Родословная советского коллектива — страница 28 из 47

[3-173]. Хочется, но не будем вступать в полемику: смысл «справедливости» многозначен, но ее персональный критерий вполне очевиден — субъективное благополучие человека, которое может не совпадать с экспертной оценкой качества его жизни[3-174]. Пресловутая недостижимость конечных целей социализма его советских первостроителей, скорее всего, не смущала, а, возможно, даже пробуждала энтузиазм. По примеру широко пропагандируемых и щедро поощряемых «ударников» миллионы добровольцев первой пятилетки (1928—1932) массово продемонстрировали доселе невиданный вариант «мотивации достижения»[3-175] — мотивацию самоотверженного преодоления трудностей, победы над обстоятельствами, соперниками, над собой. Эту мотивацию, как ни странно, не снизил даже массовый голод 1932—1933 годов.

«Новый мировой порядок социальной справедливости и товарищества — рациональное и бесклассовое государство — есть не дикая идеалистическая мечта, а логическая экстраполяция в будущее всего хода эволюции, заслуживающая не меньшего доверия, чем результаты уже свершившейся эволюции, и, следовательно, она — самое рациональное из всех верований»[3-176], — писал в 1939 г. известный британский ученый Джозеф Нидэм (1900—1995) в предисловии к очередному переизданию «Естественного закона в духовном мире» — популярной книги шотландского богослова-натуралиста Генри Друммонда (1851—1897), пытавшегося примирить естественные науки с Библией. А. Ф. Хайек приводит это высказывание в качестве «лучшей иллюстрации того абсурда, до которого могут доходить величайшие умы в результате неправильного толкования «законов эволюции»[3-177]. Поскольку, по мнению нобелевского лауреата, теория эволюции может служить объяснительным принципом в гуманитарных науках[3-178], нелепа не она, а предположение о способности людей сознательно повлиять на динамику этого процесса, к примеру, попытавшись «лепить» окружающий мир в соответствии со своими желаниями»[3-179]. Человек, возможно, венец, но вовсе не творец мироздания. Согласны. Но возникла ли бы цивилизация, если бы Господь лишил свое создание возможности «подправить» мир по своему усмотрению?

Является ли верование в социальную справедливость «рациональным» плодом эволюции человеческих сообществ — вопрос открытый. Но то, что на протяжении всей своей социальной истории человек настойчиво пытался его вкусить — факт несомненный. Самое время вспомнить знаменитый пассаж из статьи Маркса «К критике Гегелевской философии права» (1844) о теории, которая становится материальной силой, как только овладевает массами. Итоги первой пятилетки — зримое тому доказательство. «Догнать и перегнать», правда, не удалось, но ощутить движение — сполна. И главное: бывшие верноподданные, т. е. находящиеся «под данью» слуги верховного правителя, смогли почувствовать себя хозяевами собственной жизни и соавторами радикальных общегосударственных преобразований.

Развернутая советской властью в конце 20-х годов гигантская стройка, потребовавшая колоссальной миграции трудовых ресурсов, способствовала не только обретению желанного статуса субъекта своей судьбы, тесно связанной с судьбой государства, но и существенной трансформации жизненно значимых для каждого, и особенно в этот период — процессов социальной идентификации. Начнем чуть издалека. «... У всех общественных животных есть наследственная программа ознакомления и узнавания членов собственной группы, выдающая метку «свой» при встрече с членом группы, что включает особо интимные отношения к данному индивиду»[3-180], — отмечает А. И. Фет, хорошо разбирающийся в том, о чем говорит. «... Близкие отношения с другими людьми выполняют мощную функцию защиты, в том числе от экзистенциальных угроз, прежде всего от угрозы конечности существования»[3-181], — такова, по Н. В. Гришиной, главная причина потребности в тесных контактах. Предохраняя от жизненных невзгод, тесная взаимозависимость постоянных членов небольшого замкнутого круга чревата проблемами личностного и группового свойства. Погрешности сообща принимаемых решений — тема особого разговора[3-182]. Они осознаются редко, post factum и потому переживаются не так остро, как личностные последствия созависимости. «Созависимые лица не знают, где заканчивается их личность и где начинается личность другого человека. Не имея способности по-настоящему переживать свои эмоции, они оказываются под очень сильным влиянием тех эмоций, которые возникают у других людей. Это относится к таким эмоциям, как депрессия, злость, озабоченность, раздражение, счастье, заимствованным от других, находящихся в непосредственной близости»[3-183]. Созависимым людям присуща «неспособность принимать каждодневные решения без помощи со стороны. Зависимый человек, не принимающий решений, фактически позволяет принимать их за себя. Акцептируя навязанный ему чужой план жизни и чужие системы ценностей, он становится несчастным, потому что чужой выбор обычно не соответствует внутренней собственной установке, которая может существовать даже в неразвитом состоянии»[3-184].

