Среди идущих очень разно одетых людей было много рабочих, наверно, больше всего рабочих в такой же одежде и шапках, как ходят наши ткачи. Но были и люди, одетые в пальто и шапки, как мой отец и дядя Пётр; были и очень хорошо одетые люди — в меховых шапках и шляпах, с нераскрытыми зонтами в руках: осенний день был сырой и холодный. Шёл даже священник в чёрной рясе и шляпе с поднятыми с боков полями.
И вдруг на углу одного переулка все приостанавливаются, оттуда на Пятницкую вливается новая колонна людей. Они идут стройно, подняв над головами красные знамёна с траурной полосой, неся венки, обвитые крепом, и чем ближе они подходят, тем сильнее нарастает необыкновенно торжественная песня. Сотни голосов поднимаются над толпой, от песни мне становится горячо на сердце, хочется идти вперёд, не останавливаясь, сделать что-нибудь хорошее, самое хорошее на свете.
Но мама решительно останавливается.
— Дальше мы не пойдём! — говорит она.
— Почему?
— Там везде очень много народа, как бы тебя не затолкали, — отвечает мама, как будто её страшит идти вместе с таким множеством людей.
— Ну, тогда постоим тут немножко, — упрашиваю я.
И мы стоим. Долго стоим, пока не проходит из переулка мимо нас вся длинная колонна. Я провожаю её глазами; люди уходят всё дальше и дальше, вот уже не различишь их друг от друга. На некоторое время около нас становится совсем просторно.
Мама то оглядывается, то всматривается вперёд. Похоже, что она потеряла кого-то.
— Мама, — спрашиваю я, — ты кого ищешь?
— Неужели все прошли? — говорит она с тревогой. — И мы с тобой отстали?
Значит, ей хочется идти вперёд! Её пугает сейчас то, что мы стоим одни, ей хочется к тем людям.
— Если мы быстро пойдём, мы догоним их, — говорю я.
Мама о чём-то думает, потом крепко берёт меня за руку:
— Да, дочка, давай догоним их, не будем отставать больше. Хорошо?
Я с радостью срываюсь с места и шагаю, крепко ставя ноги в калошах на гладкий влажный асфальт тротуара, мне приятна быстрота нашего движения вперёд. Я спешу так, что мама тянет меня назад.
— Тише, — останавливает она, — я не могу так скоро.
Действительно, она запыхалась, щёки её покраснели, глаза под мягкими её широкими бровями, и которых волоски лежат так гладко, блестят оживлением; она мне ужасно нравится такой.
Мы чуть-чуть замедляем шаги, и я уже беспокоюсь: нет, не догнать нам ушедших вперёд людей с красивыми венками и с яркими красными флагами… Но тут же мы слышим за собой знакомый мотив. Я разбираю слова: «…в царство свободы дорогу…» — и, оглядываясь, вижу снова такую же плотную массу людей, и кажется, она заполняет всю улицу. Впереди, нагнув головы, две женщины в чёрных платках несут большой венок, и встречный ветер отвевает в сторону красные с чёрным ленты. Они идут скорее, чем мы, обгоняют нас. Я жадно смотрю на всё кругом, но связать это вместе не могу.
— Мама, — спрашиваю я, — куда идут все люди?
— Все люди? — Мама как-то нерешительно, стесняясь, отвечает: — Сегодня хоронят одного… хорошего человека. Вот люди и хотят проводить его, показать, что они знают, какой он был…
Неизвестно как, но об этом я уже догадывалась сама.
— Это того человека, какого убили?
Мама взглянула вопросительно:
— Ну раз ты поняла… да, которого убили.
— А кто его убил?
— Злой человек.
Но в это время идущий рядом с нами усатый худощавый человек в холодном пальто неодобрительно взглянул на нас с мамой.
— Хороших людей много бывает, — строго сказал он маме, — однако за гробом их не пойдут тысячи рабочих…
Он повернулся ко мне и посмотрел на меня вниз с высоты своего большого роста:
— Нынче провожают Баумана Николая Эрнестовича, вот кого: запомни, девочка! Его знали и уважали, потому что он жил не для себя только, как многие живут, а боролся за хорошую жизнь для всех рабочих, для всего народа. И не злой человек его убил, — взглянул он на маму, — как вы дочке сказали, а… предатель! — он поднял палец вверх и пояснил: — Предатели — отбросы человечества.
Мне хочется спрашивать ещё, но перед нами показался мост через канаву у Балчуга. Мы шли уже в густом потоке людей, и мама беспокойно оглядывалась. Она боялась, чтобы нас не задавили, но как только делалось тесно, кто-нибудь отодвигался и становилось просторнее. Сам народ соблюдает порядок, — сказал наш спутник. — Посмотрите, ни одного городового не видно.
— Ну, теперь уже некуда возвращаться, — сказала мама, — будь что будет! — И я поняла, что маму не переставало что-то тревожить.
Так мы шли и шли вперёд.
С Москворецкого моста мы увидели, что по набережным по обеим сторонам Москвы-реки тоже движутся рабочие колонны. Сзади нас снова слышится торжественный хор голосов. Мы приостанавливаемся и, оглянувшись, видим, как, заполняя всю улицу, течёт стройная масса людей, и голоса их соединяются в мощную, всё заполняющую песню:
«Вы жертвою пали в борьбе роковой…»
— Это что они поют?
