Родословная советского коллектива — страница 14 из 47

[2-100], — продукт эволюции, не исключающий эмоциональную привязанность членов «стаи», но ею не детерминированный. Чувства сопровождают и иногда вдохновляют кооперацию, хотя не исключено и обратное, но не порождают ее. Мы становится важнее Я благодаря историческому опыту выживания группы, продемонстрировавшему эффективность единства в преодолении невзгод. Жизненный опыт — главный индикатор прогноза и межличностной кооперации. «Если в прошлом мы много раз успешно сотрудничали с кем-либо, велика вероятность аналогичных отношений в будущем. Кооперация автоматически воспроизводится благодаря психологической программе, побуждающей заботиться о тех, с кем мы всегда сотрудничаем. Такую программу можно называть дружбой»[2-101].

Стоит ли привычную кооперацию величать дружбой — вопрос вкуса. Интерпретация же внутригруппового сотрудничества как проверенного опытом поколений рационально осмысленного уклада совместной жизни похожа на объективный диагноз. «Рационально осмысленный» не означает внеэмоциональный. Неизбежность и эффективность сотрудничества при решении задач, неподвластных одиночке, не исключает попыток последнего «потянуть одеяло на себя» и поживиться за счет группы. «Практически любая кооперация генерирует трения между индивидуальными и коллективными интересами, между Я и Мы»[2-102], — резонно замечает Грин, и с ним трудно не согласиться. Этот извечный конфликт после ставшей знаменитой статьи в «Science»[2-103] западные коллеги высокопарно именуют «трагедией общих благ». Героем, которому в этой трагедии суждено было погибнуть, является, вероятно, корыстолюбивый индивидуализм. Однако жив и, по-видимому, бессмертен. «Добродетели теряются в своекорыстии, как реки в море», — шутил великий острослов Франсуа де Ларошфуко (1613—1680), добавляя: «Люди не могли бы жить в обществе, если бы не водили друг друга за нос». И еще: «У нас у всех достанет сил, чтобы перенести несчастье ближнего».

Вынужденный или желанный приоритет Мы оживляет разные чувства. Досады, когда не исполнилось желание въехать в рай на чужой спине. Гордости, когда удалось вместе достичь чего-то важного или дать отпор чужакам. Спокойной уверенности в завтрашнем дне, когда помощь в трудные времена перестала быть результатом личного милосердия и превратилась в рефлекторную норму поведения. Показательно, многообразные свидетельства о хозяйственной опеке общины над своими членами начисто лишены темы эмпатического сопереживания, утешения, сострадания. Они подобны сухому отчету о выполненных мероприятиях. Малолетний ребенок поставлен на подворное кормление или усыновлен по причине смерти, умопомешательства, ссылки или безвестного отсутствия родителей. Одинокий калека (старик, вдова) лишен надела и взят на общественное содержание. Оказана помощь в уборке хлеба, покосе и гребле сена, рубке леса, вывозе навоза со двора в поле, очистке поля от сорняков, просушке и мятии льна, прядении конопли, заготовке квашеной капусты и т. д. и т. п. И большинство из этих дел и содействий было сопряжено с застольем, песнями, хороводами, плясками, гульбой по деревне. Словом, становились своего рода добровольной праздничной повинностью, к которой приобщены все жители деревни. Что она собой представляла, эта деревня, в начале прошлого века? Бытовой контекст позволит ярче понять значение и атмосферу сельской взаимопомощи.

«Тяжела и неприглядна обстановка убогой крестьянской жизни в земледельческом центре России. Жилищем служит крестьянству обычно 8—9-аршинная изба, высотой не более сажени. Значительную часть этого помещения <...> занимает ненужно громоздкая русская печь. До настоящего времени нередки курные печи. <...> Изба почти всегда крыта соломой, часто протекает, а на зиму для тепла во многих местностях обкладывается почти до крыши навозом; в большинстве случаев она представляет жалкую, полуразрушенную постройку, совершенно не удовлетворяющую требованиям здорового жилья. Вместе с уничтожением лесов и вздорожанием деревянных срубов избы сооружаются теперь преимущественно кирпичными, но они темны, сыры, часто холодны, окна в них малы, всегда без двойных рам, сильно потеют зимой, и вода стоит на подоконниках. На пространстве 7—9 кубических саженей живет крестьянская семья, нередко весьма многолюдная, душ пятнадцать. Спят в два этажа: на лавках, на нарах и печи. Полы почти всегда земляные, т. к. в той же избе помещается и мелкий скот; иногда, в большие холода, туда же вводят и корову; здесь же стирают белье, обсушивают платье, <...> при полном отсутствии вентиляции в избах собирается сырость, <...> воздух делается тяжелым и как бы промозглым»[2-104].

