забудь!
— Я тихо-о-нько скажу…
— Вот и ладно будет, — похвалил Кондратьев.
Выбежав из коридора, я открыла дверь, и уже влажный, тёплый воздух после прошедшего утром дождя повеял мне а лицо, когда неожиданно я увидела Тишкина, стоявшего за углом. Может быть, я пробежала бы мимо него, но какое-то странное выражение всей его фигуры приковало меня. Он стоял, наклонившись всем корпусом, и как будто рассматривал что-то на стене. Около его лица приходился нижний кран оконного наличника, так же потемневший от времени или, может быть, от дождя, как брёвна стены, но угол его был отщеплён, и там белело свежее дерево.
«Что он там увидел такое интересное?» — подумала я и остановилась около большой бочки, подставленной под жёлоб и полной дождевой водой. В это время и Тишкин заметил меня.
Я хотела подойти, посмотреть, что он разглядывает, но Тишкин замахал рукой.
— Чего уставилась? Тебе тут делать нечего, — сказал он.
Меня поразило то, что Тишкин сказал это очень тихо. Обычно голос у него был громкий, визгливый. Я побежала домой.
И вот пока я прыгала то одной, то другой ногой в большие следы, протоптанные от крыльца по грязному двору, стараясь не запачкать туфли, передо мной складывалось и складывалось какое-то ещё не ясное мне самой ощущение того, зачем Тишкин стоит, наклонившись, под окном барака, где жили фабричные и откуда я только что вышла.
Почему-то вспоминалось, как он своей неспешной и даже медлительной походкой проходит ко двору, как курит и, прежде чем бросить окурок, поворачивает его к себе обгоревшим концом и плюет на него и что отец мой называет его «этот мерзавец Тишкин». Всё наполняло меня сейчас каким-то противным чувством, и по спине моей пробежал озноб. И вдруг я с неожиданной точностью увидела перед собой окно, у которого он стоял, и ясно вспомнила этот отщеплённый внизу угол наличника. Ведь это Ваня отщепил его, когда лез в свою комнату через окошко! Мы играли тогда в классы около их окна, а он смеялся и говорил: «Девчонкина игра…»
В передней я сразу же с радостью услышала звуки скрипки отца и, не вытерев ног, вскочила в комнату. Мама была в кухне.
— Папа, знаешь, там Кондратьев пришёл, — шепнула я, помня, что обещала Кондратьеву сказать отцу тихонько, — и он хочет повидаться…
Но, говоря об этом, я чувствовала, что есть ещё главное, о чём надо сказать отцу… Как я поняла это, — не знаю.
— Ну, и очень хорошо, — ответил отец. — Вот ноги ты не вытерла. В такую грязь лучше уж в калошах ходить.
— …Они там все сидят, смотрит картинку…
— Какую картинку? И где сидят? — спросил отец.
— Где Ваня живёт… где Дуняша раньше жила… — И тут я неожиданно для себя быстро сказала: — А Тишкин стоит под ихним окном, подглядывает.
— Ладно, беги к маме, — внезапно вставая из-за стола, сказал отец. Он торопливо положил скрипку в футляр, прошёл в переднюю, взял фуражку и вышел.
Но я не пошла к маме, а выскочила на крыльцо и увидела, как отец идёт к бараку. Вот он поровнялся с дверью, вот, не заглянув за угол, открыл дверь и вошёл. Значит, он не понял, где стоит Тишкин? А ведь так заторопился, когда про него услышал! Я побежала к бараку, заглянула за угол и увидела, что Тишкин куда-то ушёл. Ну, теперь отец скажет, что никакого Тишкина не было и я «напрасно путаю», как он иногда говорит.
Я раздумывала об этом, когда отец спокойно вышел из общежития. Он заметил меня, подозвал и, ничего не сказав мне, обнял за плечи и повернул к нашему крыльцу. Вдруг из дворницкой вместе с молодым сторожем Матвеем появился Тишкин. Они оба направлялись к двери барака, и в это время оттуда навстречу им, о чём-то весело разговаривая, вышли Кондратьев и несколько рабочих. Они шли, не обращая внимания на Тишкина, который, завидев их, остановился и даже отступил немного в сторону, пропуская идущих.
— С прибытием вас, господин Кондратьев! — насмешливо сказал Тишкин с шутовским поклоном.
Кондратьев остановился и прямо посмотрел на него прищуренными глазами. Всё лицо его, большой лоб и прямые, сейчас сведённые у переносицы брови — всё выражало презрительное негодование.
— Смотри, Тишкин, — сказал он, — как бы тебе худо не было!
— А мне за что? — нагло ответил Тишкин.
— Продаёшь… — Кондратьев помедлил. — Так помни: себе дороже станет.
И, сопровождаемый рабочими, он не спеша пошёл к воротам.
Матвей быстро кинулся к проходной будке и вместе с другим сторожем остановил идущих. Пропуская их по очереди мимо себя, он проводил обеими руками по их бокам и карманам но, видно, ничего не обнаружил. Последним прошёл Кондратьев.
Прошла неделя, а может быть, и больше. Однажды отец вынул скрипку, посидел немного, положил её на колени, потом встал и взял с полки несколько тетрадей нот.
Он открыл одну тетрадь и поставил на пюпитр. И вдруг выскользнула и развернулась сложенная вчетверо плотная бумага. Я подбежала и подняла её: это была та самая картинка, которую я видела в руках Кондратьева. «Давай-ка её сюда! — сказал отец, протягивая руку, — это нужная мне вещь». Я поняла, что он тогда взял эту бумагу у Кондратьева и спрятал у себя.
