Родные гнёзда — страница 1 из 3


Анатолий Марков Родные гнёзда

Портрет писателя работы художника К.К. Кузнецова

Предисловие


Печальная судьба русских зарубежных писателей. Немногие из них имеют возможность найти издателя своим произведениям или настолько собираются с материальными средствами, что сами могут выпустить книгу. Скромен наш книжный рынок, и не так уж часто мы читаем о новых библиографических ласточках. Фактически во всём российском зарубежье нет ни одного большого издательства (с концом существования Чеховского), и поэтому, а также и по многим другим причинам, книги наших писателей и поэтов печатаются только, если сами авторы прилагают к этому огромные усилия. Многие произведения появляются в свет только уже после кончины автора, когда именно то, что он уже ушёл, что он больше ничем новым нас не порадует, заставляет нас интересоваться тем, чтобы сохранить оставленное им нам наследство.

Одним из таких авторов, писателей-журналистов, является недавно ушедший в лучший мир Анатолий Марков, имя которого мы часто видели на страницах зарубежных газет и журналов, человек, написавший множество рассказов-воспоминаний, в которых запечатлелось ушедшее от нас невозвратное прошлое.

Анатолий Марков, курянин по рождению, помещичий сын, внук и правнук, кадет по воспитанию, окончивший Николаевское кавалерийское училище, запечатлел в нашей зарубежной печати и давнюю русскую быль, и помещичий быт, и крестьянскую среду, и уклад российских кадетских корпусов, и традиции Николаевского училища, и период Добровольческой армии, и, наконец, свою долгую жизнь в стране фараонов и современных политических чудес – Египте.

Не так давно, но, увы, уже после его смерти, стараниями его однокашников кадет выпущена книга – сборник воспоминаний Анатолия Маркова, охватывающих «длинные вёрсты прошлого»: «Кадеты и юнкера» (дома и на войне). Книга написана талантливо, ярко, так, как может писать одарённый очевидец всего в ней описанного. Теперь дочери покойного писателя, потерявшие в короткий срок и отца и мать, своими усилиями, исполняя мечту ушедшего, выпускают эту книгу, сборник его рассказов: «Родные гнёзда».

В книге три части: «Отцы и деды», «Родные гнёзда» и «Охота и природа». Большая часть из собранных в ней рассказов в то или иное время была помещена на страницах «Русской мысли», «Русской жизни», «Нового русского слова» или в периодических зарубежных изданиях; очерки эти перепечатывались, не теряя своей свежести, своего самобытного аромата, своей красочности.

Возьмём семейные воспоминания, собранные в первой части. Насколько выпуклы типы посла Москвы, боярина-разбойника, пращура автора Андрея Фёдоровича, девушки‑вдовы, старого декабриста и его гнезда, людей с большой дороги на Руси. Читая, невольно переносишься туда, в те времена. Перед глазами, как живые, встают люди, вырастают поместья, старинные дома, их обстановка, уклад жизни. Ярко вырисовывается бабушка Марья Андреевна со всеми её достоинствами и недостатками. В воспринимании читаемого участвуют все наши чувства, до осязания и обоняния. Кажется, что слышишь звон хрустальных люстр, скрип старинных дубовых полов, шелест тяжёлых платьев; ноздри вдыхают запахи пачули и муската, дорогого трубочного табаку и всех тех яств, тех ароматов, которыми отличалась российская кулинария. Было много жестокого и печального, но и много доброго и радостного в те времена, так правдиво описанные Анатолием Марковым.

Картины второй части сборника, образы родных гнёзд не менее выпуклы и живы. Колоритны описания жизни в деревне, церковных праздников, ярмарки в Коренной Пустыни, народные празднества и приметы. Крупными штрихами, смелыми мазками нарисован старый Воронеж.

Анатолий Марков был страстным охотником и рыболовом, и это отразилось в третьей части книги. Однако страсть охотника не убила в нём любви к «нашим младшим братьям». Он любил и понимал животных, и диких, и домашних; любил пернатых. Чудесно описана охота с борзыми, но ещё лучше запоминаются его медвежата Кшись и Марыня и ласковый бродяга пёсик Джерри.

Анатолий Марков имел непочатый угол воспоминаний. Жизнь его была богата встречами и впечатлениями. Это отражалось во всех его статьях. Богатое литературное наследство не может быть уложено в одной-двух книгах. Интересны и живы не только его рассказы, которые он подписывал своим именем, но также и те, которые, по известным политическим причинам в дни жизни в Египте, он подписывал псевдонимом «Шарки». Там, с берегов Нила, он видел многое, многому был свидетелем, пережил переворот Нассера и, наконец, уехал оттуда в США, поселившись в Сан-Франциско, где ему было суждено найти вечный покой.

Вся жизнь Анатолия Маркова, как и его предков и семьи, была посвящена служению России. Первая мировая война, Добровольческая армия, наконец, жизнь эмигранта шли этим путём. Анатолий Марков никогда не опускал оружия борьбы с большевиками; против них он активно боролся в Египте – и словом, и делом, и пером. Против них он боролся до последнего дня своей жизни.

Мне лично привелось с ним познакомиться сначала через письма, как редактору газеты «Русская жизнь», постоянным сотрудником которой он был, а затем и лично, по приезде Марковых в Сан-Франциско. Уже залёг в его груди тяжёлый недуг, устало неспокойно бившееся сердце, может быть, сдали и нервы, но дух не сдавался, ясен был ум, и неизгладимы воспоминания, которыми он так хотел поделиться с нами.

Всё меньше становится людей, которые были очевидцами многого и о многом слышали из первоисточников или знакомились по семейным архивам. Придёт время, когда молодому поколению захочется спросить о чём-то, а спросить будет некого. Вот потому и нужны в наших библиотеках такие книги, как воспоминания Анатолия Маркова «Родные гнёзда».

А. Делианич, Сан-Франциско, 1962 год

Отцы и дети


Посол Москвы. Боярин‑разбойник. Мой пращур – гвардии поручик. Девушка‑вдова. Дерзкий дипломат. Старый декабрист и его гнездо. Большая дорога на Руси.

Посол Москвы


Когда мне исполнилось десять лет, дед позвал меня в свой большой полутёмный кабинет, сверху донизу заставленный книгами и, указывая на какую-то большую папку, лежавшую на столе, сказал:

—Смотри сюда, Анатолий, ты уже не ребёнок и однажды станешь старшим в семье, а потому должен интересоваться тем, кто были твои предки и что они сделали для своей родины, а не быть Иваном, не помнящим родства, которых теперь много…

При этих словах он вынул из папки и разложил передо мною огромный, истлевший на складках, пожелтевший лист, на котором был изображён бородатый человек в боярском платье, из живота которого росло развесистое дерево.

—Это, — продолжал дед, — наш родоначальник Марко Росс, жизнь которого была очень интересна, о нём говорится даже в истории Карамзина, а дерево, которое из него растёт, — это его потомство, и в том числе и ты сам.

Я скоро забыл то, что говорил мне дед, умерший в тот же год, и другие документы, которые он мне показывал, но бородатый человек, из живота которого росло дерево, надолго завладел моим детским вниманием, так как я никогда ранее не видел подобной комбинации. Впечатления юности и учебные годы постепенно изгладили его из моей памяти. Уже в зрелых годах мне попалась на глаза старая книга на итальянском языке «Il Viaggio del magnifico» знаменитого итальянского дипломата XV века Амброзио Контарини, который в ней описал своё путешествие в далёкую Московию и ещё дальше в Персию, причём он сообщил очень интересные вещи о Марко Россе, человеке, о котором в детстве рассказывал мне дед.

Венецианский патриций Контарини был послан в 1472 году правительством республики Св. Марка с важной дипломатической миссией к шаху Узун-Гассану, дабы обещать ему союз и денежную помощь Венеции в войне против турок, которые, взяв Константинополь и покончив с Византией, в то время вплотную начали угрожать Республике.

В эту эпоху такое далёкое путешествие было тяжёлым испытанием, и было преисполнено столькими опасностями, что Контарини готовился к нему, как почти к верной смерти. Он не только исповедался и причастился, но и как умирающий навсегда попрощался со всеми родными и близкими.

Через Германию, Польшу, Дикое поле он добрался до Каффы, теперешней Феодосии, где погрузился на корабль, шедший в Мингрелию. Отсюда через Кавказ и Армению он прибыл в Тавриз. Окончив свою миссию, Контарини отправился в обратную дорогу, в сопровождении посла великого князя Московского и Белой Руси (del Duca di Moscovia, signor della Rossia Bianca) Марко Росса, с которым он познакомился и сошёлся в Тавризе. Это был посол Ивана III — Марк, по прозванию Толмач, которого Контарини, ввиду его русского происхождения, именует «Марко Росс».

Они вместе выехали из Персии через Тифлис и Кутаис в г. Фазис (теперешнее Поти) для того, чтобы погрузиться затем на корабль в Каффу. Перенеся по дороге всякого рода притеснения и грабежи, в Фазисе они узнали роковую для обоих весть, что страшные для всех турки-оттоманы овладели генуэзской колонией Каффой, через которую каждый из них надеялся безопасно вернуться на родину.

Приходилось выбирать другой путь, и Марко Толмач, по-видимому, более знакомый с местностью и условиями, повернул назад, чтобы через владения Григория — государя Халцихана и Бати, городов, пограничных с турками, ехать через Шемаху к берегам Каспийского моря на Дербент и Астрахань.

Что касается Контарини, то он по неопытности предпочёл остаться в Фазисе, хотя и дорожил спутничеством русского посла.

Оставшись со своими четырьмя спутниками без всяких средств и помощи среди дикого и враждебного ему населения, страдая жестокой кавказской лихорадкой, Контарини вскоре бросился догонять Марка. 17 сентября 1475 года он догнал его в Шемахе, принадлежавшей тогда государю Медии и вассалу персидского шаха. Обрадованный встречей, венецианец упросил русского посла взять его с собой, и Марк согласился тайно провезти его в своей свите в Московию.

