемся за Москву. Только тогда уже будем говорить в верхах.
Из домоуправления вышли вместе. Впереди — Петр Егорович, за ним — инвалид Иванов. Старик Каретников слышал, как мягко постукивали по слежавшемуся и разбухшему от мытья коридорному паркету резиновые нашлепки на костылях инвалида, слышал, как твердо и весомо ступала на пол его обутая в стоптанную сандалию нога, и эти звуки чем-то напоминали ему ощущения перебоев собственного сердца.
Расстались они на углу многолюдной, шумной улицы и тихого переулка. Иванову нужно было идти к трамвайной остановке, Петру Егоровичу — в противоположную сторону. Пожимая Иванову руку, он говорил ему то, что мог сказать депутат своему избирателю:
— В твоем вопросе, Михаил Николаевич, постараюсь разобраться, заходи через месяц. За это время я обязательно свяжусь с райсобесом и постараюсь помочь, чем могу, А тебе по-дружески, как отец, советую: пореже кланяйся зеленому змию. К добру это никого не приводит. Отец твой не пил.
— Ай, дядя Петя… — Иванов болезненно поморщился, махнул рукой и, как под ударом, склонил голову.
— Мать-то жива?
— Жива… Болеет.
— Сколько ей уже?
— Семьдесят будет в этом году.
— А братья где?
— Александр погиб под Берлином, а младший, Серега, служит в ракетных войсках. Уже подполковник.
На прощанье Иванов грустно и как-то неуместно хохотнул, махнул рукой и, размашисто и далеко кидая перед собой костыли, крупно зашагал в сторону трамвайной остановки.
Петр Егорович смотрел ему вслед, а сам думал: «Сколько же он крови потерял в бою за город Запорожье? Ведь рана, должно быть, была опасная, если не могли спасти ногу. И, наверное, долго лежал на поле боя без помощи…»
Когда Иванов скрылся за углом строящегося здания, Петр Егорович зашагал домой. В глазах его вставали картины жестокого боя за город Запорожье, в котором он ни разу не был, да и вряд ли когда-нибудь побывает. Шел, думал, а сам взглядом скользил по стайкам машин, стремительно несущимся по асфальтированному шоссе. И вдруг… Он даже резко остановился: следом за гигантским самосвалом, как робкий и неуклюжий медвежонок-сосунок за огромной медведицей, еле поспевал желтенький «Запорожец». Уж до того он рядом с могучим МАЗом показался малюсеньким и игрушечным, что Петр Егорович в душе даже выругался: «И из-за этого сопливого замухрышки сегодня плакал солдат…»
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Страх навалился на Светлану неожиданно. Он начал овладевать ею с самого утра, когда она пришла на консультацию в институт и узнала, что на третьем туре будет председательствовать Кораблинов, который несколько дней назад вернулся из Италии. А о нем в стенах института ходили самые противоречивые слухи. Одни говорили, что это добрейшей души человек и либерал, для которого «завалить» абитуриента на экзаменах — это одно и то же, что ударить лежачего. Другие утверждали, что это не человек, а деспот, самодур и самое опасное в его чудачествах было то, что он мог вдруг обнаружить непоправимый изъян в человеке, которому предрекают большое будущее, и, наоборот, снять с несчастного абитуриента репутацию «серого середнячка» и вдруг, на удивление всем своим коллегам по приемной комиссии, увидеть в нем такие скрытые от беглого взгляда родники таланта, которым, по его заверениям, суждено прорваться сквозь «земные пласты педагогического равнодушия».
Вчера утром Светлана совершенно случайно разговорилась в институте с секретарем декана актерского факультета Верой Марягиной, которая три года назад провалилась на третьем туре. Чтобы иметь больше шансов для поступления в следующем году, она устроилась работать секретарем в деканате: как-никак, а целый год помелькать перед глазами профессуры и преподавателей — это что-то значит. Во всяком случае, кроме пользы, ничего из этого не будет. А работать где-нигде нужно. Но и на второй год Вера не поступила — во время экзаменов она стала мамашей, подарив миру нового гражданина, которого в честь космонавта Титова (ребенок родился в день годовщины его полета в космос) назвали Германом. Не сдавала экзамены Вера и на третий год — заболел ребенок, и ей пришлось около месяца быть на бюллетене. За два года работы в институте Вера много наслушалась о знаменитых артистах, которые вели семинары по мастерству и читали лекции по истории и теории искусства. И все-таки больше, чем о других, но институту ходило сплетен о Кораблинове. Вера рассказала о том, как два года назад Кораблинов срезал на последнем туре Надю Реутову, дедушку удивительной красоты и умницу. Известный художник Александр Ларионов писал маслом ее портрет, когда она заканчивала десятый класс. Перед этим портретом, который и сейчас висит в Третьяковской галерее, всегда стоит немая толпа молодых людей.
