Родословная советского коллектива — страница 13 из 47

[2-78].

Патетическая публицистика, выдающая желаемое за действительное? Да — когда речь идет о забвении личных интересов в угоду общей выгоде: альтруизм и самопожертвование в обыденных обстоятельствах уступают эгоизму и инстинкту самосохранения. Нет — когда постулируется предпочтение социальных средств обеспечения личного благополучия индивидуальным. Здесь сторонником Воронцова становится даже такой «недоброжелатель» общинного землевладения, как Риттих. При сомнительной социально-экономической эффективности общины демонстрируют «высокие нравственные начала взаимопомощи: маломощным, женским семьям дают землю, освобождая от повинностей, которые мир принимает на себя, снимают подати и с погорельцев или пострадавших от падежа скота. Отмечены случаи организованной помощи больным и маломощным: мир наряжает вывозить навоз на их полосы, помогать им при уборке хлеба. Часто это делается совершенно добровольно «для ради Христа»: косцы или жнецы, оканчивая свои полосы, идут помогать тем, кто задержался в работе «по маломочности», зарегистрированы весьма разнообразные виды такой «помочи»[2-79]. Их обстоятельный обзор выполнен историком и этнографом М. М. Громыко[2-80]. Не обошли вниманием феноменологию деревенской взаимопомощи и другие авторы[2-81].

Судя по описаниям, «помогающее поведение», как сегодня его называют социальные психологи, — характерная черта дореволюционного крестьянского труда и быта. Из современников в распространенности «помочи» открыто сомневался разве что Головин: «Мы решительно недоумеваем, из-за чего некоторые публицисты приходят в восторг по ее поводу. Все, что мы узнаем об этом якобы живом проявлении общинной солидарности, напротив, показывает его крайне мизерные размеры»[2-82]. Поскольку количественной оценке масштаб взаимопомощи не подвергался, этим мнением, полагаем, можно пренебречь. Тем более, вернувшись к теме в конце книги, автор признает, совместная жизнь «связывает мелких хозяев общими нуждами и выгодами, сдерживает эгоистические инстинкты и обеспечивает помощь слабым, то есть вдовам, сиротам, больным, увечным и старикам. Другими словами, мир представляется какою-то богадельней»[2-83].

Заведением для призора дряхлых и неисцелимых нищих — так, по В. И. Далю, в то время толковали «богадельню» — община, разумеется, не была. Но опеку над своими членами выполняла исправно. Более того, она возникла и просуществовала так долго именно потому, что обеспечивала не просто порядок, но и сохранность жизни попавших в беду соплеменников. Мир не «представлялся» Божиим домом — приютом, он был им. Для своих. «Самое главное в обществе, — точно подметил историк русского языка и культуры В. В. Колесов, — общность миросозерцания, культуры, того неуловимого духа свойственности, который определяется важным словом свои.<...>Svojь — ключевой термин всякого общества: он определяет и характер собственности в этом обществе (тот же корень слова), и характер принадлежности человека к собственной, т. е. к своей родной среде. Такого же смысла и слово общий, от него славянофилы образовали термин община. По исконному смыслу корня *obьtjь — «круглый»: общим для всех является всё, что лежит вокруг. Община — это свой круг, свои»[2-84]. Семантика круга присутствует и в слове «группа»[2-85], древнеславянское «племя» уважаемые этимологи возводят к «быть полным»[2-86].

Притяжательное местоимение «свой» («свои») имплицитно включает позитивно окрашенную пространственную категоризацию окружающих людей на основе родства и тесной связи с ними[2-87]. «Свойство» — отношения супругов с кровными родственниками друг друга и между ними самими. Став «свояками», люди магически перестают быть «иными», «чужими» и на какое-то время превращаются в «Мы». «Не свой», «другой» — находящийся вовне близкого круга, привычного, безопасного, родного. «Чужой» — «тот, кто приходит извне»[2-88].

Свое/не свое (иное, чужое) лингвист О. Н. Трубачев называет «универсальной культурной дихотомией»[2-89], подчеркивая: фундаментальная архаичность *svojь сочетается с «редкостной неугасающей активностью и живыми связями с категориями самосознания и мировоззрения славян как древнего, так и нового времени»[2-90]. Психологическая реалистичность этого вывода подтверждается эмпирически: взаимо- и самокатегоризация на основе названной дихотомии поныне является важным фактором субъективного благополучия российских граждан[2-91]. Однако вспомним о традиции «помочи» в дореволюционной общине: ее ареал замкнут кругом односельчан, своих по месту и образу жизни, по судьбе. На посторонних благотворительность не распространяется. Редкие исключения — ходоки по святым местам, удостаивавшиеся еды и ночлега, да арестанты, одариваемые на Пасху. Обман пришлого «чужака», если он не богомолец и не калека, преступлением не считался.

