Родник пробивает камни — страница 81 из 95

Рука моя лежит на чувствительном контроллере вертикального перемещения груза. Если утопить ротор хоть на сантиметр поглубже — сгорит обмотка, тогда вся предыдущая работа многих и многих людей завода, которые трудились над ротором, пойдет насмарку.

От волнения и напряжения даже бросает в пот. Через полминуты после погружения ротора в расплавленный металл запайщик подает мне жестом команду: «Поднимай!..» Я плавно поднимаю из чана (почему-то запайщики этот чан называют ванной, хотя он на ванну нисколько не похож) ротор и, дождавшись, пока Поярков сметет с запаянного хомутика капельки олова и прилипшую пенку, перевожу ротор к чугунным стойкам, на которые другие паяльщики осторожно кладут обработанный с обоих концов ротор.

После запайки партии роторов мы перевозим их на контрольный пульт, где производится испытание. Это от моей кабины всего метров пятнадцать — восемнадцать.

Как музыкант в оркестре ловит малейший трепет руки дирижера, так и я во все глаза слежу за каждым движением руки моего напарника внизу. Поярков, как цирковой эквилибрист, по-юношески подвижен и гибок. Чтобы приободрить меня, он иногда прикладывает ладонь к сердцу, шлет мне под крышу цеха такую улыбку, от которой на душе у меня становится светлее и спокойнее.

Хотя я всего лишь без году неделя на кране (месяц, как ты знаешь, каталась ученицей), но уже начинаю ощущать в себе одно странное качество, которого не замечала раньше… Где-то я слышала, что безногие инвалиды иногда ощущают, как у них чешется несуществующая пятка ампутированной ноги или покалывает в пальцах, которых давно нет. Это, очевидно, происходит потому, что болевые центры человека находятся в головном мозгу. А я иногда вдруг чувствую, что мои руки, как гигантские щупальца спрута, продолжаются в мягких стальных тросах и заканчиваются раскачивающимися в воздухе крючками-чалками. Когда я сказала об этом ощущении своей бригадирше, она рассмеялась и ответила, что то же самое в молодости, когда она начинала работать, было и с ней, когда она «втянулась в работу». Так и сказала: «Если ты почувствовала, что руки твои заканчиваются там, где крюки чалок прикасаются к грузу, то с этого момента ты можешь назвать себя крановщицей. Только у тебя, доченька, это пришло что-то очень рано. Значит, будешь хорошей крановщицей».

А когда выпадают перекуры паяльщиков, я с высоты своего крана смотрю на цех, как полководец со стратегической высоты, взирающий на свои боевые полки, и стараюсь разобраться в этом комплексе стуков, грохота, треска, шипения и гуда… над которыми, как повелительные сигналы команд, звонко позвякивают медные колокольцы крановщиц. А у нас в цехе, если ты не забыл, одиннадцать кранов. Слева от меня над железной оградкой контрольного пульта тревожно горит красная лампочка: нельзя, опасно. Смотрю на матовую пленку расплавленного олова в чанах и вижу, как она, словно живая, колышется, дышит, переливается всеми оттенками радуги. А иногда напоминает пленку нефти на воде — с синими, оранжевыми, фиолетовыми отблесками…

Милый Володя! И еще я приметила одну особенность на заводе: огонь и металл делают людей чище душой. Когда-нибудь — это когда буду постарше и поумнею — эту мысль я сформулирую точнее, определеннее, а сейчас пока не могу подобрать верных, настоящих слов для выражения моих первых ощущений. Только теперь я начинаю понимать, почему революцию совершили рабочие. Но не те рабочие, пьянчуги-халтурщики, которых я раньше видела, когда была маленькой я мы снимали в Малаховке дачу. О них дедушка с насмешкой тогда говорил: «Он и швец, и жнец, и на дуде игрец…» За каждую вырытую ямку, вбитый гвоздь и замененную штакетину те канючат (на бутылку). Здесь люди гордые, немногословные, но каждый из них свое дело постиг в совершенстве. Гляжу я сверху на глухонемого Пояркова и думаю: из каких чувств и мыслей может быть спрессована такая солнечная улыбка? Такую улыбку я видела только у одного человека — у Юрия Гагарина.

Ты спрашиваешь о Корнее Карповиче? Ну, дружочек, о нем в словах и не расскажешь. Вот уже прошло три месяца, как он вернулся из Челябинска. Это совершенно другой человек. Ты не узнал бы его сейчас. Выбритый, чистенький, всегда в накрахмаленной белой сорочке (белье возит в фирменную немецкую прачечную), галстук бабочкой, во время репетиции не кричит на нас: «Вам не на сцене играть, а ящики с утилем кантовать!..»