6 ноября того же года они выехали в Дербент, лежавший тогда, по словам Контарини, «на границе Татарии». По совету опытных людей в это время года невозможно было пускаться в такое далёкое путешествие, через степи татар, равно как и по бурному Каспийскому, или, как его называет Контарини, Бакинскому морю. Поэтому Марк решил зазимовать в Дербенте, с тем, чтобы в апреле переправиться на судах через море в «Питрахань» (то есть Астрахань).

Хотя Контарини и хвалит добродушие мусульман, жителей Дербента, но из того же его рассказа видно, что ему приходилось скрывать от них и своё настоящее звание, и национальность. Описывая свои странствования за провизией по рынкам Дербента, Контарини сообщает: «Иногда прохожие, глядя на меня, останавливались и говорили друг другу — тот человек не рождён для того, чтобы самому таскать тяжести». В изорванном овчинном тулупе и бараньей шапке, то есть подлинно русской одежде, вероятно, данной ему русским послом, чтобы придать Контарини вид одного из своих слуг, Марк скрывал его от местных властей, которые безусловно лишили бы его жизни, если бы звали правду. Эго показывает на тогдашние взаимоотношения государств Западной Европы и Азии, так как русский посол мог открыто зимовать в владениях азиатского царька со своей свитой, пользуясь при этом полной безопасностью и авторитетом, в то время, как посол Венеции должен был скрываться и трепетать за свою жизнь и судьбу.

Из книги Контарини явствует, что русский посол свободно владел татарским, персидским и итальянским языками, если объяснялся как с ним самим, так и понимал разговор жителей Дербента. Очевидно, что Контарини не только ценил знание языков и уважение к Марку в этих полудиких странах, его практическую опытность, необходимые в столь опасных и трудных путешествиях. Он вообще смотрел на русского коллегу, как на своего защитника и покровителя. В своей книге Контарини наивно признаётся, что однажды, когда Марк выехал по делам на три дня из города, «мы, бедные итальянцы, оставшись без него, натерпелись много страха».

6 апреля Марк нанял судно для переезда в Астрахань, и они благополучно вышли в море. На борту оказалось 25 душ вместе с двумя посольствами и персидскими купцами, отправлявшимися в Астрахань за товарами. Все туземцы продолжали с подозрением относиться к Контарини и его свите, и их успокоили только уверения Марка, что Контарини будто бы сын придворного врача московской великой княгини Софии Фоминичны, и что он едет в Москву искать счастья при тамошнем дворе.

Только на двадцать четвёртый день бурного плавания по Каспию, где судно едва не погибло, а пассажиры его голодали, они добрались до Астрахани. День праздника Пасхи им пришлось провести в глухих камышах, где они разговелись десятью утиными яйцами, разысканными людьми Марка, и которыми русский посол великодушно поделился с итальянцами.

В Астрахани Контарини и его трёх людей татары отказались выпустить на берег, и только по ходатайству Марка перед местным ханом их выпустили и доставили в дом, где уже находился русский посол со своей свитой. Марк Толмач таким образом, по словам Контарини, повсюду являлся его ангелом-хранителем. Влияние Марка в пограничных с Россией владениях указывало также и на то обстоятельство, что он далеко не впервые ездил по этим местам, так как имел связи даже в далёкой Астрахани.

«На другой день после нашего приезда в Астрахань, — повествует Контарини далее, — пришли к нам трое татар с лицами узкими и плоскими, как доски, и потребовали меня к хану, объявив одновременно, что Марку опасаться нечего, ибо он друг их государю, но что я, как франк, их враг и должен стать его рабом. Марк взялся отвечать за меня, советуя мне молчать и предаться совершенно его покровительству».

Опасность для итальянцев, несмотря на защиту русской миссии, всё время увеличивалась, и им объявили, что они будут проданы на рынке. Контарини пришлось заплатить за себя, чтобы не быть проданным в рабство, хану 2000 талеров, не считая всевозможных подарков. Как деньги, так и подарки ему пришлось занять у Марка и у татарских купцов под его же поручительство. Хан был удовлетворён, но на том дело не кончилось, так как татарские чиновники, пользуясь каждый раз выходом из дома русского посла, требовали с Контарини «страшным голосом и грозясь посадить его на кол», выдачи им всех драгоценностей.

Всё это, несомненно, показывает, что Марко Росс был весьма влиятельным и значительным лицом в Астрахани, если за его одним поручительством чужие люди доверили большие суммы неизвестному иностранцу и в его присутствии варвары-татары не смели тревожить его спутников.

Из Астрахани Марк с Контарини выехали 10 августа 1476 года с тем, чтобы сесть, когда едва стемнеет, на барку, стоящую на берегу Волги. «Вдруг Марк, — говорит Контарини, — окликнул меня таким голосом, что я подумал, что настал мой последний час, и велел мне сесть на коня и скакать в сопровождении одного татарина с самой отвратительной рожей». Итальянец, не противореча и ничего не спрашивая, ехал вслед за татарином двое суток. На вопрос посла татарин объяснил, что хан приказал осматривать все отходящие по Волге лодки и «если бы я был там найден, то был бы наверное задушен». Татарин скрыл Контарини на острове, куда через три дня Марк прислал за ним своего человека.

В дальнейшем путешественники двинулись вдоль берега Волги. Посол Марк начальствовал над караваном, который состоял из 300 человек русских и татар, имевших при себе 500 лошадей, как заводных, так и для прокормления в пути.

Через 15 дней пути караван переправился на другой берег и, связав плоты по 40 брёвен в каждом, привязал их к хвостам коней, которыми правили татары, и эти лошади тащили паромы.

Проехав неохватные пространства степи без дорог и жилья, послы добрались, наконец, до рубежей Рязанской области, откуда через Коломну прибыли в Москву.

Марк поместил Контарини в своём собственном доме, снабдил его всем необходимым и «именем государя своего убеждал быть спокойным и почитать себя как бы в собственном доме». Поблагодарив его за спасение жизни, Контарини просил представить его великому князю. «В скором времени я получил приказание явиться во дворец, где, после обычных приветствий, отблагодарил великого князя за внимание, оказанное мне его послом Марком, который поистине неоднократно спасал меня от великих опасностей».

Хотя венецианскому послу и объявлено было от Иоанна III, что в его воле ехать из Москвы или оставаться в ней, но необходимость расплатиться с русскими и татарскими купцами за деньги, взятые у них под поручительство Марка, вынудили Контарини послать одного из своих спутников за деньгами на родину, а самому остаться на несколько месяцев в Москве.

Впоследствии великий князь захотел оказать особенное внимание Светлейшей Республике и приказал уплатить долг её посла из своей великокняжеской казны, так что Контарини мог уехать, не дожидаясь возвращения своего посланца.

Вот всё, что сохранил нам в своей книге итальянский путешественник относительно малоизвестного у нас старого московского дипломата Марка Толмача, личность которого из этого источника обрисовывается симпатичными и чисто русскими чертами: великодушного, смелого и сметливого человека. Путешествие Контарини и личность Марка небезызвестны и русским историкам. В 7 томе своей истории Карамзин говорит о посольстве Марка к шаху и возвращении его через Татарию вместе с венецианским послом, именно на основании книги Контарини, как видно из примечания к главе 2.

За свои труды по выполнению посольства в Персию Марк был награждён землями в Коломенском уезде, которые перешли от него его детям и внукам, и из которых один — Кильдеяр Иванович, боярский сын, записанный в «тысячной книге» 1550 года, стал знаменитым разбойником Кудеяром, о котором речь будет в следующем очерке моей «Семейной хроники».

Боярин-разбойник

Указом Грозного царя от 2 октября 1560 года тысяча детей боярских, названных «лучшими слугами», были внесены в списки так называемой «тысячной книги» и поселены вблизи столицы. В их числе были «боярские дети 3‑ей статьи Суздальского уезда», три внука Марка Толмача — Давыд, Пётр и Кильдеяр, получившие наделы в Коломне.

Младший из них Кильдеяр Иванович оставил о себе в истории и народной памяти заметный след. Приближённый Грозного и бывший одно время его любимцем, Кильдеяр, как и многие другие его современники, неожиданно для себя вызвал к себе злобу подозрительного царя, который, однако, до поры до времени искусно скрывал своё подозрение. Опасаясь решительного и храброго слуги, Иоанн послал его с фиктивным поручением в Литву. В запечатанном конверте, адресованном литовским властям, заключалась просьба посадить подателя в тюрьму и назад не выпускать.

Оказавшийся так неожиданно и незаслуженно в заключении, Кильдеяр счёл это за вероломство литовцев. Подкупив охранников, сломав решётку подземной тюрьмы, выбрался он на свободу и, явившись в Москву, снова стал на царскую службу. На другой же день Малюта Скуратов по приказу царя, показывая Кильдеяру только что пойманного медведя на цепи, как бы нечаянно запер его со зверем в погребе. Кильдеяр голыми руками задушил медведя и явился к Грозному с жалобой на Малюту Скуратова, обвиняя этого последнего в покушении на его жизнь. Царь отделался какой-то шуткой, но через некоторое время приказал умертвить молодую и любимую жену Кильдеяра. Предание говорит даже, что Грозный велел приготовить похлёбку из её пальцев, которой угостил мужа…

Этого преступления Кильдеяр Иванович царю простить не мог и не хотел, и, бежав в леса, стал легендарным разбойником Кудеяром, воспетым народной поэзией и поэмой Некрасова «Два грешника», впоследствии переложенной в популярную русскую песню «Жило двенадцать разбойников, жил Кудеяр атаман»…

В памяти народной и в исторических монографиях имя Кудеяра живёт не как простого разбойника с большой дороги, но как борца с неправдой, мстителя и защитника слабых и угнетённых, противника сильных и власть имущих.

Шайки Кудеяра оперировали на обширных лесных пространствах Московской области и теперешней центрально-чернозёмной полосы, в те времена сплошь покрытой густыми лесами, и обнимавшей губернии Тульскую, Орловскую, Калужскую и Курскую. Кудеяр держал заставы и караулы на всех больших дорогах и шляхах этих мест и грабил только бояр и купцов, одновременно с тем являясь благодетелем крестьян и холопов, которых он защищал от неправды воевод и властей. В этом его отношении к простому народу крылся секрет того, что Кудеяр, разбойничая десятки лет, до самой смерти своего врага Грозного, был неуловим для царских войск и губных старост, неоднократно посылаемых Москвой для поимки знаменитого разбойника.