«Свои» как объекты помощи не были равноценны: охотнее поддерживали попавших в беду родственников, близких соседей, давно знакомых, увечных, малолетних сирот, «старых дряхлых бобылей», вдов. Словом, родных и явно обездоленных. И все же «табели о рангах» для проявления соучастия не существовало. В чрезвычайной ситуации — пожар, засуха, утрата кормильца, болезнь, падеж скота и т. п. — на действенное сострадание мог рассчитывать любой член общины. Пожар помогали тушить и бедным, и богатым, и не только потому, что огонь грозил перекинуться на собственные постройки. Почему же? Достоверными сведениями о мотивации крестьянской взаимопомощи мы не располагаем. Гипотетически можно вспомнить о свойственной людям способности сострадать потерпевшим бедствие, рождающей инстинктивное желание, а иногда и деяние помощи, избавляющих другого, а тем самым и себя самого от тягостных переживаний. Установлено, например: дети на втором году жизни по собственной инициативе утешают расстроенного незнакомого человека[2-92]. И это далеко не единственное научное свидетельство детской отзывчивости[2-93]. Ее разновидности — эмпатию, эмоциональный резонанс, сострадание, альтруизм, героизм, самопожертвование — настойчиво и небезуспешно психологи пытаются обнаружить и у взрослых[2-94].

Наряду с довольно эгоистичным намерением облегчить участь другого, дабы освободиться от спонтанно возникшего, но спровоцировавшего эмпатическую усталость сострадания, среди мотивов помощи, согласно Полу Экману, можно обнаружить столь же эгоистическое удовольствие от попыток ее оказать, причем вне зависимости от их успешности[2-95]. Оно, полагает автор, сродни испытываемому от музыки, комплимента, решения трудной задачи и им подобных гедонистических удовольствий. Поскольку же «любого рода удовольствие мотивирует повторение действия, вызывающего данное чувство»[2-96], «радость сострадания», как именует Экман, может быть мотиватором его самого. Закрадывается подозрение: не потому ли «помощник» радуется, что его миновала «чаша сия»? А может, источник удовольствия — обретение навыков, позволяющих справиться с несчастьем самому? Еще одной причиной деятельного сострадания традиционно считают стремление заслужить восхищение или как минимум похвалу реальных или воображаемых значимых лиц, от себя самого до Господа. Демонстрация окружающим и себе способности нечто сделать, добиться результата, обладающего моральной ценностью, — весомый стимул человеческой активности[2-97].

Снять груз с души, заболевшей несчастьем ближнего. Получить удовольствие от усилий избавить его от напастей. Укрепить самооценку за счет признания своих просоциальных достижений окружающими. За этими мотивами отчетливо проглядывает стремление восстановить субъективное благополучие[2-98], нарушенное благодаря непроизвольному эмоциональному резонансу с бедственным состоянием потерпевшего. Могли ли подобные способы избежать травматических последствий участия в преодолении перипетий чьих-то судеб использоваться помогающими друг другу общинниками? Несомненно: инстинкт самосохранения — универсальная константа. Можно ли совокупностью сопровождающих помощь индивидуальных переживаний объяснить исстари заведенный и ставший традицией порядок крестьянской взаимоподдержки в труде и в быту? Сомнительно по ряду причин. Главная: «помочи» — не персональная благотворительность жалостливых или богатых, а норма жизни общины, обязательная для всех. Инициатива принадлежала родственникам или соседям односельчан, попавших в трудное положение, участие же остальных в его разрешении было настолько само собой разумеющимся, что лишь в редких случаях предварялось «приговором» схода.

Общинную взаимовыручку адекватнее охарактеризовать не как «сострадание», отсылающее к внутреннему миру свидетелей трагического происшествия, а как особую «племенную мораль»[2-99], где забота о других — инструмент выживания группы и не предполагает слезливой прелюдии. Джошуа Грин, у которого мы позаимствовали «племенную мораль», аргументированно доказывает: обуздывающие природный эгоизм нормы сотрудничества возникли и утвердились на протяжении поколений не потому, что «привлекательны», а потому, что гарантировали стабильность жизнедеятельности сообщества в критических условиях. Взаимоподдержка и взаимозащита, именуемые «взаимным альтруизмом»