Родня — страница 29 из 49

Минут через двадцать вся эта братия вышла гуськом из сарайчика, ошеломленная, глуповатая, — наверное, все у них в голове чудно перемешалось. Еще бы: ведь он прокрутил обрывки из десятка фильмов!


Чего он добился? Нескольких минут победы, превосходства? И того, что на следующий день базарники встретили его взглядами, намекающими на некую общую тайну?

Он стоял на краю сенной площади, глядя на копошение толпы, морщась от криков, дурея от запахов, с слабым отблеском надежды в печальных глазах. И тут он увидел Самата, хромающего меж возов, и подбежал к нему.

— Самат! — сказал он с болью в голосе. — Самат, — и, ухватив того за рукав, дернул в отчаянии, — неужели меня не возьмут в кинотеатр, а, Самат? Ведь ты мог бы словечко сказать…

Самат поглядел на него пристально.

— Ты хорошо начал, малыш. Всякий уважающий себя человек начинал так или примерно так. Но не будем спешить. Городу пока хватает трех киномехаников. — Он задумался, вынул кисет и стал крутить цигарку. — Приходи сегодня к прокату.

— Опять? — сказал он почти плачущим голосом. — Как всегда? Ты не думай, мне не тяжело тащить кинобанку…

— Приходи, — повторил Самат.

Мальчик едва дождался вечера и помчался на угол к кинопрокату, где с пяток мальчишек уже стояли, дожидаясь Самата. В этот день все было как прежде: получив кинобанки, они поделили их между собой и понесли к «Марсу», Самат пропустил мальчишек в зал, но Дамира позвал с собой в кинобудку. И подряд три сеанса мальчик подавал Самату бобины с пленками, когда надо было менять части, глядел в объектив на экран, а потом подмел в будке, сложил бобины и сел отдохнуть.

Теперь каждый вечер он пропадал в кинобудке, исполнял все, что ни прикажет Самат. Однажды в перерыве между сеансами к ним заглянул директор проката Капустин и спросил, почему в аппаратной находится посторонний.

Самат уверенно посмотрел на директора и сказал:

— Вот кто поедет в Белебей, Иван Яковлевич. Уж если кого посылать в Белебей на курсы, так вот его! Образованный парень, семилетку закончил. И имеет правильный взгляд на самое массовое искусство!

Директор весело хмыкнул и, потрепав Самата по плечу, вышел из аппаратной.

— Белебей — столица лаптей! — ликующе крикнул Самат.

И мальчик спросил растерянно:

— Столица лаптей?

— Столица лаптей, — повторил Самат, — точно! Сам увидишь и скажешь, что дядя Самат не врал.

2

Белебей был прекрасный город! Мальчик хорошо это понимал теперь, вновь очутившись в городке и сидя в худом сарайчике, где по-прежнему висела простыня с бурыми потеками и холст с кармашками и табличками над ними; сквозь щель пронзительно бил в сумрак солнечный ретивый лучик. И теперь, задним числом, каждый шаг по земле Белебея казался интересным и значительным; каждый шаг на пригорок, где стояла школа киномехаников и куда они подымались, меся студеную липкую грязь босыми ногами, а ботинки держа в руках; каждый шаг на базар за картошкой, где они стоически выдерживали соблазн купить что-нибудь вкусное; каждый шаг вокруг огромной груды лаптей, свезенных на продажу, такой огромной, что ему вспоминалась картина с изображением горы черепов и воронья над нею…

Теперь он сам показывал кино в красном уголке дортехшколы, кожевенного завода и в казармах у солдат. Аппаратуру приходилось носить на себе, но он не унывал, носил: кожевенный завод был совсем рядом, а на пути в казармы всегда попадались солдаты, возвращавшиеся из увольнения, и помогали ему. Дортехшкола стояла далеко — надо было шагать за речку и подыматься в гору с километр, а то и два.

И вот однажды тащился он в гору, обливаясь потом. И обогнала его телега, этакий вихлястый шарабан, полный цыганок и цыганят. А за шарабаном верхом на гладком истовом коне ехал Мишка-цыган, бывший шофер полуторки. Он остановил коня и поднес ладонь козырьком ко лбу.

— Ой-ё-ё! — сказал он, словно любуясь Дамиром, а на самом деле любуясь собой. — Ой-ё-ё, кого я вижу! Я к твоим услугам, Дима, если, конечно, пара цыганят бесплатно смогут ходить в кино.

И правда, иной раз он выезжал со двора на гладкой истовой лошади, запряженной в узкий потрескивающий ходок, и вез Дамира с аппаратурой до самого клуба. А потом возвращался пешком, ведя за руки племяшей-цыганят…


А дома был сущий ад! Младший брат остался на второй год, да и теперь учился ни шатко, ни валко; сестра Венерка, длинная красивая дуреха на шестнадцатом году, бросила школу и пропадала в горсаду на танцах, и мать пугали не столько танцы, сколько ее провожатые, совсем взрослые парни. И сам он, возвращаясь поздно, видел то у калитки, то в сенях, как мелькали дерзкие, шальные глаза Венерки рядом с горячими глазами ее провожатого.

Уступив настояниям матери, он как-то решил поговорить с Венеркой. Он поднялся утром и стал, мрачный, стыдящийся предстоящего разговора, над ее кроватью. Она спала, разбросав рыжие волосы, выпростав из-под одеяла полные белые ноги, посапывая, ухмыляясь, как ему казалось, гадко. Мать поощрительно подмигнула ему, и он, мучительно стыдясь гадкой ухмылки сестры, белых открытых ног, крикнул с дрожью в голосе:

— Вставай… дура такая! Слышишь?