Когда-то у старшего брата дедушки в деревне под Рязанью, в сарае, неизвестно с каких времен и бог знает какими ветрами занесенная, висела старинная, позеленевшая от древности люстра. Я помню ее еще с тех лет, как вообще помню себя. Ее металлический каркас был перевит паутиной и покрыт каким-то мутно-зеленым слоем с грязными наплывами, а стеклянные подвески были затянуты неистребимой пленкой мути, пыли и копоти… И так висеть бы люстре до тех пор, пока кто-нибудь не отдал бы ее сборщику металлолома. Но однажды в сарай заглянул папа — в то лето мы отдыхали у брата дедушки — и (я тогда с ним была) долго смотрел на люстру. Это было в то лето, когда мы только что получили новую квартиру. Папа снял люстру, осмотрел ее и вынес из сарая. Как я узнала потом, он возился с ней целый день. Песком и мелом он чистил ее узорный металлический каркас и штангу, он вымачивал в бензине, как их называла бабушка, «висюльки»… А к вечеру собрал люстру. Делал это втайне от всех. Я в этот день до обеда купалась в речке, а после обеда мы ходили в лес за малиной. Бабушка прихворнула и лежала, а дедушка целый день был по своим делам в Москве. Когда мы вечером собрались все и вошли в избу, то ахнули! Посреди комнаты над столом (а папа на него поставил огромный букет гладиолусов) горела, как солнце, и переливалась всеми огнями хрустальная люстра с сияющим, как золото, бронзовым каркасом работы известного русского мастера Кузнецова. Ты сто раз видел эту люстру у нас в гостиной. Пожалуй, это самая красивая, оригинальная и дорогая вещь в обстановке нашей квартиры.

Поездка Брылева в Челябинск и проведенные там два дня чем-то мне напоминают тот воскресный день моего папы, который он провел над заброшенной и забытой в сарае люстрой.

Ты скажешь — лирика, литература? Нет, дружочек, это не лирика. Это — жизнь. !

И еще одна новость. Где-то я слышала (а впрочем, пословицами в нашем доме говорили и говорят только покойная бабушка и дедушка), что «беда не ходит одна» и что «деньги идут к деньгам»… Брылеву дали квартиру!.. Встань, Володя, и замри в торжественной позе великой благодарности Таранову, депутату Моссовета Николаю Семеновичу Осинину и моему дедушке Петру Егоровичу Каретникову, который вот уже много-много лет работает в жилищной комиссии месткома завода. Не буду тебе описывать все «тернии» их «пробивания» квартиры, скажу только одно: когда я в беседе с дедушкой стала выражать свой восторг по поводу получения Корнеем Карповичем квартиры, дедушка достал из шкафа толстую тетрадку, в которой он записывал самые умные и важные мысли, и прочитал мне выписку из речи Энгельса на могиле Маркса. Хочешь — я тебе ее напишу? Так читай и набирайся ума-разума. На могиле Маркса Энгельс сказал: его величие и заслуги перед человечеством состоят в том, что он первый доказал, что прежде, чем создавать философские, религиозные, экономические и эстетические учения, — человек должен иметь пищу, одежду и кров над головой…

А ты сам видел, какой «кров» был над головой Брылева. Вот так, Володенька, «деньги идут к деньгам». В придачу к исцелению на плечи Брылева свалилась новенькая, из камня, стекла и дерева однокомнатная квартира с лоджией, на девятом этаже, с широким, во всю стену, окном на солнечную сторону. Паркет, санузел несовмещенный, потолки — но его росту.

Из своего старого «ноева ковчега» (он называл его последним убежищем старого Лира) он взял только стакан в серебряном подстаканнике, перья из подушки (старую наволочку он оставил там, мы вместе с Корнеем Карповичем пух пересыпали в новую), свою спутницу трость и большую морскую раковину-пепельницу, которую ему во время гастролей подарили еще до войны на юге.

Нужно было видеть новосела Брылева. Непьющего Брылева!.. Чем-то он походил на мальчишку, который, играя в песке с золой, вытаскивал из нее гнутые, полусожженные гвозди — и вдруг… Вдруг нашел в этом песке, перемешанном с золой, новенький пистолет. А остальное ты, Володенька, можешь довообразить сам.

О новоселье я тебе подробно расскажу при встрече. Пришли его старые друзья по театру. Принесли электрический самовар и чайный сервиз. Все логично; из века «In vino veritas» Корней Брылев перешел в новый век — век «Чайус сахарус».

Мы, драмкружковцы завода, ввалились к нему девятым валом. И подарили (разумеется, с торжественным текстом), подарили старику (а, как ты знаешь, Брылев страстный любитель старины) хрустальную бронзовую люстру кустарной работы. Мы ее купили в антикварном магазине на Арбате. Это была моя затея. Я ее поджидала почти месяц… И как только она появилась, мы ее сразу же «цап» и в складчину осилили. Вешали люстру сами, на глазах восторженных гостей. Саша Кислов (сейчас его выбрали комсоргом шестого цеха) так ее отдраил, что она вспыхнула в чистенькой комнате с золотистыми обоями, как солнышко. Первый раз я видела на глазах Брылева слезы. Целый вечер, до полуночи, мы говорили тосты, пели, танцевали, читали стихи… Было целое концертное представление. Дом недалеко от завода, на широкой Люсиновской улице. После новоселья Корней Карпович в свободное время занимался историей названия своей улицы. Дотошный старик. Что-то задумал, а молчит.

Продолжаем репетировать «Бессмертный гарнизон». Главную роль играет Олег Нефедов. Ты его должен помнить. До армии он работал в третьем цехе, на шлифовальном станке. Помнишь, играл Толика в «Выстреле на рассвете»? Осенью он отслужил в армии где-то на Дальнем Востоке и вернулся на завод, в свой цех.

У меня в пьесе роль — с воробьиный нос. Ношусь по сцене (вернее, ползаю) с санитарной сумкой и таскаю на плечах Олега и Володю Симакина. А в обоих, наверное, по семьдесят с лишним килограммов. Как свинцовые. А когда расслабятся — и вовсе неподъемные. Но я не сдаюсь. Таскаю их, как резаных поросят.