Мстя лично царю за жену, Кудеяр особенно преследовал опричников и любимцев Ивана Васильевича, ездивших в Москву или из столицы с дарами или казной. Согласно историческим данным, операции этого рода удавались Кудеяру главным образом потому, что, бежав из Москвы в леса, он не терял связи с московскими друзьями и боярской, враждебной царю партией, почему всегда и вовремя имел из Москвы интересующие его вести.

До самой революции 1917 года в Чернском уезде Тульской губернии, в Покровско-Корсаковской волости существовала деревня Кудеяровка, где было главное становище разбойника и где сохранились ещё подземные ходы. В нескольких верстах от Кудеяровки были так называемые Поганые озёра и деревня Протухлое, где, по народной молве, шайки Кудеяра топили и хоронили свои жертвы. В других местах того же района, как, например, в Калужской губернии, в лесах сохранились подземелья и остатки его становищ, что нисколько не противоречит исторической правде, так как его шайки имели свои разветвления в нескольких губерниях.

В нашем семейном архиве хранилась полуистлевшая на пергаменте запись, несомненно очень древнего происхождения, на которой, по преданию, рукой Кудеяра, для памяти его детей и потомства сообщалось о зарытой в земле бочке с жемчугом, находящейся «в пятидесяти шагах от дуба», в урочище имя рек, на реке Реуте. Река Реут и поныне существует недалеко от моих родных мест в Орловской губернии. Записка эта тайны зарытого жемчуга никогда не открыла, так как по берегам Реута три сотни лет уже колосятся крестьянские нивы, а приметный дуб давно исчез.

Согласно семейному преданию, подтверждённому и поэмой Некрасова, Кудеяр прекратил свою разбойничью деятельность в год смерти Грозного царя, вместе с которым умерла и его месть. Он окончил свою жизнь в Соловецком монастыре 80‑ти лет от роду, где постригся под именем Питирима. Помимо поэмы Некрасова, его воспел в своей балладе А.П. Саломон, последний инспектор классов императорского Александровского лицея в Санкт-Петербурге.

Крайней границей деятельности Кудеяра являлась северная граница степей, известных под именем Дикого поля в XVI и XVII веках, а именно пределы Орловской и Курской губерний. Эти места служили три века подряд сосредоточением для буйных голов и беглых крестьян со всей Московской Руси, или, по старому выражению, «воров». Здесь-то на заре XVI‑го века и сложились исторические народные пословицы о населении орловского края, согласно которым «Орёл и Кромы были первые воры, а Елец был всем ворам отец», в то время, как Ливны, крайний к Дикому полю город, были «всем ворам дивны».

В этих-то местах на юг от Ливен на самом севере Курской губернии, бывшей Белгородской провинции, осталось от Кудеяра старое родовое гнездо — сельцо Теребуж, сохранившее тёмную тень его деяний, положивших проклятие на это поместье.

Огромный старинный дом в сорок комнат, воспоминание о котором сохранилось в русской исторической литературе, сгорел в начале прошлого века. На месте его сохранились лишь остатки фундамента и завалившиеся огромные подвалы, заросшие густой чащей. Это мрачное барское жильё старого времени среди обитателей Теребужа носило имя «старого дома» и пользовалось среди окружного населения дурной славой. Как в «старом доме», так и в построенном возле него «новом», относящемся к началу прошлого века, как говорилось, было «нечисто». Теребужские владельцы старого времени и в особенности первый владелец усадьбы — страшный Кудеяр — навсегда оставили висеть тень своих грешных дел над родовым гнездом.

Немало человеческой крови пролилось и после Кудеяра, в жестокие времена шестнадцатого и семнадцатого веков, в этом глухом пограничном углу, далёком от всех законов, и народная память этого не забыла, связав со старым барским гнездом много жутких легенд.

Тётушка моя Наталья Валериановна, хранительница и любительница старины, бывшая последней хозяйкой Теребужа, знала много из хроники старого дома и сама была не раз свидетельницей многих необъяснимых явлений, в нём происходящих. Вот что она мне рассказывала по этому поводу.

В кабинете много лет подряд стоял громоздкий диван, древнее изделие крепостного столяра. Диван этот издавна пользовался мрачной, не вполне им заслуженной славой: на нём почему-то неизбежно умирали владельцы усадьбы, хотя всячески избегали им пользоваться.

Характерный случай произошёл в этой области с прадедом моим, который, опасно заболев в 1868 году и зная репутацию дивана, распорядился устроить свою спальню в самой дальней от него комнате. Умирал он тяжело и долго, и лежал, будучи не в состоянии пошевелиться, совершенно беспомощный. Перед смертью он вызвал, как вдовец, в Теребуж свою невестку, которая стала за ним ухаживать. Отлучившись за чем-то из комнаты больного, она услышала крик и нашла прадеда лежащим на роковом диване, на котором он через несколько минут и скончался.

Незадолго перед этой смертью с ним случилось странное происшествие, которое он сам и все домашние сочли за предсказание его близкой смерти.

Всю жизнь прадед терпеть не мог, чтобы с ним говорили через порог. И вот однажды, за несколько времени до его смерти, дверь к нему в кабинет бесшумно отворилась, и на пороге комнаты появился старик-староста, который молча поклонился и протянул барину какую-то бумагу. Барин, вопреки своему обычаю, взял её через порог, но, взглянув, увидел, что это отпускная, которую дают в руки покойникам. В тот же момент прадед вспомнил, что этот староста давно умер, и понял, что покойный явился к нему предупредить своего барина о близкой смерти.

Каждый раз перед смертью владельцев Теребужа в доме появлялся и тревожил живущих в нём призрак лохматого, чрезвычайно широкоплечего человека, которого неизменно видели как господа, так и дворовые. В Теребуже считали, что призрак этот не кто другой, как сам Кудеяр. Незадолго до смерти прадеда его племянник, а мой дед приехавший навестить больного, увидел этот призрак, и после этого никогда больше не останавливался в теребужском доме, предпочитая во время своих посещений Теребужа останавливаться во флигеле у управляющего.

Дед встретился с «семейным призраком» при следующих обстоятельствах, о которых сам мне рассказывал. Заночевав в кабинете, он не придал никакого значения разговорам о привидениях, считая это бабьими сказками. Во избежание шуток над собой он уложил на полу у двери старого лакея Африкана, крепостного человека покойной жены прадеда, урождённой Любови Михайловны Лутовиновой, родной тётки Тургенева.

После полуночи оба они услышали странный шум, похожий на то, что кто-то тяжёлый, как лошадь, но мягко ступающий, ходит по дому. Половицы буквально гнулись под его тяжестью; судя по звукам, чудище обходило все комнаты. Холодный пот облил деда, когда отворилась дверь и что-то огромное вошло в комнату, перешагнув через тело неподвижного Африкана. Не в состоянии взять в руку лежавший рядом пистолет, дед только смог зажмурить в ужасе глаза. Открыв их, он увидел при свете луны у окна странную фигуру с богатырскими плечами, точно сотканную из серых ниток .

На следующее утро, когда Африкан подавал деду умываться, он сумрачно спросил:

—Видали? Опять стал ходить…

Один из последних владельцев родовой усадьбы, член Государственной думы, человек никогда и ни в какую мистику не веривший, тем не менее, бывая в Теребуже, никогда не спал в доме, а ложился в каменном флигеле, им самим построенном.

В кабинете на страшном диване последняя его хозяйка никого и никогда из семьи не укладывала. Помещик Баневич, ночевавший в доме, однажды слышал ночью, как в зале двигались стулья, звенели стаканы и дикие голоса кричали: «Пей!.. Наливай!» Покойный генерал Богданович и его невеста, свитская фрейлина Бутовская, гостившие однажды летом в Теребуже, часто слышали по ночам возню в гостиной, а Бутовская, проходя по залу вечером, видела, как портреты прадедов висели все с закрытыми глазами.

Приблизительно в то же время в Теребуже гостила княгиня Голицына, жена расстрелянного во время революции премьера. Ночуя в кабинете, она однажды стала ночью звать на помощь, так как в комнате кто-то стонал, а её кровать ездила по комнате. Об этом княгиня вспоминала уже в эмиграции, живя в Париже.

Мой пращур — гвардии поручик


В 1762 году после государственного переворота в Теребуж приехал высланный из столицы за верность императору Петру III мой пращур, гвардии поручик Андрей Фёдорович.

Попав так неожиданно и несправедливо из шумного и весёлого Петербурга в далёкий медвежий угол, каким было тогда Белгородское воеводство, отставной гвардеец, обладавший бешеным и необузданным характером, в обстановке богатства и власти над жизнью и смертью трёх тысяч своих крепостных развернулся вовсю и прочудил, не зная над собой никакой узды, до самой смерти. Высшую власть в губернии, которую только что создала Екатерина, губернатора, Андрей Фёдорович ставил «ни во что» и почитал за «старшего приказного». Однажды у себя на обеде, устроенном в день именин, Андрей Фёдорович за какое-то неудачное слово выкинул губернатора за окно в присутствии всего дворянства. Дело было замято, так как все свидетели и сам пострадавший были напоены до беспамятства, и происшествие это было сочтено, по старой формуле, «не бывшим».

Будучи в своём пограничном тогда углу озлобленным на царицу Великую Екатерину, Андрей Фёдорович вместе со своим соседом-приятелем и однополчанином Гермогеном Сербиновым, одновременно с ним и за то же самое высланным из столицы, её за «законную императрицу» не признавали. Это дало Сербинову, жившему рядом с Теребужем, дикую мысль составить нелюбимой им императрице «конкуренцию», заключавшуюся в том, что Сербинов стал фабриковать у себя в усадьбе фальшивые деньги из олова.