Кораблинов не посмотрел, что первые два тура Надя Реутова прошла с высокими баллами и что во время экзаменов сосед слева доверительно шепнул ему на ухо о том, что перед ним дочь министра Реутова… Прослушал ее программу до конца и поставил тройку. А когда абитуриентку любезно попросили выйти на несколько минут (так делали со всеми после прослушивания), Кораблинов свел свои густые с проседью брови (об этих сдвинутых бровях кто-то из студентов даже сочинил злую частушку), обвел посуровевшим взглядом притихших членов комиссии и сказал, как отрезал:
— Деревянная. Все в ней правильно, как в учебнике геометрии, все грамотно, но… без души. Красивая механическая кукла. Большую роль ей никогда не поднять.
Третий тур Надя Реутова не прошла. Глубокой осенью этого же года с чьей-то помощью ей удалось пристроиться в студии при Театре имени Вахтангова, и больше она уже не помышляла о том, чтобы предстать на грозный и строгий суд Кораблинова: при первой же встрече они поняли друг друга и прониклись взаимной антипатией.
Поведала Вера Марягина Светлане также и о том, какую роль сыграл Кораблинов в судьбе теперь широкоизвестной и модной киноактрисы Надежды Патрикеевой, о которой последние полгода так много хвалебного пишут журналисты и театральные критики. А случилось это три года назад, в жаркий августовский день, когда в институте шли приемные экзамены.
Задержавшись на приеме у министра культуры, Кораблинов опаздывал на экзамен. В тот день судьбу абитуриентов, как и теперь у Светланы, решал последний, третий тур. Несколько человек экзаменаторы пропустили без Кораблинова. Когда он, потный и разгоряченный, вбежал по широкой лестнице на второй этаж, вдруг в глаза ему бросилась девушка, стоявшая у окна. Запрокинув высоко голову, она горько плакала. От рыданий ее худенькие плечи конвульсивно вздрагивали, а по щекам двумя поблескивающими на солнце ручейками скатывались слезы. Кораблинов остановился. Его взгляд встретился со взглядом девушки. Не дрогнув и даже не шелохнувшись, она смотрела незрячими глазами на Кораблинова и не могла справиться с душившими ее рыданиями. В лице ее, и без того некрасивом, было столько горя и безысходности, что Кораблинов не мог равнодушно пройти мимо. Он подошел к ней, принялся утешать, а потом начал расспрашивать: кто она, откуда, что у нее случилось, кто ее обидел, не сможет ли он помочь ей чем-нибудь… С трудом справившись с рыданиями, девушка ответила, что ее «зарезали» на третьем туре, что возвращаться домой, на свою Смоленщину, ей никак нельзя — засмеют, так как всем своим подругам она сказала, что едет в Москву учиться на киноактрису.
Кораблинову было и грустно, и смешно слушать исповедь наивной провинциалки, но он растерялся: помочь ничем не мог. И чтобы как-то утешить убитую горем девушку, он тут же, не думая, зачем он это делает, движимый элементарной человеческой жалостью, пригласил ее на следующее утро к себе домой.
— Приходите, мы что-нибудь придумаем. Посоветуемся втроем. Я познакомлю вас с супругой, она у меня добрейший человек и великая выдумщица, она обязательно что-нибудь придумает для вас… — Пригласил и на листочке, вырванном из блокнота, написал свой домашний адрес — Приходите, мы с Серафимой Ивановной будем вас ждать.
На следующее утро девушка пришла к Кораблинову. Серафима Ивановна приняла ее, напоила чаем, а перед тем, как уехать на дачу и оставить их вдвоем с Сергеем Стратоновичем, ободрила тем, что если она не прошла по конкурсу в этом году, то уже в следующем-то обязательно поступит. Когда Серафима Ивановна ушла, девушка тоже собралась уходить, но Кораблинов остановил ее. Он всматривался в худенькое, остроносое личико с веснушками на носу и с каждой минутой находил в нем все новые и новые отблески души, которая отражалась в каждом жесте, в каждом слове и движении девушки. Она не произносила перед Кораблиновым душещипательного монолога из классической трагедии, не испытывала его терпения чтением отрывков из прозы, не утруждала его слух декламацией стихов. Они просто мирно и тихо беседовали. Беседовали около двух часов. Вся жизнь девочки, родившейся в первый год войны, лежала перед Кораблиновым как на ладони. Все пришлось пережить этой пичуге с припухшими от слез глазами: и голод, и холод, и сырость лесной партизанской землянки, и еще не до конца понятую ребенком радость дня освобождения, когда от счастья плакали не только женщины, но и поседевшие мужчины и старики…