Родное — страница 39 из 41

Гришук не знал ничего этого, он только сидел, ждал. Не тишина, а молчание затаилось по всему концу; и он, смутно чувствуя суть этого расплывшегося во всем возбуждения, угрозы, неуверенности и злорадства, наконец понял, что все это вместе называется засадой. Он и не знал даже, как можно представить себе картину предстоящего; но от всего уже виденного и слышанного сегодня ему стало неуютно и тоскливо, как у чужих в долгих гостях; потянуло домой, в его теплую тишину, к коту на ходиках, к ветеринарному запаху отцовского рабочего халата… Но дело уже началось, пошло своим чередом, выйти из которого казалось ему теперь невозможным, и он вместе с другими людьми сидел, ждал и все надеялся, что ничего не будет.

Они сидели минут пятнадцать, а может быть, и больше, никто не знал сколько; и тут конюх, заглянув очередной раз в щели плетня, вдруг замер, а в соседнем дворе средь общей тишины кто-то, не выдержав, крикнул: «Вона!.. Собаки — во-о-она!..» У Гришука екнуло внутри, он торопливо подобрался к плетню, прижался к влажным прутьям лицом, стараясь поймать в щели серый размытый горизонт и этих, уже появившихся, как крикнули, собак. Он нашел скотомогильник и сразу понял, что там происходит нечто, что будто бы сам воздух, сам оттепельный день пришел там в движенье. Он увидел что-то мелькнувшее раз-другой сбоку и сзади гребня и тут же догадался, что ребята уже дошли туда и выпугивают собак; и, словно в подтверждение, оттуда донеслось следом друг за другом два ружейных выстрела, приглушенных сырым воздухом, нечетких, но пугающих. Гришук, суетясь и сердясь на самого себя, выломал прут, щель стала совсем широкая.

Он отчетливо увидел, как из-за глиняного, в белых потеках отвала траншеи выскочили несколько собак и, не останавливаясь, высоко вскидывая лапы, запрыгали по глубокому, нетронутому в низине настом снегу в сторону задов, к ним; и тут же в той стороне над отвалом вспухнул белый дымок, донесся уже более ясный, будто там шар лопнул, звук выстрела, и вороны, поднявшиеся из траншеи при появлении людей, с тревожными криками, пикируя к земле и беспорядочно взмахивая крыльями, рассеялись над степью.

Собак было десять — двенадцать, они бежали растянутой стаей — как раз к копешке, где сидел Васька Котях, только чуть правее. Стаю вела Волна, двигалась медленно, словно нехотя, изредка приостанавливалась и поворачивала голову к скотомогильнику. Остальные трусили следом, всяк по-своему, еще не напуганные как следует — лишь бы отвязаться от преследовавших… Гришук облизнул пересохшие губы, подался еще ближе к плетню: сзади, неподалеку от Волны, чуть припадая на свою криво сросшуюся лапу, бежал Лютый, подобрав хвост и согнувшись, словно ожидая удара в спину. И другие собаки тоже поджимали хвосты и пригибали виновато и угрюмо головы; но то, что так делал сильный, умный и так всегда уверенный в себе Лютый, настораживало, придавало всему свою особую значимость и угрозу.

Слева от скотомогильника высыпала на пажить ребятня, и теперь оттуда стали слышны крики, свист и улюлюканье, слабое разноголосье. На верх гребня вылез, отставив от себя ружье, Понырин, повертел головой и торопливо припал к земле. Пыхнул дымок, докатившись до дворов звуком, картечь черканула снег возле черной с желтыми подпалинами собаки. Было странно, но он вроде бы попал. Собака, словно подстегнутая, рванулась было вперед и потом сразу отстала от товарок, запрыгала тяжелее, неровнее, с каким-то неестественным, больным даже на вид прискоком, забирая влево. Из-за сарая, справа от Гришука, грянул разрозненный торжествующий крик, и тут же Пантелеев, взбеленившись и ругаясь самыми последними словами, кинулся к той стенке, к крикунам.

Понырин там выстрелил опять — «б-пах!», потом еще раз, но все никак не мог попасть в отставшую; и наконец встал, отряхнулся и двинулся, тяжело переваливаясь в снегу, вслед за собаками.

Эти выстрелы и неожиданная немощь товарки совсем встревожили стаю, но скорости они по-прежнему не прибавляли, будто не зная, куда убегать. Угрюмо насторожился Лютый… Он тоже с натугой поворачивал свою лобастую голову назад, к Понырину, что плелся глубоким снегом и на вид был пока неопасен; и совсем не чуял, что приближается к погибели своей, к копешке, где сидит мнительный и молчаливый, редко промахивающийся Котях со своей малокалиберкой. Гришук застыл, глядя на Лютого и давно уже забыв обиды свои на стаю — лишь бы Васька промахнулся.

Село совсем притихло, затаилось, оградившись с задов плетнями, сараями, покосившимся горбылем заборов; немели разинутые рты ворот и дверей, ждали равнодушно, и в этом молчанье, в сером дне трусили по полю, проваливаясь в снег, собаки, будто под замахнувшейся неумолимой рукой пригнув головы — бежали ничьи, бесхозные и всем чужие, догоняемые серой мешковатой смертью, с виду неопасной, но такой неотвратимой в упорстве и равнодушии своем, что они, кажется, даже повизгивали в покорном страхе, в предчувствии худшего…

Сначала Гришук подумал, что это ему просто кажется; но затем явственно, несмотря на отдаленность, услышал он, как прерывисто, на бегу, скулит какой-то пес — на одной ноте, по-щенячьи беззащитно, чувствуя, как замыкается круг глухой неизведанной тишины и, кажется, смерти. Вдруг заскулила еще одна собака, потом другая затянула тонко и жалобно, приостановившись и подняв к небу морду — точно принюхиваясь в тоске к опасности, исходящей со всех сторон. Короткий нервный скулеж возник на пажити, потянулся в небо, скорбный; и такая обреченность, такая тоска слышались в этих глухих, будто из самой земли вышедших звуках, такая ребячья боязнь перед окружающей их неизвестностью, творимой судейской жестокостью людей сзади и тех — чуяли и слышали они, — что ждут их впереди, что Гришук задрожал, заволновался, заметался у плетня и вдруг встал и пошел, сам не понимая зачем, к воротам.

