— Вот, возьми, командир. Дорогой подзаправишься.
— Что тут?
— Шматок сала да пол калача. Домашний.
— Где ты взял?
— Посылку получил от заочницы. По фото ничего девка. Пишет, чтобы лучше бомбил. Или я непонятно написал, или она: шурует меня летчиком. А пусть.
— Война кончится, выясним.
— Ага. Ну спасибо. А то хоть рукава жуй.
Иван Прохорович увез на триста килограммов больше, чем значилось в тактико-технических данных бомбардировщика. И довез, и сбросил, и вернулся.
— Понял? — боксанул он сияющего механика.
— Понял. Батя велел зайти, как прилетишь. И накрутит же он тебе хвоста за самоуправство.
— Стращаешь? Ах, Шипулин, Шипулин. — Орехов по-граждански поздоровался с каждым за руку. — Докладывай, Рокотов.
— По цели.
— Доложил. Когда говорить научишься?
— Я умею.
— Вибрации не было от перегрузки, командир?
— Полтонны смело можно брать, товарищ комбриг. Вы посмотрите, какая конструкция. Танк, не аэроплан.
— А взлетал небось не со стоянки. В самое начало урулил.
— Первый раз. Вообще-то и со стоянки взлетел бы.
— Я тебе взлечу.
— Товарищ комбриг, разрешите вас на минуточку по личному вопросу.
Четушкин, не дожидаясь согласия, отшагал в сторонку. А что оставалось делать Орехову? Подошел.
— Василий Дмитриевич, слухи есть, звание вы мне хотите какое-то дать. Так вы это, не надо бы. А? Вот, скажут, по знакомству, да… А ребята и так меня слушают.
— Что же ты раньше не предупредил? Уже отослал.
— Ну-у-у. Ни к чему.
Василий Дмитриевич развел руками, дескать, ничего не поделаешь теперь.
— А за перегруз объявляю благодарность.
— Спасибо, товарищ комбриг.
— Служу Советскому Союзу, надо говорить.
— Ага, верно, — не спорит Иван.
— Военным от тебя, Четушкин, нисколько не пахнет, а воюешь хорошо.
— Плохо нельзя.
— Тоже верно. Веди своих отдыхать. Второй вылет отменяется. Погода портится.
В экипажную входили долго и шумно. Ветер, как намерзшийся пес, только и ждал, когда откроют дверь. Прошмыгнул между ног, пробежал подо всеми кроватями и спрятался под самой дальней от входа. В амбаре, приспособленном для жилья, жарко. На кухонном столе в переднем углу увернутым огоньком моргает керосиновая лампа. Скородумов крутнул рубчатое колесико на узорчатой головке. Стало светлее. Поярче загорели и плутоватые Ленькины глаза.
— Слыхал? Конструкторы к нам понаехали с авиазавода.
— Правда? Вот здорово! А не слыхал, зачем?
— Да болтают, крылья приделывать будут к бомбоскладу и мотор с кукурузника ставить. Четушкин, мол, уволокет.
— А ты скоро с одной противотанковой гранатой на бомбежку поковыляешь.
— Хорошо тебе, за счет только собственного веса лишний центнер грузить можно.
— Что, я нисколько и не вешу?
— Думаешь, весишь? Выпрыгни без парашюта и болтаться же под облаками будешь, пока в комбинезоне газ не настынет.
— Эрунда. Скажи, трусишь.
Экипажи просыпались. Откидывались простыни, приподнимались всклоченные головы. В шутливую перебранку сведенышей, как звали в глаза и по-за глаз Ивана с Леонидом, ввязывались хриповатые спросонок и, может быть, сердитые поэтому голоса.
— Его мамка дома поди все еще на койке ногой ищет, а он перегрузы таскает.
— Кубари зарабатывает.
— Это зря. Четушкин не за них…
— Слушай, Иван, — подсел рядышком командир двойки. — Я вот с нормальной нагрузкой еле в конце полосы отрываюсь, а ты три сотки сверх и хоть бы что.
— Взлетаешь неграмотно. Вот ты как взлетаешь? Как молния. Не так быстро, а так, зигзагами. Бежишь, бежишь, смотришь: криво. Довернул. А довернул, — гляди сюда, — Четушкин выскреб из планшета карандаш, сдернул со стола на колени газетную подшивку, — вот полоса, вот вектор мощности, а вот тут ты довернул. Часть лошадиных сил моторов не за редьку потратил.
Иван положил подшивку на место, циркнул замком комбинезона, заводил плечишками, стараясь сбросить с них тяжелый мех спецовки.
— Помоги-ка вылезти, — повернулся он спиной к младшему лейтенанту. — И потом. Как ты газ даешь? Воткнешь на всю железку и посиживаешь. А в птичке сколько тонн? Плавно надо газку добавлять. Всадник и то лошадь постепенно разгоняет.
— Ты что, в кавалерии служил? — приподнялся на локте Скородумов.
— Два месяца.
— Чего ж ты покинул легендарный род войск?
— С кобылой характерами не сошлись.
Четушкин, посапывая, готовился ко сну. Разуться разулся, а брюки снять старания не хватило. Сидит на краешке постели, набирается, ступнями ног пошевеливает. И до того отчетливо выделяются они на щелеватом полу амбара, что Ленька заметил:
— Ванька! Ты какой это размер носишь?
— Я? Сорок второй.
— Ну-ка, ну-ка.
И началось паломничество. Не ленились, вставали, потоптавшись между Ленькиной и Ивановой койками, шлепали обратно, удивлялись:
— Как же он таскает такие ноги? Устает же, наверно.
