Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию — страница 22 из 40

ом кричать на весь свет? Так он дурак, что с него взять!

— Только дурак? — спросила Варя.

— Конечно, дурак! Если б шито-крыто, или ему самому, или той бабе надоело бы, так и кончилось бы ничем…

— Ты это и своей Алине проповедуешь? — спросил Шевелев.

— При чем тут Алина? Я говорю вообще.

— Ага, — сказал Шевелев, — у тебя, значит, две морали — одна для Алины, другая для себя, вообще… Удобно!

— Не надо меня подлавливать, батя! Сейчас не тургеневские времена. Ах, дворянское гнездо, ах, тургеневские девушки! Меня и в школе тошнило от этого занудства. Где эти гнезда, где эти девушки? Мы рационалисты, прагматики и ценим реальные вещи, а не словесную трескотню…

— Золото, — сказала Варя, — во все времена считалось драгоценным. Сейчас ведь тоже?

— Ещё бы! — усмехнулся Борис. — Только его нет в обращении.

— Его нет в денежном обращении. В человеческом обращении есть. Это, по-моему, любовь, дружба, верность… К человеку приходит любовь. Это всё равно, будто он нашел золотой самородок. Конечно, золотую монету можно разменять на медяки. Вместо одной будет целый ворох. Только человек от этого не станет богаче. Он обменяет драгоценность на множество стертых, позеленевших медяков…

— Все это очень красиво, мамочка, и я не собираюсь оспаривать. Хотя, по-моему, деньги есть деньги, важно, что на них можно купить, а не какие они… Я хочу о деле… Ну, Димка — балбес, наделал глупостей, но разве за это обязательно выгонять из дома?

— Никто его не выгонял, — ответил Шевелев. — Он довел мать до приступа, я сказал ему, чтобы убирался, не путался под ногами. Только и всего.

— Тогда порядок. Может, нужны какие лекарства?

Лекарства не были нужны.

— Да, за разговорами я совсем забыл. — Борис пошел в прихожую, вернулся с коробкой конфет, протянул её матери. — Вот тебе немножко сладенького. Говорят, сладкое укрепляет сердечную мышцу… Сделано по спецзаказу, но мне достали.

Димка снова стал приходить к родителям. Держался он без тени вызова и бравады, рассказывал о новых загадках и тайнах, которые потрясали его воображение, но о своих семейных делах не заикался. Только однажды он осторожно спросил, не будет ли мамочка против, если он — не сейчас, как-нибудь потом — приведет Милу: она очень хочет познакомиться.

— Нет! — твердо сказала Варя. — Ни сейчас, ни потом. Я не хочу знать лучшую подругу, которая предала свою подругу. Если она появится, я должна буду сделать то, чего не сделала Леночка, — дать ей пощечину.

О самой Леночке Варя то и дело спрашивала Зину, огорчалась тем, что та не приходит, и собиралась сама поехать к ней, однако каждый раз Шевелев и Зина решительно восставали. Сама Зина побывала у Лены. Та держалась молодцом, рвалась к ним, но не решалась: Димка специально приезжал, чтобы рассказать о приступе и предупредить, что матери опасно любое волнение. В конце концов Варе удалось уговорить Зину — та дала знать Леночке, когда Шевелева заведомо не будет дома, Леночка приехала, и они дружно все оплакали. От этого ничто не изменилось и измениться не могло, но и Варе и Леночке стало как бы легче: они убедились, что их взаимная привязанность не нарушилась и не ослабела. Леночка по-прежнему любила Димку и не хотела слышать о нём ничего дурного. О любимой подруге Миле она не поминала.

Встреча с Леночкой не вызвала никаких дурных последствий, она снова стала забегать к Шевелевым, только несравненно реже, а когда стало известно, что Димка и Мила расписались, перестала бывать совсем.

Никаких новых тревог или происшествий, которые могли бы вызвать волнения, больше не случалось, но здоровье Вари ухудшалось. Приступ повторился, потом ещё и ещё, пока в злосчастное солнечное утро Шевелев не ушел за ряженкой, а вернувшись, увидел неподвижный взгляд Вари…

Пришла Зина — у нее был свой ключ, — увидела, в каком странном положении лежит Варя, как смотрит на неё Михаил, даже не заметивший прихода сестры, и всё поняла. Слезы хлынули у Зины из глаз, но она тут же взяла себя в руки: стальная воля её проявлялась сильнее всего, когда случалась беда. Зина позвонила Борису, тог примчался и со всей энергией и деловитостью взял на себя мучительные похоронные хлопоты и всё, что с ними связано. Шевелев ничего не слышал и не отвечал, когда к нему обращались, — он смотрел на Варю. К нему словно вернулась контузия, которая настигла его в огневом аду под Штеттином. Даже когда появился прилетевший Сергей, Шевелев не произнес ни звука — взглянул на сына, кивнул и снова повернулся к Варе.

Она вдруг оказалась в гробу, потом в тряском автобусе. Не успели сесть в автобус, как уже нужно было из него выходить, потом, ужасно спеша, гроб заколотили и молниеносно опустили в яму. Нестройно отревев подобие похоронного марша, духовики деловито заспешили к автобусу. Остальные пошли тоже. Пошел и Шевелев — Вари уже не было, вместо неё появился песчаный холмик, заваленный венками и цветами.