На этой почве у Гермогена Сербинова произошла ссора с Андреем Фёдоровичем, так как, расплачиваясь за свой карточный проигрыш, Сербинов попытался однажды всучить приятелю несколько «топорных рублей». Пращур вспылил и при свидетелях заявил, что таких денег у себя «не держит, да и никому другому не советует этого делать». Произошла бурная сцена, после которой бывшие друзья расстались врагами и затем всю жизнь совершали набеги друг на друга, сжигая стоги хлеба и беря в плен один у другого крестьян и дворовых.

Фабрика фальшивой монеты в имении Сербинова, в так называемом «сербиновском Теребуже», помещалась в обширных сводчатых подвалах барского дома с «выходами» и «оконцами» в фундаменте. В этих подземельях, как было известно немногим, проживало двенадцать польских евреев фальшивомонетчиков. О доме Сербинова в окрестностях ходили ужасные слухи. Вместо обоев стены главного зала были выкрашены чёрной краской, по которой страшно скалили зубы написанные белилами скелеты. Сделано это было для того, чтобы прислуга не ходила по ночам в те комнаты, где совершалось то, что посторонним людям видеть было не надо.

Слухи о таинственных работах в Теребуже наконец достигли ушей властей, которые и нагрянули к Сербинову. Однако исправник и временное отделение суда ничего не нашли подозрительного. Оказалось, что под дом не было ни входа, ни выхода, не было и окошек.

Но в то же время дворовые люди Сербинова в пьяном виде рассказывали следующее: «Это правда, что наш барин держал под домом беглых людей из польских жидов. Они и делали рубли из олова, только монета их давала глухой звук. Да ему недолго пришлось заниматься этими деньгами. Прошёл слух, что суд вот‑вот наедет для обыска. Услышав это, наш барин как-то вечером взял с собой в подвал четырёх своих подлокотников и перепоил жидов водкой. Когда ж они заснули, барин со своими людьми перевязал их по рукам и ногам, забил рты тряпками, и так и бросил их в подвале. Опосля, в ту же ночь, приказал заложить кирпичом все двери и окна в подвале и заново оштукатурить весь дом снаружи. Так те двенадцать душ и остались заживо замурованные, вместе со своим струментом. А осмотр исправник делал только для отвода глаз, чтобы оправдаться перед начальством. Обелить себя и своего приятеля, нашего барина. Ходил вокруг дома, да спрашивал понятых: "Ну где тут дверь? Где окна? Одна брехня и ничего больше!" За это Сербинов дал ему тройку лошадей, санки со сбруей и кучером и проиграл в карты немало денег. Досталось и членам суда, все остались довольны…»

Следы нарисованных на стенах сербиновского дома скелетов сохранились под позднейшими штукатурками до моего времени, и страшное воспоминание о замурованных в подвале людях твёрдо держалось в народной памяти наших мест. Летом 1914 года потомок Гермогена Сербинова праздновал юбилей своей земской и общественной деятельности. На этот юбилей всеми уважаемого человека собрался не только весь уезд, поприехало много гостей и из Курска, во главе с губернатором Муратовым.

После обеда хозяевами предполагалось сделать раскопки погреба под домом, чтобы убедиться в достоверности старой бывальщины, в которой, впрочем, никто из местных людей не сомневался. В середине обеда губернатору была доставлена телеграмма. Она была исторической, извещавшей за подписью трёх министров о начале всеобщей мобилизации русской армии. Это имело место 19 июля 1914 года.

Немедленно губернатор и большая часть гостей, из коих многие служили, как мой отец, присутствовавший на обеде в качестве предводителя дворянства, разъехались, и открытие замурованного больше ста лет тому назад погреба так и не состоялось. Наступили грозные события, похоронившие не только старые дедовские предания и были, но и всю старую Россию…

Андрей Фёдорович, не признававший «законной» императрицу Екатерину, был так же строг и несправедлив и в отношении своей собственной семьи. Из-за этого странная судьба постигла его единственную дочь Марию Андреевну, в замужестве Прокудину‑Горскую, жизнь которой сложилась мрачно и не без элемента загадочности. Она умерла девушкой-вдовой, и ее история довольно любопытна.

Девушка‑вдова

(Из старых помещичьих былей)

Бабушка Марья Андреевна, исчерна-смуглая дама огромного роста и величественной осанки, была необыкновенно властная барыня, которые водились лишь в давно прошедшие времена крепостного права. Молодость её сложилась мрачно и не без элемента загадочности: она была девушкой‑вдовой и замужество её было весьма романтично.

В ранней молодости она полюбила молодого и богатого тамбовского помещика Прокудина‑Горского. Отец Марьи Андреевны категорически воспротивился её браку, уверяя почему-то, что Прокудины‑Горские назывались ранее Паскудиновыми, что он почитал неприличным для его дочери.

Дочь подчинилась воле отца, но одновременно с тем твёрдо ему заявила, что ни за кого другого замуж не пойдёт. Прошло несколько лет, и отец Марьи Андреевны скончался. После его смерти молодые люди просили согласия на их брак у матери-вдовы, которая, уважая волю покойного мужа, отказала им в своём благословении. Марья Андреевна во второй раз подчинилась родительскому запрещению и снова стала ждать. Когда, наконец, умерла и её мать, девушка, оставшись единственной распорядительницей своей судьбы, решила венчаться со своим избранником, который терпеливо дожидался её руки. Свадьба состоялась в церкви села Теребужа, родной усадьбы невесты, в тёплое июльское утро 1799 года. В храме от свечей и толпы молившихся было душно, и для воздуха были раскрыты все двери, отчего в церкви дул сквозняк.

Когда наступил момент для брачующихся во время свадебной службы ступить, по обычаю, на атласный плат, он вдруг порывом ветра был вынесен из церкви и повис на одном из памятников, находившихся в её ограде. К всеобщему смущению, памятник этот стоял над могилами отца и матери Марьи Андреевны. Нечего, конечно, и говорить о том, какой суеверный страх объял всех присутствовавших.

Венчание всё же было закончено и по выходе из храма молодые сели в карету, чтобы ехать на свадебный пир. По старому обычаю наших мест в карету, из которой отпрягли лошадей, впряглись добровольцы — крестьяне и дворовые, которые с громкими криками и пожеланиями счастья покатили её к барскому дому. Когда свадебный поезд остановился у подъезда, дверца кареты открылась и из неё вышла бледная, как смерть, молодая, объявившая замершей в ужасе толпе, что её молодой супруг скончался в карете на пути из церкви.

Марья Андреевна на всю жизнь осталась девушкой‑вдовой и жила всю свою молодость в имениях, доставшихся ей после мужа, в число которых входила и знаменитая Дивеевская Пустынь, в которой жил и умер преподобный Серафим Саровский.

Холерная эпидемия тридцатых годов прошлого века унесла на тот свет её брата Александра и его жену, которые оставили трёх малолетних сирот. Это заставило Марью Андреевну немедленно покинуть тамбовские вотчины и явиться в родной Теребуж, где она, как ближайшая и единственная родственница, приняла под свою властную руку огромное и сложное состояние своих племянников. У её покойного брата Александра Андреевича, отставного секунд-майора Ахтырского гусарского полка, помимо Теребужа, расположенного в 18‑ти верстах от города Щигры, на берегу светлого пруда, в разных губерниях находились многочисленные принадлежащие ему сёла, с двумя и даже с тремя каменными церквами, с обширными полями и угодьями. Но этих сёл он не любил, а в некоторых из них даже и не был за всю свою жизнь…

Только один раз в году, к именинам Александра Андреевича из всех его имений съезжались бурмистры и старосты с денежными оброками и целыми обозами всякого хозяйственного добра. Над его добротой или, как крестьяне говорили, «простотой», не раз подсмеивались соседние помещики, пеняя ему за слишком снисходительное по тем временам отношение к крестьянам. Но на все нападки этих людей, привыкших кормить своих людей чуть ли не мякиной, он только улыбался и отвечал: «Пускай живут и кормятся вокруг меня, да радуются, что я жив и здоров, а не помер… С меня же хватит, если Господь потерпит моим грехам».

Действительно, в окрестностях не было другой усадьбы, где подневольные люди жили бы настолько благополучно, легко и весело, доживая до глубокой старости, что было тогда редкостью.

Исправники и становые, уже не говоря о мелкой полицейской сошке, не смели никогда появляться во владениях Александра Андреевича для «секуций», столь обычных в старое время. Кроме своего собственного суда, «скорого и правого», он других судов у себя в имениях не допускал. Зато не прибегая к розгам, добросердечный, но горячий теребужский барин так проучал под сердитую руку виновных, что в другой раз никому не повадно было баловаться. А «наука» его была не шутка, так как теперь, в век микробов и катаров, трудно поверить, что Александр Андреевич легко поднимал одним пальцем тринадцать пудов, нарочно связанных цепью, и ставил их на подоконник для потехи своих гостей. А гостей он любил и умел принимать. Некоторые из них приезжали к нему на семейные праздники, из Санкт-Петербурга и Бессарабии, причём, желая почтить хозяина, уезжали домой не ранее месяца‑двух, а один его друг, приехавший на именины, пробыл в Теребуже у него 16 лет подряд вплоть до дня его смерти.

Приняв от умершего брата имущество его наследников, бабушка Марья Андреевна, конечно, не имела возможности в действительности управлять их состоянием, разбросанным по многим губерниям и насчитывавшим несколько тысяч душ крепостных. Повсюду в дальних усадьбах сидели жуликоватые бурмистры и старосты, которых при тогдашнем состоянии дорог невозможно было объехать и проверить и раз в год. Признаться сказать, вряд ли Марья Андреевна даже и имела точное представление о том, что именно и где принадлежало её племянникам и подлежало её опеке. В доказательство приведу забавное происшествие, имевшее место с ней в начале прошлого века, сведение о котором попало даже в русскую историческую литературу (журнал «Исторический вестник», «Забытая деревня», 1900 год).

Холера тридцатых годов настолько усилилась вокруг Теребужа, перебирая село за селом, что буквально не успевали хоронить мёртвых. Убедившись в том, что её домашние лекарства бессильны перед страшной болезнью, бабушка уступила советам её окружавших «спасти малолетних» и решила уехать из Курской губернии, охваченной эпидемией, в Арзамас и там укрыться от неё в одной из отдалённейших вотчин семьи.