Хотя созависимость может давать ощущение значимости, незаменимости, без постоянного одобрения привыкших к оказанию взаимопомощи окружающих она рождает сомнения в собственной состоятельности[3-185]. Невозможность лично управлять событиями своей жизни, самостоятельно ставить цели и достигать их, преодолевая трудности своими силами, формирует личностную беспомощность[3-186], не ощущаемую в ситуации привычных «помочей», но болезненно переживаемую при смене жизненных обстоятельств. Участие многих мужчин в Первой мировой и Гражданской войнах, городские приработки — «отходничество» глубоких следов на их социальной идентичности не оставили. Она по-прежнему сохраняла общинно-местечковый характер. Своим для подавляющего большинства оставался узкий круг ближайших родственников и знакомых с детства общинников. Выполненные Е. П. Белинской эмпирические исследования динамики идентичности в условиях социальных изменений свидетельствуют, в частности: Я-концепция индивида не является «флюгером», автоматически вращаемым ветром общественных перемен[3-187]. Существенное уточнение: интактной сохраняется идентичность свидетелей, пассивных участников, жертв, но не авторов этих перемен.

В СССР их затеяло, направляло и контролировало высшее руководство, но реализовывали рядовые граждане — энтузиасты-добровольцы и примкнувшие к ним обыватели. Перед ними не стояла проблема приобщиться к некой сложившейся социальной общности: они сами ее составляли и формировали, включая нормы и правила жизнедеятельности. Социальная идентичность становилась естественным следствием соучастия в гигантской стройке. Обычно настороженно встречаемые «другие», представ как люди общей судьбы, превращались в «своих», с кем делят кров, еду и работу, с кем роднит «трудничество» во славу Отечества. Произошло существенное расширение социального пространства жизни огромной массы граждан, оказавшихся в новых краях в гуще незнакомых людей. Относительно стабильным убежищем в этих обстоятельствах послужил трудовой коллектив — распорядитель сегодняшних и гарант завтрашних радостей. «Общество может считаться соответствующим потребностям человека лишь тогда, когда оно дает людям максимум возможностей радоваться жизни и позволяет им реализовывать свой потенциал, предоставляя все новые интересные задачи. Именно это, а не технологическое развитие и не материальное благополучие, является главным критерием оценки»[3-188], — полагает психолог Михай Чиксентмихайи, долго изучавший состояние счастья. Не исключено, добровольцы первой пятилетки могли бы разделить эту позицию, ощутив себя «кузнецами» лучшей доли, общей и личной. Человек «строит новый внешний мир и тем самым себя самого»[3-189], — утверждал Троцкий в начале 20-х гг. И был прав. Как и в том, что «при социализме основой общества явится солидарность»[3-190].

Пролетарский героизм рождает в человеке «что-то новое: он из железа становится сталью, он теперь во всю свою обыденную практику вносит поступки, выдвигающие не свой личный интерес, а интерес общества, он себя рассматривает постоянно как часть великой массы, несущей победу»[3-191]. Лишь в этом случае человек становится героем — доблестным, зовущим на борьбу, беспощадным к врагам, верным товарищам по классу, «он будет до конца самоотвержен, ибо не он важен, какая-то былинка, атом, а то, что он создал классовую армию, которая победит»[3-192]. Коммунизм отрицает чисто индивидуальный и приветствует коллективный героизм, «отдельную личность признает только тогда, когда есть уверенность, что личность все свои дарования бросила на общее дело, отказалась от личных затей»[3-193]. Эти патетические пассажи из лекции наркома просвещения Луначарского, прочитанной в 1924 г., — не столько реконструкция самочувствия рядового пролетария, якобы стыдящегося эгоистических желаний, сколько пропаганда самопожертвования — ценимого всяким «полководцем» инструмента победы. Более откровенно нарком об этом скажет спустя четыре года: «Мы разрешаем громадные исторические задачи, и личность должна быть готова принести себя в жертву общим задачам, мало быть готовым умереть за эти задачи — мы требуем большего: мы требуем жить этими задачами, жить каждый час своей жизни»