— Сядь! — настиг его голос конюха; и он остановился и почувствовал сразу, как отекли, устали его ноги, как он ослаб, будто прибитый этим голосом к месту. — Ты эт-та… ты мне брось это! Сиди и не ворохайся, понял мне?!

— Я тольки…

— Сядь, — прервал конюх, глядя уже зло и настороженно, и по его лицу видно было, что он все понимает и не советует выкидывать всякие штуки. — Тоже мне, нашелся… Ты посмотри, какой щенок — и слушать не хочет. Сядь!

Он отвернулся к плетню, стал следить, как понемногу приближаются собаки к копешке, входят в зону огня Котяха, а Гришук, красный от волнения и боязни перед старшим, от недовольства собой, неохотно пошел на свое старое место.

Пантелеев уже успел забыть о происшедшем. Он начал волноваться: отрывался от щели, поглядывал, будто по солнцу хотел определиться, на низкое небо и приговаривал осевшим от нетерпения голосом:

— Да что ж это он, а? Что не стреляет-то, мать честная, иль патроны забыл?! — И недоуменно поворачивал к Гришуку побледневшее, с резко проступившей оттого щетиной лицо, словно справлялся у него об этом. — Иль он взаправду забыл? Ну давай, ну?! Бей, дурак!

И почти тотчас плоско и хлестко хлопнул, перетянув все поле, винтовочный выстрел, и тут же Волна прыгнула в сторону, неловко и неверно, потом ткнулась носом в снег и, заваливаясь на бок, быстро-быстро перебирая лапами, поползла в сторону, оставляя за собой темную размазанную полосу. Котях, видно, быстро перезарядил, из-за копны опять, словно кнутом щелканули в воздухе, протяжно и стремительно полоснула мелкашка. Крайняя к копне собака встрепенулась, приостановившись, и медленно и неохотно осела, легла.

— Ага! — крикнули радостно в сарае. — Ага! Так их, Котях, м-мать иху!.. Бей!

— Да вы што! — принижая голос, страшно закричал конюх. — Вы что ж, гадье… слов не понимать! Молчи!..

Из стаи, вытянувшись в прыжке, вырвался Лютый. Котях (видно было, как он ворочался в копне) поторопился выстрелить, но пес, не сбавляя скорости, мчался прямо к сараям. За ним, взлаивая и повизгивая, кинулись было остальные, но сразу отстали, будто разуверившись в вожаке, и остались на пустой полукилометровой пажити.

Волна ковырялась в снегу, все пыталась поднять голову, и ее сиплое страшное скуление прорезывало разрозненное и испуганное тявканье растерявшихся собак, проникало насквозь, в самую душу. В муке, в недоуменье доживала она свои последние минуты — еще не понимая случившегося, но вся пронизанная ужасом перед своим неизвестно откуда взявшимся бессилием, как раз тогда, когда бы надо бежать, во что бы то ни стало бежать от настигающей сзади напасти. И она пытается поднять голову, посмотреть, а сильное тело не слушается ее и уже подрагивает, дергается в первых мускульных разрядах агонии и слабеет с каждым новым мгновением боли и муки…

Понырин после нескольких холостых вскидок решился наконец выстрелить; присел и, поведя стволом, вытолкнул тугой пучок огня и звука. Искусанная картечью, бешено завертелась на месте молодая собака, изгибаясь и цапая пастью воздух сзади, словно назойливых мух ловила; и потом будто успокоилась, прилегла, положив морду на лапы, уже не глядя никуда, ничего не желая и не боясь, высунув язык и часто дыша. И ее точно сковывали лень, снег, неодолимая внутренняя сонливость, она тоже подымала голову, беззащитно и тяжело, и голова падала на лапы…

Лютый большими прыжками приближался к задам. Он вышел на соседний, кулугура Харина, двор: и Пантелеев, не отрывая глаз, удобнее перехватил вилы, тряхнул ими, примеряясь, потихоньку кашлянул, изготовился, чтобы вовремя выскочить и отрезать ему дорогу назад. Лютый замедлил бег, оглядываясь на ходу и приволакивая задние лапы (пуля, похоже, все же попала ему в ляжку), и скользнул в открытые ворота. Конюх выскочил за плетень, кинулся туда.

Из ближних дворов выбегали и спешили к попавшему в ловушку Лютому ребятня, за ними мужики, и двигавшиеся за вожаком собаки отвернули в степь. Гришук остался один. Он не знал, что делать и куда ему идти теперь, бежать куда, и растерялся. Смотреть, как будут бить Лютого, он не хотел, но и домой сейчас уйти не мог…

Он неуверенно вышел через ворота на зады, и ему стала видна вся пажить — теперь уже взбудораженная, полная суеты, кликов, неестественно-торопливой деловитости… Еще несколько человек пробежало на поле, крикнул что-то на бегу Кузька, махнул призывно и возбужденно, и Гришук пошел в ту сторону.