Родное — страница 38 из 41

— Хромает он, — деловито и независимо сказал Кузька, рассматривая подходящих с дрекольем парней, из старшеклассников. — Не успел ты, вот он и чикиляет.

— Ишь ты, — сказал конюх, не удивляясь, потому что Кузьку таким знали давно. — Как же бы это я успел, коль так получилось…

— А что, — совсем неожиданно для себя вдруг спросил Гришук, и голос его опять сорвался и перешел почти в шепот, отчего стало неудобно вдвойне, — Лютого тоже бить будут, да?

— Не бить, а убивать, — солидно поправил Кузька, даже не глянув на них. — Конечно, а што ж с ним — лук чистить, что ли. Дядь Понырин вон сколь патронов набрал — как даст! Я, когда в восьмой пойду, тоже ружье достану…

— Ты дорасти сначала, — жестко и удивленно сказал дядя Пантелеев, и Гришук тоже удивился и обиделся на него за такую неверность Лютому. — В восьмой он пойдет… убивец какой! Молоко оботри сначала.

Кузька надулся, но ответить не посмел и, захватив свою дубинку и хмуро шмыгнув носом, поспешно отошел к толпе. Там гомонили уже разом, даже руками помахивали. Молодой, с мелкими чертами веснушчатого, уже пропитого лица, Филька-счетовод говорил высоким досадующим голосом, стараясь перебить Понырина:

— Э, нет… Э-э, нет! Тебе дай волю, так ты со своей ружьей… Да подожди ты, ей-богу, дай сказать: ты со своей ружьей не подумавши начертоломишь…

— Когда это я чертоломил?!

— А всегда! За что ты осенью Дамку у Соловьевых убил? Не дал тебе Микита в морду и до сих пор жалеет. А ты и счас…

— Ты про морду забудь говорить… тоже мне, деляга, про морду говорить! Не дорос еще до моей морды.

— Как-нибудь дорасту, будь спок. А вот Ефим вам правильно говорит: Волну с Лютым надо прибить — и только, остальные сами поразбегутся… А вы что? Неужели еще и тогда, в первый раз, не настрастились!..

— Он вон передумал уже, твой Ефим. И вообще, что это за разговоры такие — жалеть?! Все люди как люди, только вы тут с Ефимом мозги крутите. Неохота тебе обчее дело делать, ну так дуй к своей Мане, отдыхай и будь здоров. Кто тебя знает: может, ты дома и мух не бьешь оттого, что жалко… Ненормальный какой-то. — Понырин брезгливо и равнодушно отвернулся.

— Дак ведь совесть надо иметь, что ж сволочиться-то, ну!

— Вот и имей. Праведник нашелся!..

Филька выругался, грязно и заковыристо, и видно стало, что он уже хорошо выпил. Все молчали и даже ругань его слушали сочувственно, потому что сколь ни был Понырин человеком веселым и артельным, а жалости не знал.

— Сволочи! — сказал еще раз Филька, оглядываясь в толпе и разводя руками недоуменно и горько. — Ну, не будьте вы, в самом деле, сволочами такими… хрен с ними, пусть бегают, а? Сдались они вам?!

— Ты там не очень сволочи, парень, — подал вдруг голос Пантелеев, и все оглянулись на него. — Ты лучше посмотри, как они парнишку разделали — жуть одна! («И ничего не жуть… так это он», — подумал Гришук, недовольный, что на него стали смотреть.) Решили — стало быть, будем бить, нечего тут митинговать. С умом надо, это другой вопрос.

— Да, — сказал Васька Котях, до этого с замкнутым лицом слушавший спор, — ты бы, знаешь, заткнулся, Фильк, мы тут не рыдать собрались. А ты напился и рад.

— Да как вы не понимаете! — закричал зло Филька, сразу весь встопорщившись и покраснев пьяно так, что конопины исчезли. — Как не понимаете, что нельзя так, а? Дураки! Што ж вы…

— Но-но, дурачить будешь! Иди отседова!

— И уйду! Я таким паскудством век не займался, и ничего. Поперек горла вам эти собаки стали, да?! Развлечься захотели, да?! Я в газету напишу, гад бы меня взял, если што!

