Родословная советского коллектива — страница 32 из 47

второй факт, чрезвычайно значимый для понимания идейных предпосылок коллективообразования в среде посторонних друг другу горожан.

Идейные предпосылки не следует низводить до насаждаемых властью абстрактных догматов. Граф Дестют де Трасси, первым употребивший слово «идеология» в докладе, прочитанном 20 июня 1796 г. в Национальном институте наук и искусств в Париже, трактовал ее как науку о возникновении и поведенческих следствиях идей и представлений[4-38]. Дабы стать элементом сознания, идея должна побывать фрагментом непосредственного чувственного опыта, вызвавшего боль или удовольствие[4-39]. Подчеркивая чувственную данность идеи, ее связь с ощущением, граф предвосхитил аналогичные выводы современной когнитивной психологии[4-40]. Вернувшись к нашей теме, можем предположить: к концу 1920-х гг. официозный, казалось бы, приоритет общего над частным, коллективного над личным стал привычным правилом социального поведения и коренных, и новоявленных горожан. Не только на митинге или собрании, но и в быту, как правило, коммунальном. «Озорные, бесцельные, сопряженные с явным проявлением неуважения к отдельным гражданам и обществу в целом действия», как определено хулиганство в принятом в 1922 г. первом УК РСФСР, осуждались по приговору не только суда, но и непосредственных свидетелей «неуважения».

Принятое 29 марта 1935 г. Постановление ЦИК и СНК СССР «О мерах борьбы с хулиганством» резко ужесточило срок наказания и активно использовалось при правовой оценке поведения в коммунальном жилье. Не без причин. Фицпатрик к ним отнесла устройство «систематических попоек, сопровождающихся шумом, драками и площадной бранью, нанесение побоев (в частности, женщинам и детям), оскорблений, угрозы расправиться, пользуясь своим служебным или партийным положением, развратное поведение, национальную травлю, издевательство над личностью, учинение разных пакостей (выбрасывание чужих вещей из кухни и других мест общего пользования, порча пищи, изготовленной другими жильцами, чужих вещей и продуктов и т. п.)»[4-41]. Хотя дети, выросшие в коммуналках, нередко тепло вспоминали о взаимовыручке соседей и играх со сверстниками, их родителей названные эксцессы «жизни сообща», скорее всего, не радовали. Но и, по свидетельствам очевидцев, не особенно возмущали. А если и возмущали, то дурным нравом и невоспитанностью, а не принудительностью сосуществования. За малым исключением, коммунальные соседи — люди близкой судьбы, одного круга, а потому хотя и посторонние, но не чуждые. Такие же, как мы, свои. Для простого люда в те годы обобществленный быт не был пугающей неожиданностью. Знакомый по прошлому, он не смущал и в обретающем реальность жилищном будущем.

«Мы создаем наши дома, а затем наши дома создают нас». Так, по заверениям сведущих людей, высказался в 1924 г. будущий премьер-министр Великобритании Уинстон Черчилль на заседании Ассоциации архитекторов. Эти слова вполне могут служить девизом развернувшегося во второй половине 1920-х гг. советского домо- и градостроительства. «Рабочий привык в те годы всегда быть на людях — на митингах, собраниях, демонстрациях. Пришедший к власти пролетариат в своих первых общественных зданиях стремился зримо ощутить свое монолитное единство, свою огромность как коллектива. <...> Архитектура как бы пространственно оформляла реальный революционный быт тех лет, создавала среду для активной деятельности революционных масс. Человек воспринимался в окружении коллектива и в непрерывном движении — шествующий, митингующий, марширующий в колоннах. Отсюда такие характерные черты проектов общественных комплексов, как огромные эспланады для демонстраций, грандиозные залы для митингов, гигантские лестницы и т. п.»[4-42].

Идейная подоплека была не только у возведения модных в те годы «дворцов», прокладки магистралей и обустройства площадей, но и у строительства жилых кварталов. Драматургия ее воплощения детально проанализирована в трудах только что процитированного известного отечественного исследователя советских архитектурных инноваций С. О. Хан-Магомедова (1928—2011)[4-43]. В розысках городских источников коллективообразования кратко вспомним знаковый объект конструктивизма — дома-коммуны, активное проектирование и строительство которых датируют концом 1920-х гг. [4-44] Опустим рассказ о дореволюционных «фаланстерах», изобретенных Ш. Фурье (1772—1837) и ставших особенно популярными в России благодаря роману Н. Г. Чернышевского «Что делать?» (1853). Не забудем, что Типовое положение о доме-коммуне, разработанное Центржилсоюзом в 1928 г., как и последующие директивы на этот счет, создавались в условиях острого дефицита жилья, не ликвидированного его тотальным «уплотнением» после Декрета 1918 г. «Об отмене частной собственности на недвижимости в городах». Вдохновленная идеей равенства и братства, рабочая и учащаяся молодежь к концу 1920-х гг. имела многолетний опыт проживания в официально созданных и стихийно возникших общежитиях-коммунах, иногда в плохо приспособленных помещениях. Совместная эксплуатация переданных в бесплатную аренду домов, квартир, старых казарм, пустующих заводских цехов и даже монастырских келий, как правило, сопровождалась обобществлением быта: питания, гигиены, предметов мебели, одежды, включая ее стирку, воспитания детей, досуга и даже денежных средств. Новые формы взаимоотношений здесь неизбежно возникали, но далеко не всех устраивали.