«Деревянные избы пришли в последнее время в совершенный упадок; от сырости и от плохих крыш <...> они в большинстве случаев сгнили и держатся кое-как лишь благодаря подпоркам, подмазке прогнивших углов и т. п. <...> Рядом с плохими жилыми избами жалкое впечатление производят надворные постройки — полуразрушенные каменные на глине сооружения, очень часто с раскрытыми верхами»[2-105]. Топят в безлесных местностях соломой, нередки пожары. Еда скудная — хлеб и картофель, зимой — кислая капуста. И люди, и лошади «едят лучше только при напряженной работе». Не в лучшем состоянии, чем пища и жилье, находится и одежда крестьян: «один крепкий полушубок и ни одного тулупа на двор». Сбережений на черный день нет. Бань в селениях почти нет, крестьяне моются в печах. Итог — антисанитария, болезни, высокая смертность, пьянство.

Это мнение о состоянии крестьянского быта в Курской, Орловской, Тульской и Рязанской губерниях высказал в опубликованной в 1908 г. книге серьезно интересовавшийся аграрными проблемами юрист и экономист Николай Корнилович Бржеский (1860—1910). Маловероятно, что автор докторской диссертации «Недоимочность и круговая порука сельских обществ», защищенной в 1897 г. в Санкт-Петербургском университете, мог позволить себе намеренно сгустить краски. Но если так, почему в обстановке тотальной нищеты смогла выжить зародившаяся, возможно, в лучшие времена праздничная тональность взаимного воспомоществования? Ряд французских психоаналитиков[2-106], давно и плодотворно изучающих травматогенные и целительные свойства группы, наверняка дали бы увлекательный ответ. Воздержимся от его реконструкции, она не туда уведет. Воспользуемся менее затейливым объяснением, успешно использованным их соотечественником Эмилем Дюркгеймом (1858—1917) в работе «Элементарные формы религиозной жизни» (1912). Анализ австралийских тотемических культов привел основателя французской социологической школы к довольно очевидному выводу: сценарий и эмоциональная окраска публичного социального поведения не являются спонтанным проявлением персональных чувств, а детерминированы локальными культурными традициями. Их соблюдение обеспечивается «социализацией эмоций» подрастающего поколения, иначе — предписанными правилами реагирования, исполнение которых находится под неусыпным контролем.

Первоисточник передающихся «по наследству» эмоциональных и ценностно-смысловых кодов поведения во многих случаях остается покрытой пылью веков тайной. С древнейших времен и по наши дни философы эту тайну именуют базовыми категориями культуры, создающими целостный образ человеческого мира. «Мировоззренческие универсалии, — пишет философ В. С. Степин, — это категории, которые аккумулируют исторически накопленный социальный опыт и в системе которых человек определенной культуры оценивает, осмысляет и переживает мир»[2-107]. Особый тип подобных категорий — «человек», «общество», «сознание», «добро», «зло», «долг» и т. п. — фиксирует «отношение к другим людям и обществу в целом, к целям и ценностям социальной жизни»[2-108]. Мировоззренческие универсалии, идеология, социальные представления, нравственные императивы и т. п. «инструменты» рефлексирующего с высоты птичьего полета философического сознания в повседневной жизни встречаются разве что в проповедях священнослужителей, назиданиях мудрецов (старейшин, юродивых, писателей, агитаторов и пр.) и, возможно, исповедях перед Господом и собой. Добросердечность крестьян-общинников продиктована не столько преданностью абстрактному «коллективизму» как терминальной ценности, не столько рвущими душу страданиями ближнего — все в воле Божьей, сколько запрограммированной с детства ответственностью за судьбу односельчан. Показательно: современные дети, живущие в несравненно более открытом мире, чем их сельские сверстники в русских селениях сто лет назад, с легкостью дифференцируют окружающих на «своих» и «чужих»[2-109]. Не исключено, что за способностью такой дифференциации скрывается некая «реликтовая» программа поведения[2-110], сформировавшаяся в доисторические времена и сохранившаяся в виде «осколков» прежних культур, скорее ритуального, нежели утилитарного назначения.

Такие осколки легко обнаружить в соблюдении примет и суеверий. Поразительная живучесть откровенно несуразных приемов избавления от «сглаза» — один из примеров[2-111]. Патриархального символизма не лишены и более сложные разновидности повседневных социальных контактов. «Помочи» — содействие в решении большей частью рутинных хозяйственных проблем — при внимательном взгляде включают немало функционально избыточных церемоний. Начнем с того, что нуждающиеся в помощи сами редко инициировали ее оказание. Ждали мирского приговора? Не всегда. «В большинстве описаний, — отмечает Громыко на основе анализа 16 архивов XVIII—XIX вв, — помочь по решению схода предстает как мера исключительная: при строительстве погорельцев, в случае внезапной болезни; для поддержки хозяйства вдов, сирот и семейств рекрутов; если у хозяина внезапно пала лошадь»