[3-134], — прозорливо философствовал Лебон на исходе позапрошлого века. «В своих грандиозных, всегда планетарных планах коммунизм воспользовался русской склонностью к прожектерству и фантазерству, которые раньше не могли себя реализовать, теперь же получили возможность практического применения»[3-135], — спустя 40 лет пишет столь же непримиримый враг коммунистической власти Бердяев. И добавляет: «Советская философия есть философия социального титанизма. Титаном в ней является не индивидуум, а социальный коллектив. Он всемогущ. Для него не обязательны даже законы природы»[3-136]. Здесь «каждый себя чувствует участником общего дела, имеющего мировое значение. Жизнь поглощена не борьбой за свое собственное существование, а борьбой за переустройство мира»[3-137]. «Психологически он (коммунизм. — А.Д., Д.Д.) сделал больше завоеваний, чем экономически»[3-138], — резюмирует философ.
Каково же главное из этих «психологических завоеваний»? Гипотетически его не смог определить даже сам Гюстав Лебон. «Рабство и нищета — вот те пропасти, к которым неизбежно ведут все дороги социалистов, — утверждает он в «Психологии социализма», опубликованной за 10 лет до Октябрьской революции. — Между тем этот ужасный социалистический режим кажется неизбежным. Нужно, чтобы по крайней мере один народ подпал ему для того, чтобы дать урок Вселенной. Это будет одной из опытных школ, и только такие школы могут теперь просветить ум народов, которые галлюцинируют мечтами счастья, развернутыми перед их глазами жрецами новой веры»[3-139]. Однако «символ веры» отец-основатель социальной психологии даже не попытался сформулировать. Более того, намеренно ушел от ответа. «Будем изучать загадку, которую ставит перед нами сфинкс и которую нужно разрешить, чтобы не быть пожранным этим сфинксом. Втихомолку будем думать, что такие стремления, быть может, напрасны, как это мы делаем у постели больного, дни которого сочтены, но действовать будем так, будто мы не думаем этого»[3-140]. Это последняя фраза «Психологии социализма».
Упомянутое Лебоном чудовище с крылатым туловищем львицы с женской головой и грудью обитало на скале возле Фив и задавало въезжающим в город молодым мужчинам немудреную загадку: «Что утром о четырех ногах, в полдень о двух, а вечером о трех?» Затруднившиеся с ответом погибали. «Человек», — сказал Эдип. Раздосадованная его догадливостью дочь Ехидны впала в ярость и свела счеты с жизнью, бросившись со скалы. Избавившиеся от злобного покровительства жители Фив наградили Эдипа рукой вдовствующей царицы Иокасты и владычеством над городом. Радости это, как известно, не принесло. Неудачно, на наш взгляд, уподобив тайну притягательности социализма «трудноразрешимой» загадке Сфинкс, Лебон подсказал возможное направление раскрытия этой тайны. А именно: поставить под сомнение факт ее существования. Согласно проницательному Бердяеву, напомним социализм большевистского образца завоевал умы и сердца многих обещанием построить «царство социальной правды и справедливости»[3-141]. Зиждилась ли привлекательность посула на экстраординарной новизне?
Заглянем в древнейший нормативно-правовой акт, регулировавший поведение жителей одного из старейших государственных образований, — кодекс Ур-Наммы (2112—2094 гг. до н. э.), основателя III династии Ура в Древнем Шумере[3-142]. В мифопоэтическом прологе кодекса царь — божественный избранник провозглашал установление в стране завещанных богами законов «правды и справедливости». По заверениям специалистов, навершие несохранившейся каменной стелы, где изначально был выбит кодекс, венчал символический барельеф «инвеституры» — бог Луны Нанна вручает Ур-Намме кольцо и жезл — знаки царской власти и суда. «Фигура круга считалась символическим отображением шумерского концепта ни-ги-на (истинного-постоянного-цикличного), т. е. кольцо или круг олицетворяли цикличность времен. <...> Символом же соразмерности шумерской правовой категории ни-си-са (справедливого-равного-правосудного) считался жезл (скипетр царственности, пасторский посох, измерительная палка землеустроителя)»[3-143]. На хранящейся в Лувре стеле с кодексом царя Вавилона Хаммурапи, созданном к концу его правления (1755—1752 гг. до н. э.), солнечный бог Шамаш вручает правителю те же знаки властных полномочий. Хаммурапи же в прологе обязуется облагодетельствовать подданных, «дабы справедливость в стране была явлена беззаконным и злым на погибель, дабы сильный слабого не притеснял».
