Родной угол — страница 8 из 40

Вот клуб. С колоннами. Видишь? Не так себе, не просто — большая культура планировалась. Клуба нет, ибо сбежала сперва заведующая, потом единицу эту вообще зарезали, теперь ссыпаем сюда зерно. И мастерские недостроены. Леонид их увидит, один фундамент стоит и буйно зарастает бурьяном. Бани нет. Да ее и не надо, не хочет народ баню эту, дома привык в корыте купаться. Что — плохо живем? Ничего подобного: живем прекрасно!

— Была такая песня, — вдруг остановился и вытянутой рукой преградил дорогу Лапшину Федор Филиппович. — Стой, дай вспомнить сейчас… Ага! «Выйди, выйди, друг, посмотри вокруг, как цветет твоя земля»… А? — подняв голову и прикрывая один глаз, проговорил гордо, и на этот раз не замечая своей гордости, управляющий. — Гляди, все гляди сам, оценивай… Ни за какие тыщи я бы нашу Пятку не променял!

IV

С горьким наслаждением, точно за распутным и проклятым сыном своим, на которого только исподтишка, тайно и можно еще смотреть, стал Федор Филиппович вести наблюдения за Ленькой.

Вот он сидит у края стола, положив нога на ногу, волосы взъерошены, торчат, лицо красное, в углу рта дымит папироса. Серый пиджачок на нем, шелковая синяя рубашка — вполне приличная одежка, только вот расстегнута по всей груди, это нехорошо, некультурно.

С двух сторон к нему тесно подсели какие-то собеседники. Наклоняясь и заглядывая ему в глаза, с пьяной убедительностью толкуют ему о чем-то. Затем, решив дело, потянулись за выпивкой, сливая из двух-трех стаканчиков в один, и так каждому набрали по чарке, подняли, крепко чокнулись, плеща на пальцы, на тарелки и хлеб водкою, и выпили.

Ленька махнул до дна, и Федор Филиппович, видя, как завфермой Василий Иванович Донченко и шофер Ванюшка Бабич не до конца опорожнили свои рюмки, болезненно сморщился: да не пей же ты так горько, не хлещи все подряд, смотри, как умные люди делают, дурачок ты этакий.

Затем он задался вопросом: о чем может говорить эта троица? Федор Филиппович испытывал чувство какого-то детского испуга при виде той необъяснимой симпатии, какую проявляли к Лапшину многие люди. Да не какие-нибудь там забулдыги, вроде Сашки Лебедева, от которого отреклись уже все — жена, мать, дети, он, управляющий, — а вот такие, как обстоятельный Василий Иванович. Или вот Костюхов Павло — зачем он пригласил бездомную эту птицу? Что общего у него, фуражира, человека тоже определенной репутации, в прошлом тракториста, чью работу не раз украшали грамотами, с типом, который совершенно не понимает жизни и не хочет, главное, ее понимать, которому ничего, даже самого себя в ней не жаль?!

Да боже ты мой! Какие условия созданы были ему, каким невиданным старанием устраивался его быт на новом месте! В щитовом доме Лапшину была выделена комнатка. Федор Филиппович распорядился, чтоб там все чистенько вымыли, коечку поставили, застелили ее хорошенько простынями со склада, принесли туда стол, две табуретки, ведро чистое и помойное. Раздобыли даже шкафчик для посуды. Соседка Лапшина, подменная доярка Нина Ивановна, принесла две белые, в аленьких застиранных цветочках тряпки на занавески, и славно все получилось.

Федор Филиппович разнежился, точно собственное гнездо мостил, обставляя и принаряживая комнатенку. Такой мир, покой, такая сладкая озабоченность тешили душу, словно попал он в далекое свое детство, когда один раз у городских богатых родственников довелось ему в первый раз видеть и убирать новогоднюю елку и с деловитым самозабвением вынимать из пыльных коробок игрушки, вату, золотой дождь, носить их к елке и страшно серьезными глазами смотреть, как руки тети Вали цепляют к зеленым иглам стеклянного зайца.

Один раз мельком Федор Филиппович заметил: Леонид его на всю эту возню глядит какими-то пустыми глазами, или со скукой, а то и тоской какою-то. Будто не нужна была ему эта комната и забота о нем не то досаждала, не то обременяла его. Засек, а значения не придал этому факту. Какое-то привычное объяснение неблагодарности этой подвернулось тогда, и бдительность его унялась…

Вдруг Федор Филиппович услыхал, как чмокнула и со скрипом сырым отворилась дверь. Чиркнула спичка — это был скотник Равиль Шахназаров. Прикуривая в красно-восковых ладонях, он долго тыкался папиросой, его водило, покачивало, и он стучал по доскам крыльца сапогами. Наконец, удалось ему зацепиться за огонек, он прикурил — ароматно запахло табачным дымком.

Скотник был так пьян, что даже не удивился, когда перед ним невесть откуда появилась огромная фигура управляющего. С трудом Федору Филипповичу удалось втолковать, что сюда, во двор нужно вызвать хозяина дома. Шахназаров долго тушил окурок, с ненавистью втирая его в косяк. Уже весь табак искрошился, остался один мундштук, но он все терзал его и терзал.

Наконец, задирая ногу, он как в пропасть шагнул в сенцы — там загудело, ухнуло что-то, покатилось ведро, скандально дребезжа, потом сделалось тихо и долго ни звука не доносилось оттуда. Либо он там убился, либо уснул, подумал Федор Филиппович, но тут раздалась в сенях песня и вместе с нею, расставив руки, выткнулся на крыльцо Шахназаров.

