Родословная советского коллектива — страница 33 из 47

нцированность образов «своих» и неразличимость — «чужих»[4-53]. Поскольку обобществленный быт не препятствовал и даже способствовал возникновению чувства «свойства», априорной благожелательности к находящимся рядом малознакомым людям, полученный здесь субъективный опыт[4-54] вполне мог облегчить адаптацию в стабильных коллективах. Активации просоциальных форм поведения способствовало, возможно, и то, что этот опыт получен в стенах общего дома. Дом же для русскоговорящих — не только строение для жилья, но населяющие его близкие люди, родное гнездо, где уютно, безопасно и тепло телу и душе[4-55]. «К дому человек по-особому относится, рассматривая его как часть своей личной сферы. Это особый обжитой мир, уклад жизни, средоточие традиций, часто семейных, имеющее культурную ценность»[4-56].

Показательно, что известное на Руси с XI в. слово «дом» исходно означало «жилище», «хозяйство», «семья», «род» и «храм»[4-57]. Маловероятно, что упомянутый «дом — машину для жилья» студенты считали храмом. Не исключено, однако, что почти непрестанное соприсутствие в общественных помещениях, равно как и ночевка в крохотных спальных кабинах (6x2 на двоих)[4-58], т. е. на расстоянии личной дистанции[4-59], могли создавать атмосферу семейного тепла и родственной близости. Не менее важно и другое. Сопутствующее обобществлению усреднение, выравнивание условий и образа жизни у большинства рядовых граждан, особенно молодежи, рождали ощущение — иллюзорное и реалистичное одновременно — полного сходства участи в прошлом, настоящем и будущем. Будущем — верили многие — которое построим Мы. Позитивно окрашенное чувство взаимоподобия людей, образующих Мы, базировалось на субъективных основаниях сравнения, личном опыте общения, в ближайший круг которого, как правило, попадают родственные души[4-60]. Не забудем, однако, и о настойчивой пропаганде солидарности и единства строителей нового общества, формировавшей не само братство, но ожидание его. Готовность же к событию — установка — часто находит свидетельства его наступления, соответствующие не столько действительности, сколько исходному намерению[4-61].

Митинговое и повседневное ощущение Мы, с большой вероятностью свойственное постреволюционным горожанам новой волны, частично объясняет интенсивное возникновение и относительно безболезненный роспуск разнообразных добровольных общественных организаций. Сказалось оно и в жизнедеятельности уже существующих и вновь созданных трудовых объединений. Отличительная особенность простонародного городского «Мы» конца 1920-х — осознание созидательной силы коллективного субъекта. «Они» не исчезли из массового сознания, но из смертных врагов превратились в явных и затаившихся вредителей-злопыхателей, заслуженно, как многим казалось, караемых при поимке. В безобидном варианте «их» олицетворяли обыватели и мещане, озабоченные собственным благополучием. Или чиновники-бюрократы, пекущиеся о карьере, а не нуждах народа. Были, конечно, и иные «Они». Показательно, однако, самым распространенным ответом на вопрос «Как живешь?» в то время утвердилось «Как все». Показная скромность? Боязнь сглаза? Не исключено. Но и воочию диагностируемое сходство повседневных забот и уровня жизни. Рядовым российским горожанам в те годы в ближайшем окружении завидовать было некому.

Чувство «Мы», актуализирующееся на демонстрации и в общепите, — следствие унификации уровня и образа жизни пришлого населения, навсегда расставшегося с деревенским и солдатским прошлым, но не забывшего о роли общины в судьбе поколений предков. Закономерен вопрос: сказывалась ли простонародная солидарность в трудовой деятельности — основном занятии пролетариата? По сведениям Сорокина, пусть и небеспристрастно, но изнутри анализировавшего крах Российской империи, в первые послереволюционные годы этого не произошло. И не могло произойти. Во-первых, по причине деформации «трудовых рефлексов», как социолог именовал акты, необходимые для добывания средств существования. «Благодаря разным причинам — отвлечению сил на взаимную борьбу, отнимающую энергию и отучающую (как и война) от мирного труда — понижению способности предвидения и заботы о будущем, вере в то, что революция всех накормит, возможности поживиться чужим добром, существованию ранее накопленных запасов, соответствующей агитации и т. д.» происходит «количественное и качественное угасание трудовых рефлексов, с одной стороны, рост желания жить за счет труда других, иначе говоря, рост паразитизма, — с другой»[4-62]. «Прославляя «труд» в своих речевых рефлексах, революция на первой стадии делает людей лентяями, трутнями, паразитами, т. е. объективно как раз отучает от труда»[4-63]. Не доказано, но правдоподобно.