— И уродит ведь природа коряжистое дерево в сук да в болону, коряжистого человека в ноги да в голову.
— Хватит шляться, — прикрикнул на своего радиста Скородумов. — Дайте хоть одну ночь доспать, как следует. — И потушил лампу.
Экипажи еще пошушукались на ощупь и успокоились. Витька Петров запел носом сверчковую песню: цр-р-рк, цр-р-рк, Рокотов дышал редко и аппетитно — в конце вдоха губы чуть разлипались и причмокивали; командир второй засыпал, как умирал. Однажды Четушкин даже встал и пощупал пульс у него. Четушкин всех знал, кто как спит. Вон и Скородумов полувздохнул, полузевнул. Тоже сейчас заснет.
— Леньк, а Леньк… Подвинься.
— Один спать боишься?
— Обожди ты. Мыслишка у меня, — Четушкин пробрался под Ленькино одеяло, выравнялся головами. — А что, если горючки брать поменьше, а бомб…
— Смотри. Цистерны не летают.
— Эрунда. Погода надурится, попробую. Рассчитаю поточнее — и попробую.
— А я завтра своим тоже аврал сыграю. Ты бы разъобъяснил, где подскоблить, где перекрасить.
Они так и уснули двое на одной койке.
Погода захандрила. Ночи две поблестели звезды, и опять изморось, изморось, изморось. Вместо неба мокрая фланелевая портянка. Наступило безделье. Муторная военная безработица. Плохо елось, худо спалось: мешала тишина. Люди привыкли к звериному рыку моторов и теперь скучали по нему. Лениво играли в домино, чистили пуговицы на шинелях, писали длинные письма, околачивались у самолетов, выискивая, чем бы заняться.
Шипулин с Гошкой, разостлав старый чехол, копались с магнето. Четушкин топтался под центропланом, поглядывал на горизонт из-под крыла, как молодой петушишко из-под крыши сарая, поднимал воротник реглана.
— Схожу Скородумыча попроведаю.
От Скородумова возвращался скоро. Подобрав полы реглана, приседал на корточки рядом с механиком, тянулся за какой-нибудь деталешкой.
— Чего домой не идешь? — сжалился, наконец, Вовка. — Мыслишка небось появилась?
— А как ты угадал?
— То я тебя не знаю. Зуд, что ли, в мозгах у человека. Говори, не майся.
— Да понимаешь, надоело штурманов клянчить. Поставить бы прицел и управление бомбоотсеком ко мне… Сможешь?
Шипулин посоображал, как это будет выглядеть, свистнул:
— Нельзя. Представляешь? Случись что-нибудь с Четушкиным, другого скоро не посадишь. А сорвать вылет? Это вредительством запахнет.
— Заводской прицел не шевели. Получи другой.
— Ох, и шустрый. Прицел — не заклепка, пошел да взял. Вообще-то потолкуй вот с Гошкой. У него на материальном складе родственник или родственница ли служит.
Иван по-собачьи выжидательно уставился в разулыбленный рот моториста. Что-что, а улыбаться Гошка умел: все тридцать два зуба наружу.
— Бутылку, Иван Прохорович.
— Будет! — обрадовался Четушкин. — Ну, так я побежал.
— И нахальный же ты, Гмырин. Кто-никто, а ведь он командир экипажа.
— А по званию он младше меня еще.
— Совесть иметь нужно.
— А я по совести: баш на баш, — и моторист, как ни в чем не бывало, показал зубы. Все тридцать два.
В амбар Четушкин сыскался аж после ужина. Лампу не зажигали, а кто на чем сидели вокруг печки, сконструированной из железной бочки. Дверца открыта, и в экипажной мирная полутемень. И уютно-уютно. Скородумов в нательной рубахе и босиком. На коленях перевернутый кверху дном котелок, между ног на газете вымытая картошка. Он режет ее на тонкие пластики и садит на печку. Пластики аппетитно шкворчат, стреляют струйками пара.
— О-о, Ванек! А я уж хотел тревогу поднимать, искать тебя. Ночь, трава у амбара высокая. Заблудился, думаю. Где носило?
— Да… По делам.
— Понятно. Заходи на посадку.
Иван скинул реглан. Возле печки потеснились.
— Вёдро установится. Тяга хорошая, — Витька Петров, заслоняя лицо рукой, достал от задней стенки головешки, постучал по ним кочережкой.
— Разве это тяга, — Четушкин покидал с ладони на ладонь румяный кружок картофелины. — Вот у нас в Сибири тяга, так тяга. Поленья из труб летят.
— Сплевывай.
— Ничуть не вру. Один раз, — так же осенью где-то, перед холодами, — на кирпичном заводе истопник разжег около полуночи сушильную печь, натолкал в топку березовых комлей, аж дверка не закрывается, свернулся комочком напротив, полеживает. Ну, и задремал. Очнулся — ни черта не поймет: над башкой солнце, из ушей дым валит. А перед утром, значит, тяга усилилась, его и затянуло в трубу. Плечи пролезли в горловину, а задок толстоват, видно, был. Заклинило. Ни туда, ни сюда.
Кто-то поперхнулся недожеванной картошкой и, зажав рот, метнулся на улицу, кто-то заойкал. Скородумов дрыгнул ногой, задел пальцами печку, перестал смеяться и заматерился.
— Ну, и как же его… — вытирая слезы, проурчал Рокотов.
— Вытащили, что ли?
— Ах-ха.
— Вызвали У-2 из Кургана, опустили веревку, надлетели. Поймался — вытянули.
— Откуда у тебя взялось это?
— Вранье? От безделья. Помажь ожог слюной. Саднить не будет.