— Ну и дурак ты, — тихо сказал, морщась, конюх и встал. — Люди дело хотят сделать, а он встревает. Иди, ради бога, отсюда, пока не наклали. Не морочь головы. Они без тебя замороченные.

— Я уйду! — Филька распаленно погрозил высоко поднятой рукой и, воинственно пятясь, выбрался из толпы, лицо его от гнева совсем распарилось, и глаза покраснели от навернувшихся злых слез. — Я уйду, будь спок… а только вы не думайте, гады такие, что если вас много собралось, то вы уже народ! Сообча, говорите?! Мальчонков набрали, приучаете, а они вам потом сами головы поотвернут, гад буду! Уйду я!..

— Иди, иди… уч-читель какой! К Мане в подол сморкайся, огурец зеленый.

— Втык надо бы дать, — мечтательно сказал не потерявший присутствия духа Понырин, глядя вслед Фильке-счетоводу. — Чтоб не орал. Халява непутевая.

— Ну его к черту, связываться с ним, — с досадой бросил Боборыкин. — Он кому угодно мозги запудрит. На трезвую голову парень как парень, а выпьет — все ему кажется, что очень уж люди друг друга забижают. Он и прошлый раз напился, и все себя за рукава кусал, прямо мучился. За што, грит, они друг дружку так понапрасну, даже-ть по мелочам обижают, душу себе рвут? Ладно бы, грит, по крупному делу, по нужде: а то ведь — так, от вредности натуры. Разве так, мол, надо?! Ладно, грю, сам не больно неженка, переживешь. Он этого самого… Золю и еще всяких читает, ну и мучается…

Боборыкин задумался на миг, поскучнел и потом удивленно и невесело хохотнул, еще вспоминая:

— Человек, грит, должен быть чистым перед мать-природой, как, например, лошадь или свинья… Так и сказал — свинья!..

— Делать ему боле нечего, сопливцу, — лениво сказал Понырин и огляделся. — Ну, хватит нас?

— Сейчас еще подойдут. — Пантелеев опять сел на бревна, ссутулился. — Человек тридцать хотя бы надо, иначе не управимся. Не больно спеши, успеешь.

Гришук с усилившейся вдруг от всего этого тревогой наблюдал за ними, смотрел на примолкших, ставших будто недовольными людей и чувствовал и ждал, как и все вокруг, чего-то нехорошего. В самом деле, и что это они вдруг так разволновались. Конечно, собак жалко; но вот и Тамара Павловна говорит, что больше так нельзя, и дядя Пантелеев — не зря же он мужиков поднял и с Поныриным связался… Филька, конечно, тоже правду говорит, но он ведь ничего не понимает, его собаки не кусали. Но что-то в Фильке, в ругани его было такое, отчего все жальче становилось Гришуку собак, особенно Лютого; и он, преодолевая робость, тихо спросил хмуро смолившего папироску Пантелеева:

— А чего это он так, а?

— Кто, Филька-то? — переспросил конюх недовольно, затянулся в последний раз и сунул окурок под галошу чесанка, растер его. — А спроси его поди. Дурит он, и боле ничего… Дурь свою выказывает.

— Нет, — сказал почти шепотом Гришук, не поднимая глаз, — как же он дурит, когда вправду жалко… — И, не услышав ничего в ответ, заторопился. — А Лютый хорошая ведь собака, он вон как у Анисина коров стерег. Это Анисин его бил, вот он и сбежал.

Конюх не отвечал, а потом сказал подсевшему Боборыкину:

— Черт-те знает, как мы живем с этими собаками, никак миру не получается. Шабры, видать, не те.