Перед отъездом по обычаю был отслужен напутственный молебен, и вся дворня и крестьяне попрощались, как перед смертью, с барыней и барчуками. Марья Андреевна при этой церемонии величественно восседала на кресле, принимая прощальные поцелуи и давая последние распоряжения по дому и усадьбе, а затем заняла место в карете, стоявшей во главе длинного поезда из парных колясок и повозок.

Путешествие длилось уже четыре недели, когда поезд по широкому шляху, обсаженному ракитами, подъехал к красиво расположенной на пригорке у леса деревне Веретеинево . В этой деревне, в которой, по словам местных крестьян, жил «барин Котов», усталая бабушка решила заночевать, воспользовавшись гостеприимством барской усадьбы. Вопреки обычаю помещик, наряженный в ярко расписанный халат, ей в этом грубо отказал.

Возмущённая его невежливостью Марья Андреевна приказала своему поезду объехать усадьбу и остановиться на ночёвку в деревне. Ночью в крестьянскую хату, где остановилась бабушка, явилась крестьянская делегация из имения «барина Котова» и сообщила изумлённой барыне, что крестьяне села, узнав от сопровождавших её дворовых её имя и фамилию, просят Марью Андреевну всем миром принять их в своё владение и избавить от неправды бурмистра, который самозванно объявил себя помещиком. Из расспросов бабушка выяснила, что деревня Веретеиново с принадлежащей к ней усадьбой действительно принадлежит её покойному брату, но была пропущена в списке, по которому она приняла опеку. Так как среди делегатов оказались родственники и близкие её дворовых, сомневаться в действительности этого удивительного дела не приходилось. Марья Андреевна это сейчас же сообразила, как и то, что ей нагрубил собственный крепостной Петька Зыч, пользовавшийся в течение многих лет правами владельца имения, при попустительстве местной полиции.

Разобрав все это дело, Марья Андреевна грозно встала со своего места и приказала немедленно «привести к ней её холопа Петьку» для суда и расправы. Когда, окружённый толпой дворовых, этот последний предстал перед бабушкой и нагло осведомился, «как она смеет бунтовать его крестьян», Марья Андреевна, не дав окончить ему его речи, вся красная от гнева, сняла с ног башмак и отхлестала его по щекам.

Всё это произошло так неожиданно и быстро, и фигура её была настолько величава, а лицо и чёрные глаза выражали такое сознание своей власти, что Петька Зыч немедленно упал на колени, прося о прощении.

К чести Марьи Андреевны надо сказать, что его мольба не пропала даром, всем были объявлены милости и всепрощение. На радостях, что Господь избавил её с детьми от холеры, и кроме того, неожиданно наградил новым имением, бабушка простила веретеиневцам все их недоимки прежних лет и все текущие оброки до нового года. Петьку Зыча она заменила другим бурмистром, но в дальнейшем преследовать не стала, всех же остальных пожаловала к ручке и дала сто рублей на водку.

Вырастив и воспитав племянников, Марья Андреевна до глубокой старости оставалась строгой барыней, сумевшей забрать в свои властные руки не только всю дворню и крестьян, но и самих подопечных, которые, даже достигнув совершеннолетия, весьма опасались её крутого нрава и не выходили из её воли.

Однажды её старший племянник, лихой гусар-кутила времён Бурцева, в один из своих наездов к цыганам в Москву мимоходом выкрал из степенного купеческого дома в Замоскворечье красавицу Катю, спустив девушку на полотенцах из её светёлки к себе в сани.

В строжайшей тайне он поселил её в Теребуже, в верхней комнате одного из флигелей, где жил сам на холостом положении. Не такова, однако, была его тётушка, чтобы не знать того, что делается в её усадьбе. В один прекрасный день она под каким-то предлогом нагрянула в гусарский флигель с визитом. Осмотрев помещение племянника и убранство его комнат, она похвалила его за вкус и порядок, сразу сообразив, что без заботливой женской руки здесь дело не обошлось.

Под предлогом дальнейшего осмотра она поднялась в мезонин флигеля и остановилась перед запертой дверью, где гусар скрывал свою пленницу. На вопрос тётки: «Что здесь такое?» — племянник, смутившись, ответил, что в мезонине свалена старая мебель, а ключ от двери он потерял. Невозмутимая Марья Андреевна приказала дверь взломать, за которой оказались две прекрасно убранные комнаты, в которых к её ногам упала красавица девушка, обливаясь слезами.

Тётушка девицу подняла, приласкала, расспросила, и тут же, не выходя из флигеля, приказала не знавшему, куда девать глаза, гусару готовиться через неделю к свадьбе, на которой была посажёной матерью.

Ставшая так неожиданно, благодаря Марье Андреевне, хозяйкой Теребужа, Катя превратилась в барыню Катерину Ивановну, на много пережившую своего беспутного мужа. Её хорошо помнил маленькой старушкой, одетой во всё белое, мой отец. Вся усадьба звала Екатерину Ивановну за её голубиный нрав и ласку, с которой она относилась к людям, «теребужской радостью». В саду старого дома я сам знавал древнюю липу, посаженную ею и носившую имя «дерева бабушки Кати».

Когда Марья Андреевна скончалась, её, согласно обычаю того времени, положили в гроб, как девушку, с двумя огромными чёрными косами. Много лет спустя, уже на моей памяти, когда в Теребуже был выстроен семейный склеп, куда перенесли с кладбища гробы всех давно умерших предков, среди других могил была разрыта и могила Марии Андреевны. Девушка‑вдова лежала в гробу скелетом, сохранив свои чёрные косы, символ драмы её жизни, которые на сто лет пережили всех свидетелей этой старой семейной истории.

Дерзкий дипломат


Кузен моего прадеда Аркадий Иванович родился в 1747 году, первым окончил Московский университет и по его окончании поступил в коллегию иностранных дел, где быстро выдвинулся прекрасным знанием языков и способностями. В 1781 году он ещё молодым человеком получил свой первый дипломатический пост в качестве второго министра в Гаагу, в помощь князю Д.А. Голицыну, со специальной миссией добиться примирения между Англией и Голландией, война между которыми вредила торговым интересам России. Летом 1783 года он был командирован в Париж, как делегат на конференцию держав о признании независимости Северо-Американских Соединённых Штатов, где президенту Франклину впервые пришлось познакомиться с русской дипломатией в лице Аркадия Ивановича. Назначенный затем посланником в Стокгольм, он выполнил деликатную миссию примирить короля Густава II с его собственным дворянством.

За всё это императрица Екатерина назначила его в 1786 году членом комиссии иностранных дел, где он стал первой рукой канцлера Безбородко, а затем временщика Платона Зубова. Назначенный ведать всей иностранной перепиской Екатерины, Аркадий Иванович получил от графа Безбородко дружеский совет на том живописном простонародном языке, на котором этот последний выражался в кругу близких ему людей:

—Держи ухо востро, Аркадий Иванович, ты теперь ответчик за всё перед государыней… На Зубова не надейся, он, братец, мало того, что язва, плут и шильник, он, братец, такой дурак, каких свет не видал…

К этому времени относится первая неудача Аркадия Ивановича на дипломатическом поприще. Он не сумел уладить женитьбы шведского принца с внучкой императрицы Екатерины, и когда перед самой свадьбой жених отказался, государыня так этим оскорбилась, что, по словам княгини Голицыной в её записках, напечатанных в «Историческом вестнике», сорвала свой гнев на Аркадии Ивановиче, обругав его и даже замахнувшись на него палкой.

С Александром Андреевичем Безбородко Аркадий Иванович был не только сослуживец, но и давний приятель, так как оба, будучи холостяками, вели крайне легкомысленную и разгульную жизнь, что достаточно рисует одно из писем нашего семейного архива, написанное Аркадием Ивановичем к Безбородко из Парижа и напечатанное, как исторический курьёз, в журнале «Русский архив» за 1890 год.

«Не угодно ли вам, батюшка Александр Андреевич, каких-либо из здешних дамских нарядов? Здесь женщины, оскудев грудями, выдумали одежду, простую рубаху, которая завязывается весьма высоко на шее и, хотя здесь теперь великий жар, женщины носят сию одежду, чтобы не обнажить своей скудости. Как сей недостаток, который, впрочем, не должен затмевать других прелестей в глазах людей деликатных, пленённых оными, распространялся, может быть, и до наших краев, то намерен я с первым курьером прислать вам сию рубашку «de la derniere elegance» для услужения одной какой-нибудь особе, вам благоприятной».

Анонимный автор секретных мемуаров, напечатанных в 1804 году в Париже, по-видимому, польский эмигрант, знавший Аркадия Ивановича во Франции в это время, характеризует его, как человека «чрезвычайно изысканного в одежде и обращении, завсегдатая парижского высшего света». Эта изысканность русского посла, — говорит анонимный автор, — доходила до того, что он мог сойти за любого французского маркиза. Он входил в салон и кланялся, как танцмейстер, на цыпочках, брал табак концами пальцев, чтобы блеснуть бриллиантами, которые носил на руках, говорил только на ухо и только вещи приятные, и в своих фразах был так же изящен, как в одежде.

В Париже он поэтому был известен, как «fade Markoff». В качестве одного из руководителей иностранной политики России Аркадий Иванович считался одним из виновников раздела Польши, почему анонимный автор, о котором говорится выше, как поляк, характеризует способности этого екатерининского вельможи не особенно лестно и пристрастно: «Дипломатические документы, составляемые Марковым, — говорит он, — не отличаются большой гениальностью. Впрочем, дипломатам при Екатерине в этом и не было никакой надобности, так как русская дипломатия в эту эпоху употребляла два средства более действительные, чем логика и красноречие, а именно — угрозы и деньги».

Это, конечно, пристрастный отзыв человека, обиженного за свою родину, так как ум и даровитость Аркадия Ивановича сомнению не подлежат, и даже Карамзин почитал его за одного «из самых способных русских дипломатов».