Добросердечные соседки приготовили поминальный ужин. Знакомые, соседи, старые Варииы сослуживицы ели, пили, прочувствованно говорили о том, какая Варя была чудная женщина, добрая, отзывчивая, справедливая… За всё время только Устюгов и Шевелев не произнесли ни слова. Может быть, потому, что два старых солдата слишком хорошо знали цену смерти и всё ничтожество слов перед нею. Может быть, потому, что большое горе не кричит, большое горе молчит…

Шевелев смотрел в стол и ни к чему не притрагивался. Голоса вокруг сливались в монотонный, невразумительный шум. Он ждал, когда посторонние уйдут, а когда они ушли, не заметил этого. Остались только родные и Устюгов. Шевелев поднял голову и увидел, что сидящий напротив него Димка наливает себе большой бокал водки, потом, морщась от отвращения, пьет. Лицо его распухло от слез и было красным — должно быть, выпил он уже много. Волна бешенства вдруг подхватила Шевелева, но он вцепился побелевшими пальцами в столешницу и остался сидеть.

— Запиваем горе водочкой? — сказал он. — Или, может, заливаем совесть? Ну и как, помогает?

Димка резко поставил бокал на стол, отчего тот разлетелся на куски.

— А что тебе моя совесть? Почему мне её нужно заливать?

— Ах ты, бедный ребеночек, ты не знаешь? Ты уже забыл, до чего довел мать, с чего всё началось?

— А я не знаю, с чего началось! У мамы стенокардия давно. Я в ней виноват? А все остальные нет? И ты, конечно, ни в чем не виноват — рыцарь без страха и упрека?..

Борис, Сергей, тетя Зина заговорили разом, пытаясь удержать, урезонить Димку. В другое время и в другом состоянии он бы послушался и сдержался, даже просто не посмел. Но сейчас он был пьян — затуманенный горем и водкой, не слышал ничего, кроме своей обиды. Димка вскочил, выбежал из-за стола.

— Ты меня считаешь дурачком. Да, был. Ничего не понимал, ни о чем не задумывался. Но я помню! Ты всегда так заботился о жене и семье, да? А почему отдыхать ты уезжал один? Я маленький был, но я помню — ты уезжал в Крым. Один! Почему ты не брал с собой маму? Ты присылал оттуда открытки. И каждый раз мама плакала. Я потом читал эти открытки. Ты писал, что погода хорошая, ты хорошо отдыхаешь. Всё хорошо, да? Почему же мама плакала?..

Шевелев грохнул кулаком по столу…

Ну, грохнул. Ну, набил сыну морду. В общем-то, поделом, хотя и бессмысленно: вырос шалтай-болтай, таким и останется. Мордобоем не исправишь. И не за это бил — за то, что оказался хамом, полез куда не следовало… Ну, а себя-то почему с Ноем сравнил? Для красоты и убедительности? Тоже мне — патриарх… Где взращенный тобой виноградник и какой урожай ты собрал?.. А что, если всё это ты сделал для отвода глаз? Чтобы не догадались, не поняли? Заткнул сыну глотку из страха, что он знает и скажет больше? И что другие тоже узнают?

Шевелев понимал, что теперь и до конца дней он непрерывно будет судить себя за то, что сделал вот тогда и тогда, а ещё больше за то, что не сделал тогда-то… Приговор известен заранее — нет ему ни оправдания, ни пощады и быть не может, как не будет конца муке сожаления, стыда и раскаяния. Варя умерла, и уже ничего нельзя сказать, объяснить, вернуть и исправить, сделать заново, бесполезны сожаление и раскаяние… А вдруг всё это его самоедство попросту фарисейство? Но тут же перед ним возникли измученные глаза Вари, когда она сказала, что ей нечем больше жить… И он снова и снова искал грань, за которой несчастье и неминуемая гибель обернулись спасением и счастьем, а потом счастье оказалось несчастьем, пытался понять, как и когда ложь во спасение стала убивающей…


Последняя атака была уже бесполезной и бессмысленной. Шевелев ещё не успел выпрямиться, как сзади громыхнул взрыв, деревянные ряжи и настил моста с водой и пламенем взлетели вверх. Моста не стало, нечего было больше прикрывать, но они уже выскочили из окопчика и, крича, бежали с винтовками наперевес. Шевелев тоже бежал и кричал, не слыша собственного крика. Разрыва он тоже не услышал, а только увидел впереди бледную вспышку, почувствовал удар в голову, в ногу и упал.

Он очнулся оттого, что над самой головой у него надсадно жужжала разведывательная немецкая «рама». Шевелев открыл глаза. В полуметре мохнатый шмель пытался забраться в сиреневый луговой колокольчик, но тонкий стебелек гнулся, шмель срывался и, сердито гудя, начинал всё сначала. Шевелев приподнял голову, всё перед глазами поплыло, закружилось, и он опять опустил щеку на колючую траву. Гудение оборвалось — шмель то ли достиг цели, то ли отчаялся и улетел. Шевелев снова приподнял голову, оглянулся. Спасшая ему жизнь каска валялась в двух шагах. Нигде не было ни души — ни наших, ни немцев, только на некотором расстоянии, разбросавшись, лежали неподвижные тела. Раненые, как он, или убитые? Шевелев попытался крикнуть, пересохшая глотка издала лишь надсадный хрип. Никого и ничего, только зной и тишина. Нет, тишины не было, где-то далеко монотонно и глухо рокотало. Шевелев вслушался и почувствовал, что весь вдруг покрылся липкой испариной — от страха. Рокотало далеко на востоке, за Сеймом… Значит, фронт уже где-то там, там наши, а здесь немцы, и он один среди них — не солдат и не пленный. И первый немец, увидев его, нажмет спусковой крючок своего автомата…