— Ты слушай, мы потом поговорим. — По руке мамы, взявшей снова мою руку, я угадываю душевное волнение, может быть, она снова колеблется: идти или не идти, — но она идёт, и звуки обнимают нас со всех сторон и ведут нас.
Чем ближе мы подходили к середине Красной площади, тем меньше мне было видно вперёд или назад: вокруг были люди гораздо более высокие, чем я, и они загораживали то, что хотелось видеть. И я и мама устали и остановились около Торговых рядов. Здесь мы могли только слышать голоса людей да видеть осеннее, серое небо и облака, которые неслись куда-то над нами, беспокойно перемещаясь и низко нависая над тысячами медленно идущих вперёд людей. Донёсся чистый звук какой-то трубы, другой, третий; люди стали говорить, что процессия показалась; они становились на цыпочки, стараясь увидеть. В это время как будто стало свободнее, и все устремились вперёд. На какую-то минуту перед нами открылось пространство. И стало видно, как среди тысяч голов медленно двигается траурная процессия и поднятый на плечах гроб, накрытый красным знаменем.
Декабрьское восстание
…Осенью 1905 года вся Россия была охвачена событиями, страшными для царского правительства. Начавшись с сентябрьской забастовки печатников в Москве, революционное движение нарастало с каждым днём. К печатникам присоединились булочники, трамвайщики, железнодорожники, рабочие машиностроительных заводов, ткацких фабрик; стачка охватила рабочих крупных городов и самых различных профессий. Это была уже общая политическая забастовка. Большевики звали рабочий класс к решительным боям против царя, готовили вооружённое восстание. Этой же осенью крестьяне поднялись против помещиков, жгли и громили барские усадьбы.
Остановились поезда на всех железных дорогах страны, перестали работать железнодорожные мастерские, прекратилась работа почты и телеграфа. Октябрьская политическая забастовка стала всероссийской. Рабочие руки перестали трудиться, и жизнь огромной страны, движимая ими, замерла. Ленин писал: «Страна замерла перед бурей».
И буря грянула в декабре, когда рабочий класс перешёл в открытое наступление и вступил в бой с полицией и царскими войсками. В Москве и во многих крупных городах создавались Советы рабочих депутатов, которые руководили борьбой рабочих.
Главной крепостью восстания в Москве была Пресня, боевыми дружинниками здесь руководили большевики. И Пресня первая покрылась баррикадами…
Лёг первый снег, и на ровной его поверхности не видно, как в прошлые зимы, ярких пятен вылитой краски, брошенных шпулек, чистых следов людей. Одни мастера иногда проходят на фабрику, и лишь изредка приезжает в контору хозяин.
Эта зима чем-то не похожа на прежние, хотя и наступили такие же морозные зимние дни. Главное, что во дворе давно уже не слышно шума работающей фабрики. По целым дням не видно никого из девочек и мою «учительницу», Марию Степановну, её мама отдала в школу учиться шить. Черноглазая Маня будет портнихой.
Дуняша тоже не приходит с Пресни. Мама говорит, что конка не ходит, а пешком по морозу идти далеко: простудится.
Данила, как всегда неторопливо, прибирается около ворот и конторы. Когда я в морозный день выхожу погулять, он поглядывает на меня и говорит:
— Отдувайся, а то щёки замёрзнут! Грей их изнутри тёплым воздухом. — И сам смешно надувает свои щёки, чтобы показать мне, как это надо делать. — Нынче одна гуляешь?
— Одна. Почему-то никого из наших ребят не видно.
— Холодно! — отвечает Данила. — Это из тёплой комнаты хорошо на мороз, а как дома печка не топлена, тогда как?
Печка у нас топлена, но и у нас многого нет: мама теперь зажигает маленькую лампочку и переносит её из комнат в кухню или зажигает там свечку, лампадку, потому что керосин покупать очень трудно. И говорит, чтобы, умываясь, мы не лили зря воду: воду теперь носят издалека.
Отец сейчас целые дни проводит дома, но на скрипке он играет редко. Зато он учит меня складывать и вычитать цифры. Приходит и дядя Пётр.
— Почему рабочие не стали работать? — спрашиваю я дядю Петра.
— Потому, девочка, — отвечает он, — что они хотят добиться лучшей жизни, а тогда работать по-другому.
Добиваться им, видно, нелегко. Во дворе я встречаю серые, изнурённые лица людей, и с каждым днём они становятся истощённее, но когда люди разговаривают между собой, в голосах их нет уныния.
Зимним вечером на фабричном дворе ветер метёт снег, забивает стекло фонаря у ворот, и свет его тускло ложится на заметённое снегом крыльцо конторы. Мне кажется, эти холодные зимние ветры появляются целой компанией: одни из них шумит и воет в трубе, другой свистит по земле и несёт позёмку. Так они перекликаются между собой.
Мама боязливо подходит к окну и слушает.
— Ты что слушаешь? — спрашиваю я.
— Ветер очень сильный, — отвечает мама. Я давно слышу какой-то неравномерный далёкий гул. Иногда это похоже на гром, но грома зимой не бывает. Днём со двора гул был слышен сильнее, сей