Императрица Екатерина, близко познакомившись с Аркадием Ивановичем, заведовавшим её заграничной корреспонденцией, также оценила его способности и усердие, и по её представлению перед австрийским императором ему и его двум братьям, Николаю и Ираклию, было пожаловано графское Священной Римской империи достоинство в 1796 году. В дипломе венский капитул по ошибке именовал братьев вместо Марковых Морковыми. Как сам Аркадий Иванович, так и его братья до смерти именовались графами Марковыми, но их потомство, угасшее в 1907 г., уже называлось согласно диплому.

При восшествии на престол императора Павла граф Аркадий Иванович был сопричислен к ставленникам Зубова и его постигла опала. Ему было приказано выехать из столицы и поселиться невыездно в своём имении Летичеве.

Ещё при Екатерине в Санкт-Петербурге он познакомился через свою любовницу, драматическую артистку французского театра г-жу Гюсс, с неким г. Кристин, швейцарцем по происхождению, но преданным французской монархии, тайно сообщавшимся с арестованной королевской семьей, а затем приехавшим с графом Артуа, будущим королем Карлом X в Петербург. Императрица, желая оказать внимание графу Артуа, определила г. Кристин в иностранную коллегию надворным советником и пожаловала ему 400 душ в Подольской губернии. С отставкой в 1801 году Аркадия Ивановича вышел в отставку и покровительствуемый им Кристин, разделивший с графом изгнание, поселившись в его имении.

Высылая Аркадия Ивановича из столицы, император Павел, вопреки своему обычаю — не мстить близким людям своей матери — отнёсся не в пример сурово к нему, запретив даже г-же Гюсс следовать за своим возлюбленным, приказав объявить ей, что «она находится на службе императорского двора, а не графа Маркова».

Проживая в Каменце, Аркадий Иванович сделался объектом преследования и злобы со стороны польских помещиков, которые считали его виновником гибели Польши. Граф Гудович, бывший в это время подольским губернатором, также будучи польского происхождения, обходился с ним весьма обидно и при всех столкновениях графа с поляками принимал неизменно сторону последних. В своих записках граф Комаровский, бывший адъютант великого князя, говорит, что по приезде великого князя в Каменец граф Аркадий Иванович обратился к нему с просьбой аудиенции у Константина Павловича. «Спасите меня, любезный генерал, вы знаете, как поступают со мной здесь поляки, и если великий князь обойдётся со мной немилостиво, то я пропаду».

На просьбу Комаровского к цесаревичу принять графа Маркова Константин Павлович ответил: «Как ты хочешь, чтобы я его принял? Он у государя под гневом». Кончилось это тем, что великий князь принял Аркадия Ивановича в отдельной аудиенции, что произвело нужное впечатление на Гудовича и его соотечественников, которые оставили после этого опального дипломата в покое.

После смерти в 1801 году императора Павла Александр Павлович немедленно вызвал графа Маркова в Петербург, снова принял его на службу с чином действительного тайного советника и в том же году назначил полномочным послом в Париж ко двору первого консула. Убеждённый легитимист, Аркадий Иванович, ещё в бытность свою в первый раз во Франции, сошёлся с представителями французской аристократии и целиком усвоил себе взгляды Сен-Жерменского предместья на новый порядок вещей, установившийся во Франции после революции. Приблизительно тот же взгляд разделялся и петербургскими салонами.

Считая, согласно этим понятиям, Бонапарта узурпатором, посол императора Александра один из всех дипломатов умел держать в респекте пылкого и дерзкого первого консула, который вскоре почувствовал к Аркадию Ивановичу настоящую вражду, что побудило Бонапарта сказать крылатую фразу о том, что «он желал бы иметь в Париже такого же благосклонного к французам русского посланника, каким для англичан является в Лондоне граф С.Р. Воронцов».

Из многочисленных столкновений между первым консулом и Аркадием Ивановичем упомяну об эпизоде с носовым платком, который как бы нечаянно уронил Наполеон перед графом с тем, чтобы гордый русский посланник из дипломатической вежливости его поднял. Вместо этого граф Марков немедленно уронил свой собственный платок и поднял его, сделав вид, что не заметил платка первого консула.

Отправившись в Париж, Аркадий Иванович взял с собой и Кристина, который по его ходатайству был вычеркнут из списка эмигрантов. Войдя в знакомство с семейством Бонапарта, Кристин сблизился с женой Наполеона Жозефиной и его сестрой Гортензией, одновременно с тем поддерживая переписку с графом Артуа, проживавшим в Лондоне. Начальник тайной полиции первого консула Фуше, узнав об этом, тайно похитил Кристина из русского посольства, где он жил, и отправил его в Лион, где посадил в крепость.

Узнав об этом, граф Марков отправился к Бонапарту, с которым у него произошло бурное объяснение, после которого Аркадию Ивановичу пришлось в 1803 году покинуть Париж и вернуться в Россию. Несмотря на жалобы первого консула императору Александру Павловичу, этот последний не только не наказал своего посла, но наградил его Андреевской лентой, что заставило французского посла в Петербурге понять, что ему тоже пора складывать свои чемоданы. Император успокоил этого последнего, заявив публично, что «русский государь, не являясь главой революционного правительства, а законным правителем своей страны, принуждён считаться с международными дипломатическими обычаями и потому французский посол может оставаться в Петербурге».

К концу его жизни граф Аркадий Иванович был назначен членом Государственного Совета, в каковом звании и скончался 29 января 1827 года, в день своего восьмидесятилетия. Так как женатым он никогда не был, то император Александр Павлович разрешил ему при жизни передать имя, титул и имения его дочери от г-жи Гюсс Варваре Аркадьевне, вышедшей впоследствии замуж за князя С.Я. Голицына.

Брат Аркадия Ивановича, сподвижник Суворова и кавалер звезды Св. Георгия 2‑ой степени, был инспектором кавказской инспекции, а в годы Отечественной войны 1812 года был выбран начальником московского ополчения.

Старый декабрист и его гнездо


Теребуж после смерти Марии Андреевны достался её племянникам, из которых один был мой прадед, Лев Александрович. Среди своих братьев, удалых помещиков цыганского типа, кутил, озорников и картёжников, метавших родовое имение направо и налево, награждавших целыми вотчинами своих любовниц и расточавших здоровье в оргиях и попойках, он один из всех резко выделялся своим семейным, строгим нравом, своими оседлыми, земледельческими вкусами, деловитостью и трудолюбием. В то время, как братья его мыкали по свету и бесцеремонно трепали по чужим людям доброе имя семьи, Лев Александрович ревниво оберегал честь своего старого дворянского рода. В человеческих поколениях, как в дереве, происходит какое-то роковое вымирание, какая-то роковая взаимная борьба молодых отпрысков…

Появится их на старом корне видимо-невидимо, всякий тянет к себе питательные соки, у всех, кажется, условия одни, а подождёшь год, другой, смотришь позасохла и отпала большая часть этих отпрысков, и два-три только оспаривают друг у друга право на исключительное существование. Ещё несколько лет, и одно могучее дерево высится уже на месте старого пня, затеняя собой всё кругом, подавив и изгнав всякую другую соперничающую с ним поросль.

Лев Александрович вырос на старом дедовском пне именно этим единственным, всех заменившим отпрыском. Семьи его братьев и сестёр как-то сами собой таяли и исчезали, не основывая прочных поколений, стираясь, рассыпаясь, идя на ущерб… Один он, хотя условия его существования были самые трудные из всех, рос всё прочнее, всё шире и выше, словно в нём одном хранились для передачи потомству созидательные силы будущего…

И когда он стал почти единственным представителем когда-то многоветвистого родового пня, тогда собранная опять воедино растительная сила дала множество новых отпрысков, предназначенных к новой взаимной борьбе, к новому процессу воссоединения рассыпанного бессильного множества в один могучий и плодотворный побег будущего.

Теребуж, доставшийся ему в совместное владение с братом, и с печальной тенью прошлого, тяготевшей над ним, его не привлекал, и Лев Александрович жить в нём не стал, так как не такова была натура старого барина, чтобы делиться властью в собственной усадьбе, хотя бы и с родным братом.

Отдав этому последнему Теребуж, прадед решил выстроить себе новую усадьбу на новом месте. Выбор его пал на одно из самых дальних владений семьи, ещё не тронутую плугом степь в десяти верстах от уездного города Щигры, на реке Рати. Первыми колонистами этой глухой Аладьинской степи за десятки лет до постройки усадьбы была семья теребужского крестьянина Ивана Мелентьева, по прозвищу Губан, который был послан сюда с двумя другими семьями при царице Екатерине, когда здесь ни одной из современных нам деревень не существовало. Эти три семьи положили начало так называемым Мелентьевым хуторам, через которые мы ездили из имения моего отца в гости к деду.

Мы с братом хорошо знали дорогу и все её достопримечательности, связанные со старыми семейными историями. Вот знаменитые «медвединские кусты», напирающие на дорогу версты три сряду. Здесь совершился всем памятный подвиг храбрости нашего деда, который с одним денщиком Соколовым с нагайкой в руках вырвался в глухую ночь из засады разбойников и всех их переловил на другое утро со своими драгунами.

Мы с братом Колей благоговейно всматриваемся в старый столб над межевой ямой, исторический монумент этого семейного геройства, и рисуем себе эту картину среди ночного мрака и безмолвия…

Гораздо обильнее окружена сагами всякого рода бесконечно длинная гать, обсаженная столетними дуплистыми вётлами, тянущимися на целую версту среди камышей живописной Рати. Здесь наш лихой другой дед, прогусарившийся гусар, на удалой тройке со своим отчаянным Петрушкой и силачом кучером Иерей ездивший по самым глухим дорогам и в самые тёмные ночи, тоже попался разбойникам. Они не только отбились втроём от двенадцати нападавших, но и будто бы привезли их всех в Щигры всё на том же тарантасе.

Хотя у нас с братом и выходили разногласия относительно некоторых обстоятельств этого происшествия, и раз мы даже с ним пребольно подрались, не сойдясь между собой в том, сколько было разбойников — двенадцать или три, однако мы не смущались этими случайностями, принимая за истину тот вариант, в котором оказывалось больше ужасов и больше молодечества.