Федор Филиппович не выдержал. Схватив пьяного за шиворот, он как котенка подтащил его к дверям и, еще раз твердо внушив, кого нужно позвать, втолкнул скотника в душное, шумное нутро костюховского дома. Но не хозяин появился, а заведующий гаражом, неизвестно каким образом добравшийся на Пятку из центральной усадьбы, Мишка Солдатов, и тоже оказался хорош.

Федор Филиппович сердито ему объяснил, что ничего в гараже не произошло, что нужно всего-навсего вызвать сюда Павла Костюхова и сделать это потихонечку, чтобы никто внимания не обратил на его отсутствие.

— Сумеешь это сделать?

— Сделаю! — нахмурился Солдатов. Рот ему скашивало, и он хватал зубами уезжавшую набок нижнюю губу. — Лично для вас.

Прикусив-таки губу, завгар отправился звать Павла. Сквозь неплотно прикрытую дверь Федор Филиппович услыхал, как он, перекрывая басистое покрякивание гармошки, смех и топот, закричал, чтобы Костюхов сию же секунду шел в контору, туда его управляющий требует. Немедленно образовалась тишина, длившаяся, наверное, с минуту, потом разом закричали, загалдели наперебой, два-три матюка пульнули в адрес Серого и захохотали вповалку.

Из лучащейся золотой щели несло горячим чадом — запахом водки, табачного дыма, мяса, капусты, разгоряченных, потных тел. Устало и мрачно Федор Филиппович подумал: ну как с таким народом работать? Десять лет он тянет лямку управляющего. Ни разу за это время толком отпуск не брал. Иногда в конторе, перед начальством, даже козырял этим фактом — вот он, дескать, какой! Теперь он печально и сиротливо думал о себе.

Весной — сев. Это же пожар, а не работа. Потом сенокосы — тоже мука: сенокосов нет, а план на сено есть. Затем жатва, страдою исстари названная. За нею зябь, как многопудовые гири, поднимать надо. А зима? Один на один со всеми мыслимыми и немыслимыми трудностями остаешься, то осенней непролазной грязью, то снегами суровыми, то разливом весенним отъединенный от всего мира.

Но работа — это одно, другое — о людях тревога. Ведь себя не жалеешь, печешься о них, а они — господи боже ты мой! — они словно и не видят, не чувствуют его неусыпных, бескорыстных, сердечных забот. Сам-то в детстве своем голодном с мачехой горя хлебнул, когда отца схоронили и осталось их трое с чужой, по сути дела, женщиной. Как хочется теперь, чтобы мир, согласие, порядок тихо царствовали в семье человеческой.

Вот почему вместо того, чтобы с газеткой прилечь на диване и под ласковый говорок радио подремать в свое удовольствие, стоит он здесь, под дверью — ведь сердце повлекло сюда его. Он не знал, о чем станет сейчас говорить с Костюховым, как-то не подумал об этом заранее, минутки свободной не выбрал. Он знал только одно: нужно спасать несчастного Леньку Лапшина, не дать ему окончательно погибнуть. Жалко почему-то его, сукиного сына.

Наконец, надевая на поднятую руку фуфайку, а шапку держа в зубах, Павло пинком распахнул собственную дверь. За ним чечеткой, болтая вдоль туловища руками, с ухмылкой на круглом лоснящемся, как свиное сало, лице двигалась жена его, Дуся. Но Федор Филиппович быстро и плотно закрыл дверь. Дуся с той стороны начала бить чем-то тяжелым и мягким и не могла ее отворить.

— Это что же такое? — изумленно зашептал Павло, узнав управляющего. — Самый дорогой наш гость, а под дверями?.. Немедленно в хату!

— В другой раз, Павло, в другой раз.

— А что такое? Мне сказали, чтоб я в контору немедленно…

— А чего там, в конторе, делать?

— Как так?

— Я же тут.

— Ах, мать твою, — захохотал Костюхов, припадая к груди Федора Филипповича, — ах, чтоб тебя куры не клевали! Я ж, говорит, здесь, а контора… а контора где?

— Что это на тебя напало? Смех какой-то, — недовольно воскликнул управляющий.

— Так разве не смешно? — вытирая глаза, тоненьким голоском проговорил Павло. — Пошли за стол. Духа, Духа! — стал он звать жену.

— Та не, погоди шуметь. Не могу, как-нибудь в другой раз, — вдруг смешался Федор Филиппович, так и не придумав подходящего повода и сильно рассердившись из-за этого… неизвестно на кого.

— В другой?

— Эге ж, в другой!

И Федор Филиппович, в большом раздумье оставив Костюхова, грузно, косолапо сошел со ступеней. Павло, оторопело глядя в черный провал, образованный в сером ночном тумане удалявшейся фигурой управляющего, снял шапку и с минуту стоял, остужая себе голову. С недоумением, разлитым на пьяном лице, медленно вернулся он к гостям и встал посреди комнаты.

— Ну, — закричали ему, — чего Серый вызывал?

— Он сам приходил, не вызывал.

— Ну и что?

— Сказал, что в другой раз зайдет.

— И больше ничего? Для этого и приходил? Пришел и говорит: приду в другой раз? Ах, растакую твою…

Хохотали, стонали и плакали: в такую грязюку приперся и еще раз придет! А? Ну не дурак, ну не пугало, а? Ну как же: больше всех надо, во все дыры суется, все везде по-своему перевернуть хочет и устроить, одно слово: хозяин! — завелась какая-то баба, пьяная и грозная. Тут развезлась и пошла пиликать гармошка — гармонист таскал ее сильно, звуки неслись единообразные, как бы толкущиеся на одном и том же месте. Главное, громко было, весело, и кто-то уже беспамятно бил каблуками в пол — пляска вновь разгоралась.