«Формула» защиты бедных и слабых в законах властителей Шумера, Вавилона и Ассирии все же не позволяет назвать Ур-Намму, Хаммурапи и их коллег провозвестниками законодательно предписанного «государственного человеколюбия». По мировоззрению древних обитателей Месопотамии, «единственно подлинное суверенное государство, независимое от любого внешнего контроля, есть государство, учреждаемое самой Вселенной, государство, управляемое собранием богов.<...> Боги в этой стране владеют землей, большими поместьями. Наконец, поскольку человек был создан специально для блага богов, его назначение заключается в служении им. Поэтому ни один человеческий институт не может иметь своей первичной целью благоденствие своих членов. Он должен в первую очередь способствовать благоденствию богов»[3-144] (курсив наш. — А.Д., Д.Д.). Эта оценка крупнейшего американского исследователя Торкильда Якобсена, казалось бы, не согласуется с царскими прокламациями о восстановлении утраченного при прежнем властителе имущества и статуса свободного общинника. Не будем спешить с выводами.
«Играя роль посредника и одновременно соединителя божественных и земных законов, царь транслировал по всей стране переданные ему богами сакральные нормы с помощью своих социальных реформ, описанных в т. н. «кодексах интронизации», путем издания указов о справедливости — «амарги»[3-145]. Масштабы и эффективность подобных указов неизвестны. Возможно потому, полагают некоторые знатоки, что служили идеологическим обоснованием царской власти и не имели юридической силы. Декларируемая в дни ритуальных празднеств весеннего равноденствия защита немощных и незаслуженно обиженных демонстрировала не собственно царскую, а божественную заботу о людях, делегированную высшими силами земному властителю. Человек — слуга богов при безоговорочном принятии их персонифицированной в царе абсолютной власти мог рассчитывать на милость «хозяев». «Путь послушания, службы и почитания есть путь для обретения защиты; это также путь к земному успеху, к высочайшим ценностям месопотамской жизни: к здоровью и долголетию, к почетному положению в общине, к богатству и обилию сыновей»[3-146]. Претерпеваемые и творимые людьми обиды расценивались жителями Месопотамии как инспирированные дьяволами злодеяния, удержать и спасти от которых могут лишь боги: личные, персональные и великие, коим они подотчетны. Иными словами, справедливость и праведность в человеческих делах воспринимались как решение и милость богов.
В начале II тысячелетия до н. э. бунт против неотвратимости смерти безвинного человека, зафиксированный в «Эпосе о Гильгамеше»[3-147], пошатнул дотоле нерушимую веру в эмпатическое всесилие богов, а стало быть, и в справедливость созданного и управляемого ими мира. Мифопоэтически осмысленная проблематика «праведного страдальца» побудила постепенную трансформацию понимания справедливости: она не только вымоленная «милость», но и отвоеванное «право». По мнению Якобсена, этот «переход» знаменовал важнейший сдвиг мировоззрения: «Человек больше не соглашался с коренным произволом своего мира»[3-148].
Более того, стал считать себя способным помочь богам в его справедливом обустройстве. В I тысячелетии до н. э. возникло и укрепилось даже панибратски-скептическое отношение к богам, из всемогущих повелителей превратившихся в едва ли не равноправных «партнеров». Якобсен в подтверждение цитирует опус, известный как «Пессимистический диалог». Один из персонажей рекомендует мающемуся от переменчивых желаний другому не следовать слепо наущениям бога: «Пусть лучше бог твой побегает за тобою собакой, а то все командует: то «послужи», то «не проси», то хочет чего-то иного»[3-149]. В минуту отчаяния, однако, надеяться оставалось только на помощь богов. Уточнить их полномочия и возможности позволяет обширный круг источников[3-150].
Божественная и людская справедливость ценилась не только в Месопотамии, но и в Древнем Египте, особенно в период Среднего Царства (2055-1650 гг. до н. э.). Достаточно вспомнить возникшую на этом этапе идею высшего суда над умершим с церемонией взвешивания сердца покойного. Сердце, олицетворявшее все его земные дела, помещали на одну чашу весов, на другую — перо, символ Маат, богини справедливости, истины, гармонии. «Если чаши замирали в равновесии, умершему дозволялось вступить в мир вечного блаженства. Если сердце, отягощенное грехами и преступлениями, перетягивало весы, несчастный попадал в разверстую пасть Аммута, пожирателя мертвых. Аммут был смешением крокодила, льва и гиппопотама»[3-151]