Главный камень преткновения — допустимая мера обобществления быта. Ее бурно обсуждали и рядовые граждане, вынужденно сожительствовавшие в тесноте и обиде где случилось, и творцы рационально сконструированных новых домов-коммун[4-45]. Показательна реакция архитектора М. Я. Гинзбурга на проект студенческого общежития его коллеги И. С. Николаева, получившего и выполнившего задание создать «дом-машину для жилья», где неколлективизированным остался лишь сон. Указав на этот «недостаток», Гинзбург предложил радикальный вариант его исправления: «Эта лестница гипертрофии может быть закончена проектом сонного павильона в зеленом городе архитектора К. С. Мельникова, где сон объявлен «социалистическим», т. е. где люди спят все вместе в громадных залах и где специальные оркестры и отражатели по всем правилам современной науки и искусства заглушают «обобществленный» храп»[4-46]. Саркастические взаимооценки проектов домов-коммун[4-47] сказывались разве что на судьбах их создателей. Нас же, понятно, интересуют массовые социально-психологические последствия реализованных конструктивистских замыслов обобществления пространственной среды повседневной жизни. Реализованных не только в обеих столицах, но и в Сталинграде, Кузнецке, Магнитогорске, Нижнем Тагиле, Екатеринбурге, Нижнем Новгороде, Коминтерновске, Харькове и других «старых» и новых городах. «... Коллективистический быт возможен только при условии совместной жизни большого количества людей, их постоянного общения, — так определил «инструмент» преодоления «заразы» индивидуализма лидер конструктивизма А. Веснин в статье, написанной совместно с В. А. Александровичем в 1929 г.[4-48]

Способствовал ли совместный быт большинства горожан коллективизации их сознания и поведения?

Возможно, покажется странным после упоминания о борьбе с коммунальным хулиганством, но «да». Церемонной учтивости к соседям по дортуару или заводской столовой в те нелегкие годы можно было ожидать разве что от «бывших». Для «нынешних» скудный «быт сообща» — пространство близкого контакта с разнообразными «чужими», постепенно превращающимися в «своих». Современные филологические исследования концептов «свой/чужой» в русской словесной культуре[4-49] свидетельствуют: во-первых, ранее отмечавшаяся универсальная семантическая оппозиция — деление мира на свой, близкий, родной и чужой, далекий, враждебный, — заметно активизируется в трудные времена. Стресс, вероятно, усиливает потребность «встроиться» в новый социальный контекст и обрести безопасность, особо ценимую на фоне прежних тревог. Во-вторых, своими считаются не только находящиеся в собственности земля, дом и иное имущество, но и люди, с которыми связаны родством, совместной жизнью, работой, убеждениями. В-третьих, эмоциональное предпочтение всегда отдается своему миру, своим людям, образующим символическое «Мы», открыто противопоставленное неким «Они». Невольно вспоминается т. н. минимальная групповая парадигма Генри Тэшфела (1919-1981), экспериментально продемонстрировавшего, сколь ничтожными могут быть основания внутригрупповой лояльности и фаворитизма, равно как и межгрупповой враждебности[4-50]. Многочисленные исследования показывают: размежевание «своих» и «чужих» формируется в детстве. К 3—4 годам дети легко группируют людей по полу и национальности, более негативно относятся к «чужим», воспринимая их лица как более сердитые, чем лица «своих»[4-51]. Укорененность этой перцептивно-аффективной дихотомии настолько глубока, что сопровождается активацией различных нейронных сетей[4-52]. Так происходит, в частности, при наблюдении страданий человека из собственной группы и представителя чужой, причем чем больше расхождений нейронной активности в двух случаях, тем меньше вероятность оказания помощи чужаку.

Удивительные совпадения речевой семантики «свойства» с результатами его нейровизуализации сказанным не исчерпываются. Четвертой любопытной деталью, синхронно отмечаемой лингвистами и нейробиологами, является диффере