Маловероятность осознанной трудовой солидарности в начальный период постреволюционной трансформации общества обусловлена, во-вторых, серьезной деформацией структуры «социального агрегата», как Сорокин называет совокупность образующих общество групп. Циркуляция трудовых, в частности, ресурсов «принимает «анархический» характер. Тормозов нет, а потому индивиды потоком революции срываются с мест и несутся «куда глаза глядят», без плана, без системы, вне обычных «кровеносных и лимфатических» путей»[4-64]. Оставим без комментариев популярные на стыке ХIХ—XX вв. организмические уподобления общества (А. Э. Ф. Шеффле, Р. Вормс, А. Эспинас, П. Ф. Лилиенфельд). Прислушаемся к аргументам. «С помощью моих учеников я в 1921—1922 гг. произвел анкетное исследование социальной циркуляции в Петрограде за годы революции. Обследованию было подвергнуто 1113 человек. Основные итоги таковы. Каждый из 1113 человек с 1917 по 1921 г. переменил свою основную профессию один или много раз. Подсчитав число всех перемен профессии всех этих лиц и разделив полученную цифру на 1113, я получил число 5, указывающее среднее число перемен профессий за 3,5 года. Не только для Петрограда, но даже для Америки такой коэффициент профессиональной циркуляции и изменения состава профессиональных групп высок»[4-65]. Любопытен частный пример «революционной циркуляции». «Семнадцатилетний деревенский парень, каким он был до революции, с 1917 по 1921 г. был: красноармейцем, рабочим на заводе, партийным агитатором, арестованным и приговоренным к смерти (белыми), членом заводского комитета, заведующим финансами в уездном городе, красным офицером, студентом, членом Губ. Комитета РКП, председателем губернской Чеки, членом Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, красным прокурором»[4-66].

Не без иронии окрестив эти сведения «микроскопическим анализом», Сорокин заключает: «Неизбежным результатом исключительно быстрой, массовой и нерегулируемой циркуляции в первый период революции является исключительно быстрое и резкое колебание объемов (числа членов) групп, на которые распадаются агрегаты. Они становятся похожими на пузыри, то раздувающиеся сверх меры благодаря стихийному притоку новых членов, то сжимающиеся до ничтожной величины, иногда до нуля, в результате столь же стихийного выхода из группы. Наряду с этим колебанием и исчезновением возникают и новые группы»[4-67]. Сегодня этот, как и многие другие «диагнозы», данные в «Социологии революции», написанной в 1923 г., кажутся чрезмерно художественными. 34-летний автор явно не лишен литературного дара, подогреваемого личной причастностью к анализируемым событиям. Однако в данном случае, похоже, пристрастность не помешала проницательности. Как минимум социально-психологической. Примером может служить трактовка личностных последствий социальной мобильности (циркуляции). «Если верно, что положение индивида в системе социальных координат определяет его социальную физиономию, его «душу» и поведение, то усиленное перемещение индивидов в социальном пространстве должно сопровождаться и усиленной «перегруппировкой душ». Члены агрегата, меняя места в системе социальных координат, должны, соответственно, менять и свои «души» — свое поведение»[4-68].

Не случайно другой нестандартный мыслитель, Эко Умберто, характеризовал город как школу коммуникаций[4-69]. Тренинг общения и одновременно личностного роста, который невольно прошли рядовые горожане после революции, может, и не перековывал души, но навыками профессиональных и межличностных контактов наделял сполна.

Коммуникативная компетентность[4-70], возможно, послужила одним из критериев т. н. культурно обусловленного отбора жизнеспособных в данное время горожан. По оценке Ю. И. Александрова и Н. Л. Александровой, «отбор в культуре действует не путем элиминации неприспособленных, а более «мягко» — через предоставление преференций тем индивидам, которые оптимально вписываются в культурную среду и геномы которых обладают свойством комплементарности»[4-71]. Последняя означает, «что генетические предиспозиции и связанные с ними «культурные специализации» межиндивидуально согласованы и взаимодополнительны внутри данного сообщества»[4-72]. Синхронно приобретенные и в целом подобные коммуникативные навыки способствовали эффективности совместных действий и повышали удовлетворенность их результатами. Сказывалось и то, что «типы поведения успешных людей... с большей вероятностью имитируются, поэтому их идеи, ценности, навыки и пр. распространяются»