Она только дрыгнула ногой. Тут он хлестнул по заду ремешком. Та, вскочив, закричала, будто и не спала.

— Не твое дело, понял! Я выйду замуж и уйду из вашего нищего дома, понял!.. Это ты живой бабы боишься, а носишь открытки артисток!..

Он плюнул и ушел в кинопрокат, не позавтракав.

Дня через два мать опять завела разговор про Венерку. На этот раз неким таинством посвечивали ее глаза.

— У иных дочери сидят, пока сухотку не наживут, — сказала она веселым шепотком. — А тут отбою нет от женихов. Вот что!.. — примолвила строго: — Придут сваты. А ты за-место отца ей. Говорить будешь!

— Она еще сопливая замуж выходить. Пусть топает в школу. Или, может быть, я пристрою ее в кинопрокат.

И тут мать заплакала:

— Опозоримся на весь город… Пусть эта гулящая уйдет честь честью!

— Ладно, пусть приходят, — сказал он со вздохом. — Только о чем мне говорить с этими сватами?

— Все скажу. Будешь знать, — пообещала мать и стала учить его.

Весь вторник, свой выходной, он просидел дома, ожидая сватов, угнетенный предстоящим событием, враждебный. И вдруг на пороге стал чемоданщик Фасхи. У Дамира отлегло от сердца. Дружелюбно улыбнувшись, он подвинул соседу стул. Мать всполошилась, схватила стул и перенесла его под матицу, а чемоданщик Фасхи, поозиравшись, сел наконец, подложив под себя шапку. Фу, черт, а он и забыл, что сват должен сесть именно под матицу и обязательно подложить под себя что-то, ну хотя бы шапку, — тогда сватовство пройдет успешно.

Чемоданщик Фасхи ерзал на стуле, морщился, изнывая непонятно отчего, — может быть, ему жалко было шапку, — и лицо его, обычно резкое, одухотворенное, когда он кричал напряженно звенящим голосом: «А вот чемоданы, чемоданы!..» — теперь это лицо расплывалось луноподобно, щерилось улыбкой отменного враля. На Дамира напала сонливость, в один миг он так неосторожно сдержал зевоту, что щелкнули скулы, — тогда-то чемоданщик Фасхи и проговорил:

— У вас золото, у нас серебро. Сольем их вместе.

Он усмехнулся прекрасному лицедейству свата и сказал поспешно:

— Ладно, давай сольем.

Мать подтолкнула его в бок. Он вспомнил, что ему надо еще покочевряжиться, даже если он и не против отдать сестру замуж.

— Погодить бы надо, — сказал он. — Рано ей замуж.

Опять чемоданщик Фасхи нес околесицу, после чего Дамир сказал:

— Ладно, мы еще посоветуемся с родичами.

Теперь свату полагалось уйти, а им звать родичей и советоваться. Но родных у них в городке не было, и условности тут были немного нарушены.

— Ладно, — сказал чемоданщик Фасхи. — Давайте мету, да я пойду.

И мать поспешно сунула ему в руки полотенце, мету, которая означала, что невеста, Венерка, стало быть, помечена-просватана.

В оставшиеся до свадьбы дни были встречи-пирушки с родственниками жениха. Дамир вставал пораньше и уходил из дома, а возвращался поздно и валился в свою кровать и засыпал, одурманенный усталостью, запахами табака и браги, укоренившимися в доме за эти суматошные дни…

В день приезда жениха у ворот его должен был встречать мальчонка, родственник невесты, и это с удовольствием проделал бы младший брат. Но у того, как назло, оказался синяк под глазом, и мать стала упрашивать Дамира, чтобы он встретил дружек. Ну что там: ухватить лошадь под уздцы и не пускать во двор, а потом получить подарок и исчезнуть из дома, если ему так хочется.

— Ты у меня худенький и малорослый, так что и за мальчонку сойдешь.

И вот он стоял у ворот, глядя в конец улицы, худой и малорослый, и мальчишеская челка косо падала ему на сморщенный лоб. День был яркий, ворота растворены настежь, из открытых окон ретиво звенели тальянки, зевак полно, так что он сместился во двор и не видел, как вывернулась из-за угла повозка, расцвеченная лентами, с колокольчиком под дугой. И дружки, не замечая у ворот никого, хотели, видно, проскочить, не сбавляя хода, а может, не знали обычая. Уже во дворе он метнулся к оскаленной морде лошади и повис на узде. Тут из окон закричали: «Раздавите мальчонку! Остановитесь!..»

Он выпустил узду и, шатаясь, похрамывая, пошел от повозки, косясь на гульливую братию, — он искал глазами жениха, он еще надеялся, что тот окажется приятным на вид, на душе стало бы легче. Но жених был явно стар, то есть, конечно, не белобородый старик, но для шестнадцатилетней Венерки этот матерый, с синими от скобления скулами, с глазами прожженного блудника, был стар…

Гостей садили за стол, вкусно пахло угощением, но в суматохе о нем забыли, не позвали. И пора было бежать на работу. Запахи долго его преследовали, усиливая чувство голода, усталости, собственной ненужности и тоски.

Вид у него, наверное, был неважный, потому что Самат сказал:

— Гляди-ка, ему дают лучшую картину сезона, а он будто любимого ишака похоронил!