Много лет спустя такой агитационный листок я увидела в Ленинском музее и хорошо рассмотрела и прочитала то, чего не могла увидеть в детстве. Это — приложение к ленинской газете «Искра», изданное Союзом рабочих социал-демократов. Повыше, над рядом солдат с ружьями, нарисованы священники и монахи в черных рясах, и там написано: «Мы морочим вас». В следующем ряду изображено совсем немного людей, и около них стоит надпись: «Мы правим вами»; а на самом верху помещаются только царь и царица, и там написано: «Мы царствуем над вами».
Внизу были стихи:
Но настанет пора — возмутится народ,
Разогнёт он согбенную спину,
Дружным, могучим напором плеча
Опрокинет он эту махину.
Дуняшино горе
Прошло немного времени, каких-нибудь несколько дней, с тех пор, как я встретила Кондратьева. И вот случились события, которые, словно чертой, отделили первые, немного смутные детские годы. Меня окружали всё те же люди, но теперь я видела их яснее. Произошло это так.
Я играла на дворе, когда высокая молодая женщина взошла на крыльцо и крепко постучала в нашу дверь. И тут, вдруг заметив меня, она сказала так, будто мы с ней виделись много раз и очень часто:
— Здравствуй, племянница Саша, тебе дедушка Никита кланяется. Мама дома?
В это время дверь открылась, мы пошли, и женщина откинула со лба лёгкий шарф. Она поцеловалась с мамой и оказалась Варей, дочерью дедушки Никиты Васильевича и моей тёткой. Она приехала к маме и просила её съездить с ней вместе к Лизавете Сергеевне:
— Одна я не сразу найду их. А мне очень нужно передать одну вещь.
— Ну, что же, поедем, только подожди, Варя, сперва пообедаем.
За обедом тётя Варя рассказывала о дедушке Никите Васильевиче, называла его отцом, и мне почему-то странно было, что он и дедушка и отец. О матери своей она сказала, что здоровье её всё такое же плохое, но она без рукоделия минуты не сидит: всё что-нибудь шьёт или вяжет.
Мне случалось оставаться одной дома, но в такую хорошую погоду, как сегодня, не хотелось сидеть в комнате. Я спросила маму, можно ли мне пойти играть в большом саду за нашим домом.
— Можно. Но если пойдёшь туда, запри дверь и ключ отдай Даниле, чтобы не потерять.
Когда они уходили, я слышала, как тётя Варя сказала:
— Бедная Ксения себе места не находит с тех пор, как взяли Степана Саввича.
Это я хорошо расслышала, но сразу не догадалась, что значит взять человека. Можно было взрослому взять куда-нибудь с собой маленького ребёнка; взять в церковь, взять в Нескучный сад, взять в гости. А большого как?
В этот день забежал Митя, и так как услышанное почему-то беспокоило меня, я сказала ему, что дядю Степу куда-то «взяли», но только я не поняла, куда.
— Эх ты! — объяснил он с высоты своего девятилетнего возраста. — Взяли — это взяли и есть.
— Куда?
— Да в тюрьму посадили, — ответил Митя. — Разве мало народа сажают?
Это было уже понятно.
— А Дуняша? А Ксения? — спросила я.
— Дуняша, небось, плачет, а мать её, наверное, побежала узнавать, куда отвезли мужа: в Таганскую или и Бутырскую, а то ещё куда-нибудь. Это всегда так жёны бегают узнавать про мужей.
Спокойствие Мити меня поразило.
— Что же ты так говоришь? Разве ты Дуняшу не жалеешь?
— Жалею. А что же мне, плакать о ней, что ли? У нас (он так и сказал: «у нас») не плачут, а как в семье горе, пойдут, денег снесут, поглядят, в чём самая нужда. А плакать — это… — Он пренебрежительно махнул рукой.
Мне представился такой же «угол», как был у Ксении после увольнения Кондратьева с фабрики, и там за столом, покрытым потёртой клеёнкой, сидит Дуняша, одна-одинёшенька, держит на коленях Катюшку, и большие её голубые глаза смотрят задумчиво и печально. Как бы хорошо было, если бы я могла пойти к ней, спросить, как они теперь будут жить! Да вот беда: далеко до Пресни.
— Митя, — спросила я, — до Пресни очень далеко?
Митюшка посмотрел на меня, выпятив немного губу, и присвистнул:
— Рукой подать! Вот как далеко. А что?
— А ты не врёшь? — У меня всё-таки было сомнение в том, что до Пресни «рукой подать».
— Чего я буду врать? На Красной площади бывала?
Я кивнула головой.
— Оттуда по Моховой, потом по Никитской, всё прямо и прямо: вот тебе и Пресня.
— А ты до Кондратьевых дорогу найдёшь?
— А то… Я у них, может, раз пять с Петром Иванычем бывал. Идти, что ли, хочешь? Так пойдём.
Дело решилось так скоро и просто, что раздумывать было нечего. Мама ушла надолго, отец придёт только вечером. Конечно, одной мне идти нельзя, на улицу мне можно выходить только с кем-нибудь из взрослых. Но Митя же знает дорогу! И потом мы не гулять идём, а проведать подружку, у которой случилось горе. Мы скоро вернёмся.
Всё-таки на душе у меня было неспокойно, и при одной мысли, что мама очень рассердится, сердце словно летело куда-то. Вот ведь Митя ходит один по улицам, и Дуняша ходит, и никто им ничего не говорит! Я закрыла дверь на замок, как всегда, уходя, делала мама, ключ отнесла Даниле и сказала, что мама велела отдать, мы с ней уходим.