Родной угол — страница 22 из 40

Облегченно вздохнув, Санька совсем уж было вознамерился войти в сенцы, как тут налетел на него живой, упругий, жарко пыхающий псиной ком. Санька упал перед ним на колени, ловя замерзшими руками собачью голову, но Алиска, не даваясь, мигом облизала ему щеки, нос, губы, сбила шапку с его головы, буйно вертелась и юлила возле хозяина своего.

Наконец обхватив собачку обеими руками, он прижал ее к себе, пряча лицо в холодной пахучей шерсти. Алиска притихла, Санька тоже замер, через минуту он уже гладил ее по спине, по голове, она завиляла хвостом, стуча им по Санькиным коленям.

— Рада? Рада? — бормотал он. — Ах, ты ж… ах, ты, собаченька…

И, войдя с нею в сенцы, холодные сенцы, пропахшие кисловатым корьем сырых дров и давним, невыветрившимся духом кизяка, Санька дернул низкую, обитую мешковиной и войлоком дверь и очутился в кухне, в воздухе ее сладком, жилом.

— Алиска! — зажигая свет, позвал он собаку возбужденно. — Айда, не бойсь, сейчас я чего тебе дам… Гостинца, — говорил он, шаря по карманам.

Но собака, присевшая у порога на задние лапы, как-то пристально и тревожно вглядывалась в Саньку, для вежливости пошевеливая хвостом. Каждый раз, когда он окликал ее, приговаривая, что даст ей хлеба, Алиска перебирала передними лапами, глядя теперь мимо Саньки с тоскливой строгостью, и поскуливала тоненько, едва слышно.

— Ты что? — наконец спросил он ее недоуменно. Он уже снял свою болоньевую куртку и шапку, открыв бледненький лоб, тонкую голубоватую шею. В соседстве с ними еще выпуклее, темнее закраснели две нажженные холодом щеки. — Ты что? — тревожнее уже крикнул он ей. — Это же я…

Но Алиска вдруг надавила передними лапами на дверь и вильнула в сенцы. Санька, ничего не понимая, кинулся за нею следом, растерянно затоптался на низком, подгнившем крыльце, обиженно глядя на собаку свою, а та вдруг коротко тявкнула, точно кто чужой, а не хозяин, не товарищ, не друг ее закадычный скрипел промерзшими досками у порога родного дома.

— Ты чего, дура?! — закричал Санька, содрогнувшись весь от пронявшей его стылости.

Тявкнув еще раз, Алиска отбежала подальше, к погребу, и сорвалась, залилась торопливым лаем, задирая голову к низкому небу и не глядя уже на Саньку. Его опять передернуло и не столько от уличного холода, сколько от внутреннего, скопившегося в нем за долгую дорогу и теперь выбивавшегося внезапными судорожными волнами. Вернувшись в дом, Санька потыкался по кухне, по горнице, заглянув раза два в зеркало, висевшее меж двух окошек и убранное бумажными красными розами, до того сухими и пыльными на вид, что дыхание возле них схватывало.

Радость свидания с домом отступила, приобрела какой-то даже печальный тон. Санька сел за стол, брови тоскующей елочкой сошлись, рот приоткрылся, сдвинутый вбок кулаком, о который он оперся щекой, все еще красной и холодной, но уже с ощущаемым поверх налетом жара. Минуту, десять, час ли он так пробыл — он этого не знал. Ему хотелось спать, но словно кто-то мешал ему окончательно сомкнуть веки, и он неживым, мутным взглядом тупо смотрел перед собой.

Точно так же ломал его сон и подводило ему зрачки в тот поздний вечер и так же Санька сопротивлялся, не давал одолеть себя мороку в ожидании, когда же дадут знать ему, что пора наконец-то отправляться на это рисковое дело. И, кажется, он уснул тогда, но думал, что не спит, бодрствует и наяву летит куда-то, едва-едва превозмогая вязкую тяжесть одеяла, пеленавшую его всего. Почти со стоном он поднимался, как вдруг явился Мишка Синицын, с ним Толька Красников, Васька Дуплет, — все товарищи Санькины, заступники и мучители его.

Мишка сдернул одеяло — пора! Саньке стало легко и жутко, как бывает легко и жутко в бесконечных падениях в сновидениях, он чуть было не крикнул «мама!», но Мишка Синицын знал, что Санька закричать должен, и заранее положил свою толстую влажную руку на его рот и вдавил голову в подушку — тихо! Молчок!

И вот все четверо, они тенью многоголовой, черноклубящейся в темноте коридора, полетели из спальни к дальнему окну. Оно их узнало, тотчас же распахнулось, всего только один раз по оплошности скрипнув, и они слетели на землю. Как она пахла — дождем, терпкой своей наготой, горьковатым тленом бурой осенней травы. Что-то прощальное сквозило в этом запахе, с чем-то Санька расставался, он опять, как кусок лепешки, как надкушенный огурец, зажал готовое вырваться слово, чувствуя, как судорога свела ему мучительной болью лицо.

Ночь была ямно черна. Заранее все было погашено: лампочки на столбах, звезды, месяц. Где-то вдали неожиданно блеснули фары, но Мишка Синицын и их быстро заставил провалиться куда-то. Лишь какое-то время по небу металось бурое пятно, отмечая уже подземельный путь шального этого огня, и погасло все вскоре.

Один за другим поднявшись, бесшумно понеслись они к складу, где лежали запчасти, полученные накануне завхозом училища Ванькой Мокрым. Одним махом Лошак взлетел к окну, и опять рама отворилась, согласно уговору с Мишкой Синицыным, и Санька, чертя носками ботинок по стене, спустился на пол коморы.