Исторический Думный курган, простодушно называемый мужиками Дымным, особенно волновал по дороге в дедово имение наши поэтические инстинкты. Он видел, этот древний каменный колосс, целое тысячелетие, ему молились, его отыскивали глазами сквозь даль степей ещё печенеги, половцы и монголы. Зачем стоял он здесь на том же могильном кургане, и неужели ещё целое тысячелетие он будет стоять здесь, безмолвно вперив свои каменные глаза в таинственную тьму ночи, карауля вечность, вечной загадкой людям?

Блестящим молодым офицером генерального штаба, или, как в те времена говорили, «колонновожатым», прадед должен был, в связи с событиями декабрьских дней 1825 года, выйти в отставку и навсегда поселиться в деревне, важно расписываясь на самых незначительных бумагах «Свиты Его Величества подпоручик», не желая переменить этого почётного титула ни на какие штатские чины, хотя ему случалось служить подолгу в значительных должностях по выборам, где он мог бы получить крупный гражданский чин.

Крамола его была самого, впрочем, невинного характера. Вращаясь среди гвардейской молодёжи своего времени, он, не входя в число заговорщиков, тем не менее поддерживал со многими из них приятельские отношения и, в частности, дружил с Муравьёвыми, Пестелем, Бобрищевыми-Пушкиными, бывшими частыми гостями в гостиной прабабки Елизаветы Андреевны, дочери суворовского генерала фон Ган, русского коменданта Цюриха в итальянском походе. Тем не менее, после 14 декабря он был скомпрометирован этим знакомством в глазах императора Николая, и его блестяще начатая карьера в «свите Его Величества корпуса колонновожатых» по окончании известной школы Муравьёва оборвалась.

С годами воспоминания молодости забылись, и только однажды, уже много лет спустя, когда из Сибири вернулся один из участников декабрьских дней и навестил Льва Александровича и его супругу в их Александровке, старики вспомнили бурные дни невозвратного прошлого, и Елизавета Андреевна не без подъёма исполнила на рояле в честь возвратившегося друга революционный полонез Огинского, когда-то им написанный в тюрьме.

В Александровке, названной так прадедом в честь его отца, родился и прожил всю свою жизнь мой дед, родился и жил до своей женитьбы и мой отец. В неё по традиции каждый год вокруг своего серебряного самовара собирала бабушка Анна Ивановна всё молодое поколение старого колонновожатого. Она была второй женой деда и родом из Полтавщины, в молодости отличаясь необыкновенной красотой.

Во время посещения Полтавы императорам Николаем Павловичем, понимавшем толк в этом деле, государь, вопреки обычаю, танцевал почти весь вечер с молодой красавицей, поразившей его своей наружностью. В моё время Анна Ивановна была маленькой беленькой старушкой с тонким, словно точёным из слоновой кости личиком, очень сердившейся на нас, внуков, когда мы ей напоминали о её бывшей красоте. Только изредка, когда она была в особенно хорошем настроении, удавалось уговорить бабушку показать нам портрет, написанный с неё, когда ей было 18 лет. Тонкой акварелью на овальном медальоне, как писали в старину, она была изображена в белом воздушном платье и казалась действительно совершенно райским видением. Старики утверждали, что портрет отнюдь не преувеличивал её былой прелести.

Дом в Александровке был полон стариной, вывезенной из Теребужа: дедовскими портретами, строго смотревшими со стен на своих резвых потомков, затейливыми шкафами и шифоньерками красного дерева, с круглыми углами диванами-мастодонтами, изделиями крепостных мастеров, и часами-колонками, стоявшими по углам, которых в детстве мы почему-то особенно опасались. Мне лично казалось, что в сумерки в них открывались дверцы и в тёмные залы выходил кто-то страшный и таинственный…

Жуть навевала на нас, многочисленную родственную детвору, и одинокая могила нашей бабушки, урождённой Детловой, первой жены деда, умершей в молодости и поэтически похороненной в саду, на круглой площадке липовой аллеи. Здесь дед, писатель и публицист 80-х годов, любил писать свои произведения из старой помещичьей жизни. Детьми мы сторонились этого места по инстинкту живых существ перед тайной смерти.

Всякий раз при посещении Александровки меня мальчиком клали спать в комнате, считавшейся среди детворы «самой страшной» в прадедовском доме. Виновником этого был, впрочем, я сам и моё мальчишеское самолюбие перед целым цветником хорошеньких кузин. Дело заключалось в том, что в этой комнате-кабинете прадеда, огромной и полутёмной, над диваном висели написанные масляными красками портреты предков, занимавшие всю стену. От времени портреты потускнели, лица на них почти исчезли, и только глаза портретов по художественной традиции старого времени были видны ясно и смотрели всегда прямо на вас, куда бы от их взгляда вы ни увёртывались.

Этого последнего обстоятельства терпеть не могла по вечерам детвора Александровки, почему категорически не желала спать в кабинете. Мой кадетский гонор не позволял разделять страхи «девчонок», что было отмечено старшими, и я попал в постоянные жители страшного кабинета.

В природе ничто не исчезает бесследно, и те люди, которые жили в старых зданиях, где родилось, жило и умерло несколько человеческих поколений, не могли не заметить, что в самом воздухе старых домов, мебели и обстановке несомненно чувствуются флюиды прошлого. Именно это я почти физически чувствовал, как только меня укладывали в моей ранней юности на диване под портретами, и я с жутью слышал, как взрослые начинали расходиться на ночь из соседней столовой, и дом постепенно затихал. Горевшая у моего изголовья на тумбочке свеча была не в силах осветить большую комнату, и бросала только колеблющиеся тени на тёмные лица предков, висевшие над моей головой, как дамоклов меч. Было одно спасение: отвлечься от жутких мыслей чтением книг, которые плотными рядами украшали сплошь стены кабинета в старинных стенных шкафах.

Однажды это утешение сыграло со мной очень плохую шутку, так как мне точно назло попалась книга Фламмариона, который с большим вкусом и знанием предмета, во всевозможных подробностях на протяжении трёхсот страниц рассказывал самые невероятные истории о привидениях, покойниках, вампирах и всевозможных выходцах с того света. В соединении с обстановкой комнаты эта книга произвела на меня такое впечатление, что пришлось в спешном порядке закутаться с головой в одеяло, чтобы ничего не видеть и не слышать. Это было верное, испытанное детское средство против ночных страхов.

Кроме портретов, в кабинете была и ещё одна неприятность в лице старой мебели, которая от сырости имела преподлое обыкновение, рассыхаясь, совершенно неожиданно издавать громкий треск, что заставляло меня среди ночи в ужасе вскакивать на моём диване.

Богатая библиотека деда впоследствии, когда я уже стал молодым человеком, сослужила мне немалую службу и положила начало смолоду любви к старине и книжному делу, две страсти, которые теперь в старости дают мне столько удовольствия и удовлетворения.

Милую Александровку, как и сотни культурных и старинных усадеб на Руси, в 1918 году дотла сожгли «освобождённые крестьяне», которых вскоре затем советская власть освободила и от собственного имущества.

Бабушки Анны Ивановны, к счастью, тогда уже не было на свете…

Большая дорога на Руси

Прямая дорога, большая дорога,

Простора не мало взяла ты у Бога…


Дорожное дело, имеющее своим основанием лошадиную гоньбу, впервые было организовано Чингисханом в Монгольской империи для связи столицы с завоёванными областями, и было затем татарами доведено до большой высоты. Московская Русь, свергнув татарское иго, сохранила у себя введённое ими дорожное устройство вместе с его татарскими названиями, такими, как «ямы» и «ямщики».

«Ямами» назывались монголами дорожные станции, расположенные одна от другой на расстоянии 30–50 вёрст, обслуживаемые «ямщиками», т.е. людьми, ведающими станциями и правящими лошадиной упряжкой на перегонах.

Прежнее татарское устройство не только прочно привилось на Руси, но постепенно вошло в быт русского народа. В то время ямщицкое ремесло, передававшееся из поколения в поколение, создало особый тип ямщика-профессионала, своего рода героя большой дороги, жизнь и быт которого вошли в русский народный эпос в виде песен о дальней дороге и ямщиках. Эти песни, рисующие жизнь больших дорог, до революции были любимейшими песнями русского народа, и были вывезены нами даже в эмиграцию. До сих пор среди русского зарубежья большой популярностью пользуются песни: «Дороги», «Тройка», «Когда я на почте служил ямщиком», «Однозвучно гремит колокольчик» и «Смерть ямщика».

По началу дорожного дела на Руси ямскими услугами и кормом на «ямах» могли пользоваться только посланные по казённой надобности люди, послы и гонцы, а затем и частные лица, но уже за плату. Для следования им выдавались «подорожные», т.е. документы от казны, причём до нашего времени дошла одна из таких бумаг, выданная в 1433 году подьячему Ёлке от имени великого князя Ивана III‑го.

В прежнее время каждая ямская слобода, обыкновенно располагавшаяся у въезда в селение, в город или у почтовой станции, имела свое «пятно», т. е. отличительный знак вроде герба, которым отмечались, как тавром, её кони, и который находился на экипажах. В Московской губернии по одному из трактов, на Бронницком яму, это было изображение волка, на Зайчевском — зайца, на Костецком — летучего змея, на Яжелбицком —слона, и т.д.

Для управления всеми делами ямской гоньбы в Московской Руси имелся специальный Ямской приказ, во главе которого стояли боярин, думный дворянин и два дьяка. В последующие времена почтовой гоньбой ведал шоссейный департамент министерства путей сообщения.

Главным лицом на почтовой станции являлся станционный смотритель, незначительный по своему рангу маленький чиновник, которому обыкновенно давался первый чин согласно петровской табели о рангах — чин, который в теории должен был избавить его от побоев проезжающих, но в действительности избавлял не всегда. Что это была за должность, о том красноречиво говорит Пушкин в начале своей повести «Станционный смотритель».