— Шабры фиговские, это надо прямо сказать, — с охотой поддержал шофер. — Зло на человека держат, а это хуже всего. Да и мы тоже… Взять хоть этого Анисьина Лютого — как его Анисин порол!.. Знамо дело, синяков или еще чего у пса не увидишь; заместо этого у них в тех местах, где побьют, шерсть этак топырится… как трава вянет, когда дернину подрежешь. И помню, всегда он в лохмах бегал, а в позапрошлом году Анисин на дойке его так перетянул кнутом при моих глазах… я думал, он его надвое охвостником развалит!.. Нет, отлежался где-то пес, травки покусал и вернулся-таки к хозяину, простил. Пошло у них опять все по-старому: Анисин дрыхнет, а Лютый коров сторожит день-деньской за двоих; а если что не так — Анисин за кнут. Кобель, известное дело, от этого злел, ну и дотерпелся до точки, и теперь вот ни себе, ни людям… Непутево с ним вышло.

— Так от Анисина уже вторая собака бегает, — веско и значительно подтвердил Котях. — Не вытерпливают. Скучная, должно быть, житуха.

— А вот Волна — та, наверное, лисьей какой-то породы, сроду такой стервы не видел. Через нее и все остальные наглеют дальше некуда; как гавкнет на кого, натравит — на того и кидаются, а она в стороне, сучка. Она нам всех ребят перепортит, если не изничтожим, так что, Василек, гляди: первой ее кончай, а потом уж кого хошь.

— Сам знаю, — буркнул Котях. — Да и хватит трепаться, давай по местам. А то уже надоело.

Ожидание затянулось, все это понимали и потому заторопились. Понырин не мешкая отобрал в свою группу человек десять загонщиков, мальчишек, и сразу повел их вдоль задов к Казаковой лощине. Ею он рассчитывал выйти в тыл скотомогильнику и оттуда гнать собак к улице, мимо копешки, где засядет Котях. Скоро они все скрылись в лощине, пажить оставалась пустой, и никто бы не мог сказать, что дело уже началось. Сразу видно, что на войне был, с уважительной завистью подумал о Понырине Гришук; небось никто бы до этого не додумался.

Боборыкин и Пантелеев собрали всех оставшихся, распределили по дворам, и вышло, что на каждый двор приходится по два, а то и три человека.

Гришук не отходил от конюха и попал с ним в один двор. Они разместились возле заднего плетня, на какой-то колоде. Дядя Пантелеев опять покуривал, поцыкивал слюной в желтый от коровьей мочи снег, изредка оценивающе и зорко глядел сквозь щели плетня на пажить и молчал. Гришук сидел рядом, сжимая в руках даденную Кузькой палку, и все думал, как, наверное, негоже убивать собак, если Филька еще с того раза помнит и ругается. Сам он много раз видел, как режут овец, колют свиней; и ничего, не страшно вовсе. Вообще-то немножко страшновато, что и говорить, но больше жалость берет; а тут он не знал даже, что и думать. Может, и вправду Филька дурил, потому что выпивши? Он такой, он все может, вон тетя Маня, жена, рассказывала, что не успевает его из всяких историй вытаскивать… Но все, чувствовал он, было сложнее; на собак он уже почти не злился — в самом деле, ну их к черту, этих шатох, — и уже начал втайне надеяться, что из такой затеи взрослых ничего не выйдет.

В соседних дворах после окриков старших говор мало-помалу стихал, переходил в несвязные шорохи, еще тишал, но истинной тишины, казалось Гришуку, не наступало; напротив, по мере того как умолкали бубнящие что-то голоса, возбужденные переклики, кое-где смех — по мере этого в начинавшейся, ожидающей, подчеркнутой редкой неосторожной возней тишине стало наконец проявляться, копиться в самом воздухе то неопределенное, томительно-возбужденное напряжение, исходящее от молчания двух десятков спрятавшихся людей — и еще совсем малоопытных, чей азарт будто бы пока не выходил за пределы условностей игры, и людей поживших, видавших виды, чья цель была теперь в том, чтобы сделать поскорее это не совсем приятное и хлопотливое, но нужное, по общему признанию, всем дело — сделать и пойти домой отдыхать. Все они, наверное, и думали по-разному, и делали разное; но недавно происшедшее с мальчуганом Перевязовых и облетевшая вслед за тем все село весть, что собаки, мол, обнаглели вконец и уже проходу никому не дают, — все говорило, что здесь надо обязательно сделать что-то, иначе потом поздно будет.