Кто-то в темноте его толкал и даже по голове один раз ударил, но немые, неизвестные сторожа эти были бессильны. Он нашел то, что требовалось. Быстро, почти не дыша, набил портфель и кинулся с ним в окно, радуясь, что все кончится скоро и, кажется, вполне благополучно. Мишка же Синицын, а с ним Толька Красников, Васька Дуплет стали запихивать его назад, в черное брюхо склада, яростно шепча ему в самые глаза: куда, скотина?! Еще не все, магнето забыл! Санька продирался на волю сквозь их руки, матерщину, угрозы. Он задыхался, они не знали, что в складе этом нет воздуха и только мертвого туда можно свалить.

III

— Сынок!

Санька наконец понял, что это мать потряхивает его за плечо, а не руки друзей тычут ему в грудь, лоб, скулы. Открыв глаза, он бессмысленно похлопал белесыми своими ресницами. Одна щека стала уже бледной, на другой запекся рубцовый отпечаток кулака.

Затем, придя в себя окончательно, он развел локти в стороны, потянулся, изображая беззаботное и сладкое пробуждение. Но мать смотрела на него круглыми, настороженными глазами. Голова ее толсто была закутана в шерстяной платок, мать всегда так навивала края, что лицо ее как бы опускалось на дно образовавшегося гнезда и виднелись из глубины толстые потрескавшиеся губы, пипочка носа и коричневые, прозрачными пуговичками смотревшиеся глаза, выражавшие постоянную озабоченность житейскими нескончаемыми делами.

И сегодня на ней мешковато сидела большая стеганка с подвернутыми рукавами, все в те же резиновые сапоги с прямыми трубами голенищ была она обута, и еще горше выдавала ее худобу пустая юбка над ними.

Зачем она всегда покупает большую одежду — мужские сапоги и валенки и вся утопает, проваливается в них, двигаясь с какой-то деревянной напряженностью ног, как передвигаются дети, одевшие смеха ради родительскую обувку и боясь, что вот-вот она слетит с ног? Может быть, это привычка, оставшаяся с пятидесятых годов, когда она совсем еще девчонкой — не то с шестого, не то с седьмого класса впряглась на ферме в работу, размеры которой превышали ее силешки, и у нее какая-то путаница с мерами произошла?

Краем уха он также слышал, что мать его, Маруся Лошакова, — баба жадная, веселых копеек у нее не заводится, все на строгом учете, все службу несут. И покупает она большие стеганки, мужицкие сапоги с тем расчетом, чтобы ему, Саньке, донашивать их. Он и правда надевал старые фуфайки и сапоги ее, когда подрос. Одно время он долго клянчил у нее купить ему свою рабочую одежонку, а мать все никак не могла понять, зачем тратить деньги, раз хорошая еще вполне имеется…

— А я иду, — продолжала мать, подтыкая конец платка и двигая при этом выпяченными губами, — а свет горит. Ба-атюшки, думаю, это кто такой у меня в избу зашел? Как же это ты догадался приехать?

— На побывку.

— На побывку-у? — переспросила она. — Это как у солдат получается. Те служат, — говорила она, принимаясь за чугуны у печи, переливая из одного в другой, хлюпая холодным каким-то варевом, а вы учитесь, и что же — вам побывку дают? А я нонче недужна вся, спину ломит, так и пшенинки не варила, другой уж день на сухом мнусь. А ты, поди, привык густо вечерять? Каклетки дают?

— Дают, — сказал машинально Санька, следя за колготней матери: что ж не разденется, что ж не сядет да на него не посмотрит?

— А что еще?

— Компот, чай, рыбу когда. Гречку с мясом — гуляш…

— Ох, ох, — удивленно-одобрительно закачала мать головой, округляя толстые, потресканные свои губы в колечко. — Сладко живете. А дома-то…

— Дома лучше, — перебил Санька мать, глядя на нее исподлобья. Холодным крылом коснулась его догадка, к чему клонит мамка его, зачем эти разговоры заводит. — Лучше! — добавил он громче, с какой-то строгостью даже.

— Ну да, ну да, — поспешно закивала она укутанной головой, подняла тяжелое ведро и понесла его в сарай — чушку кормить.

И Санька еще острее ощутил сосущую пустоту в животе. Он только ведь позавтракал и даже куска хлеба не догадался прихватить с собой в дорогу. Теперь уже на дворе вечер. Он вышел следом за матерью и долго, с голодной неволей, вдыхал мягкий, пресным снежком отдающий воздух, пытаясь уловить в нем печные, кухонные запахи, но деревня, точно говеть взялась, пахла полевым чистым пространством.

От усталости он плохо стал видеть. Лишь перед глазами и тоже устало, изнеможенно снижались одинокие крупные и черные в сумеречном воздухе снежинки. Только в свете, падавшем из окошка, снег, казалось, летел бодрее, гуще, был чересчур белым, вспыхивая то синей, то золотой, то зеленой искрой.

В детстве Санька любил ходить с матерью в сарай годувать скотину. И также подводило, бывало, живот, также следовало терпеть, покуда обихаживаются корова, овцы, свинья. Потом у печки ждать, когда поджарятся оладьи или картошка в чугуне поспеет, а есть уж как-то и не хотелось — все заслонял непоборимо-сладкий сон.

Года три, наверное, минуло, как свели они корову на мясопоставки в колхоз. Мамка хотела, забив Зорьку дома, самой на базар с мясом отправиться. Но в сельсовете сказали, что нужно колхоз поддержать, он план не выполняет, и, придя домой, она долго сокрушалась, жалуясь не то Саньке, не то чугунам и печке, что не дали ей справки, что мужика в доме нет, вот и обижают ее напрасно. Ветеринар Анатолий Сергеевич прямо-таки взъелся на нее, только бог весть за что.