«Кто не проклинал станционных смотрителей, кто с ними не бранился, кто в минуту гнева не требовал от них жалобной книги, дабы вписать в неё свою бесполезную жалобу на притеснение, грубость и неисправность? Кто не почитал его извергом человеческого рода, равного покойным подьячим или муромским разбойникам? Будем, однако, справедливы, постараемся войти и в его положение и, может быть, станем судить его гораздо снисходительнее. Что такое станционный смотритель? Это сущий мученик четырнадцатого класса, ограждённый далеко не всегда своим чином токмо от побоев. Ему нет покоя ни днём, ни ночью; всю досаду, накопленную за время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе. Проезжий смотрит на него, как на врага, а потому, если не случится свободных лошадей, какие ругательства, какие угрозы не сыплются на его голову! Случится проезжий генерал — и дрожащий смотритель отдаёт ему последнюю тройку. Генерал ускакал, не сказав спасибо, а через минуту колокольчик — и фельдъегерь бросает ему на стол подорожную с тремя перьями».

Добавим уже от себя, что фельдъегеря николаевского времени являлись ужасом и кошмаром почтовых станций, так как от них не спасали смотрителя при малейшем упущении ни его чин, ни лета, ни состояние здоровья. Каждая почтовая станция была обязана держать наготове, круглые сутки подряд, три лучших тройки, именовавшиеся «фельдъегерскими», которых смотрители не имели права давать никому, помимо их прямого назначения, так как в любую минуту при появлении на станции фельдъегеря кони эти должны были быть мгновенно запряжены и с места в карьер скакать, невзирая ни на погоду, ни на состояние дороги. Фельдъегерская гоньба при этом была такова, что многие лошади не выдерживали перегона и проезд по району фельдъегеря знаменовал собой десятки загнанных и павших в пути коней. Подорожные в эту эпоху различались на простые и курьерские, в которые для обозначения быстроты езды втыкалось перо, и фельдъегерские с двумя перьями. Какова была быстрота передвижения фельдъегерей, показывает факт, что расстояние между Петербургом и Москвой в 500 вёрст они пролетали в 30 часов.

Дальние путешествия в прежнее время на лошадях по дорогам имели, в связи со способом перемены по пути лошадей и экипажей, различный характер. Ездили «на перекладных», или «на переменных», т. е. когда путешественник не менял экипажа, а сменял только лошадей на станциях. Затем ездили «на долгих», т. е. не на сменных, а на одних и тех же конях, иначе именовавшихся «протяжными». Так ездили помещики, пользуясь собственными экипажами, лошадьми и прислугой и только отдыхая время от времени на станциях.

Существовала ещё разновидность езды «на передаточных», заключавшаяся в том, что путник ехал на переменных лошадях, причём один ямщик передавал проезжего другому, и каждый за эту передачу удерживал часть платы вперёд, почему последнему ямщику доставалось везти почти даром, а проезжий вынужден был расплачиваться за эти плутни. Проезд в отношении коней разделялся на казённых, почтовых и на обывательских, нанимаемых у жителей по вольной цене.

Экипажами, служившими для путешествий, были бричка и тарантас для людей небольшого достатка, рыдваны и кареты для людей богатых. Для защиты седоков от дождя и снега на открытых экипажах устраивали навесы из кожи или рогожи, натянутые на дуги из лозы. Сани с таким прикрытием назывались кибиткой, а сани с кузовом в виде кареты — возком. Впоследствии, в 20‑х годах прошлого века, появились дилижансы — тесные и низкие возки, обтянутые кожей с двумя оконцами. Такой дилижанс был разделён перегородкой так, что четыре человека, по двое с каждой стороны, сидели друг к другу спинами. Так как в обыкновенном возке можно было лежать, а в дилижансе только сидеть, то ямщики прозвали этот последний «нележанцем».

В старое время по зимам были особенно распространены возки, спасительные в зимнюю стужу, но «почти непереносимые», как вспоминает один из старых путешественников. Помню, что в усадьбе отца в углу каретного сарая стоял «бабушкин возок» — низкая каретка на полозьях, обитая изнутри мягкой светло-серой обивкой и с чрезвычайно удобными сидениями. На моей памяти возок этот употреблялся лишь однажды, когда среди зимы со станции железной дороги должна была приехать моя мама с младшим братом, бывшим тогда грудным младенцем, и возок послали за ними, чтобы не простудить ребёнка. В остальное время он выполнял обязанности гардероба нашего старшего кучера Алексея, который хранил в нём зимой свои шёлковые цветные рубашки и бархатные поддёвки, а летом кафтаны с наваченным задом.

Из больших дорог, оставивших память в русском эпосе, надо прежде всего назвать знаменитую Владимирку. По ней отправляли в Сибирь ссыльных, которых русский народ независимо от их преступлений считал «несчастными» и не осуждал, по пословице, что «от сумы и от тюрьмы никто не гарантирован». На юге России большой популярностью пользовались так называемые «татарские шляхи» — большие, одиннадцати сажен в ширину, степные пути, обсаженные по обе стороны ракитами и шедшие с юга на север. По ним когда-то из степей Дикого поля на соломенную Московскую Русь не раз ходили рати Тохтамыша и Батыя.

С понятием о жизни большой дороги на Руси, о тройках и ямщиках в народной памяти неразрывно связаны предания и рассказы о разбойниках, с которыми часто ямщики действовали заодно в деле ограбления проезжих путников. В этом отношении, помимо всяческих рассказов и легенд на эту тему, была в действительности известна, как разбойничий притон, деревня Поймы, первая почтовая станция от уездного города Чембары Пензенской губернии.

В середине прошлого века это было большое село, расположенное на сибирском тракте, жители которого крестьяне-старообрядцы были крепостными графа Шереметева. О них носилась дурная слава, что здесь «пошаливали», т.е. при случае занимались грабежами и убийствами проезжих. Некоторые дворы этого селения, расположенные вдоль тракта довольно далеко один от другого, существовали исключительно грабежом проезжих, ввиду того, что все проезжие в Сибирь и из Сибири помещики и купцы, направлявшиеся в Пензу, Казань, Пермь и за Урал, проезжали через Поймы. Здесь им приходилось кормить лошадей и ночевать.

И если неосторожный путник, не знавший о дурной славе села, по уговору его ямщика решался заночевать один, без спутников, то далее ему уже не было суждено продолжать путь. Ночью хозяин и его соучастник-ямщик душили проезжего, а затем относили его труп в овин, стоявший в стороне, который затем поджигали. В селе существовал обычай, что, если у кого-нибудь ночью горел овин, никто на тушение пожара не шёл, а наутро к хозяину-погорельцу собирались все влиятельные лица деревни, и погорелец задавал им пир. Кости сгоревшего зарывали в оврагах и лесах, они исчезали бесследно, а путник числился «без вести пропавшим».

Дальние поездки дворян-помещиков обычно напоминали собой целые экспедиции, так как их поезд состоял из многих экипажей. Вперёд заранее выезжала бричка с поварами, кухонными принадлежностями, припасами-продуктами и спальными принадлежностями. С господами ехала многочисленная челядь. Отправляясь в путешествие, бары забирали с собой груду всевозможных сундуков, ящиков, чемоданов, коробов, перин и подушек. Дорожный погребец, кроме того, являлся неизбежным спутником всякого путешествующего помещика. В погребце было всё, что нужно для дорожного завтрака и чаепития.

Вот как описывает сборы в путешествие «на долгих» мой дед, писатель семидесятых годов Евгений Марков, в своей книге «Барчуки», касающейся старой помещичьей жизни крепостных времен.

«Батюшке моему казалось в высшей степени непристойным, неудобным и лишённым всякого смысла стеснять себя хлопотами о подорожных, наймом лошадей на станциях, расплатами на водку, ожиданием лошадей на станциях и безобразной ездой с пьяными ямщиками. А главное, оскорбительной необходимостью ему, столбовому дворянину и именитому помещику, прописываться, как беглому холопу, через каждые двадцать вёрст в казённых книжках и предъявлять свой паспорт, словно какому-нибудь начальству, прохвосту станционному смотрителю. Не беда, конечно, проделывать все эти унизительные обряды какому-нибудь голоштанному землемеру или секретаришке, но в барских просторных сараях Теребужа стояли же для чего-нибудь грузные петербургские кареты с высокими парными козлами и крытыми запятками, варшавские коляски и казанские тарантасы. Кормились же для чего-нибудь в длинных конюшнях два шестерика сытых и крупных «каретных» лошадей, с волнистой гривой, с щётками до земли, толстошейные, толстоногие, волы-волами, не считая разгонных троек и многочисленного табуна. Держался же для чего-нибудь целый штат кучеров, каретных и троечных форейторов, конюхов и в лакейской целая свора лакеев, а на кухне два повара с поварятами. Нет, батюшка мой никогда не ездил, никогда и помыслить не мог иначе, как «на своём», в «своём» и «со своими».

В русской литературе по вопросу о путешествиях на лошадях по дорогам писали многие во главе с Пушкиным в его «Станционном смотрителе», Львом Толстым в «Поездке на долгих» и графом Сологубом в его повести «Тарантас».

Дальняя дорога на лошадях по русским полям и весям — удивительная школа здорового патриотизма и здоровой поэзии. Это прекрасная школа для изучения своей родины и своего народа, гораздо глубже, искреннее и плодотворнее, нежели по учебнику географии.

Я сам прошёл в детстве эту бодрящую и поучительную школу до постройки в наших местах железной дороги и на себе испытал её могучее жизненное влияние, которое вспоминаю с отрадным и благодарным чувством,

Помню и никогда не забуду неохватный простор русских полей, который провожал меня дни и ночи, тенистые леса, тихие и тёмные, с таинственно вьющимися тропами и лесными дорогами, по которым экипаж двигался мягко и неслышно. Никогда не забуду голубые заманчивые дали с белыми церквами, барскими усадьбами, деревнями и гумнами, уходящую из глаз широкую ленту дороги, густо, как аллея, обсаженной ракитами, и среди них на каждом шагу обозы нагруженных телег, со здоровыми коренниками под высокой расписной дугой, с краснорожими мужиками в лиловых и синих рубахах. Помню, как вчера, группы странников с котомками за плечами, с длинными палками в руках, встречные коляски и тарантасы, почтовые тройки с колокольчиками.

Всё это врывалось в душу новыми чувствами и осаждалось в глубине детского сознания радостным представлением о неисчерпаемой красоте, обилии и силе нашей великой русской родины…

Родные гнёзда