<...> Отрицательной единицей я предлагаю обозначить явно пониженный тон скуки, нытья, тоски, грусти, вины, а «—2» — тон страдания, слез, плача, повышенного спора, ссоры, драки, ругани»[5-191].
Замысел не был реализован. Жаль: не случилось не утратившего методическую оригинальность исследования психологической атмосферы колонии как единого «организма». По воспоминаниям воспитанников и впечатлениям «визитеров», дух в учреждениях Макаренко был оптимистический. Ощущение психологического благополучия подкреплялось, вероятно, сравнением настоящего с безрадостным прошлым, трудностями самостоятельной жизни за пределами колонии / коммуны, затейливостью организационных форм жизни сообща, стимулирующей позитивное отношение к товарищам. Не забудем и о круглосуточной заботе педагогического состава, вызывавшей ответную благодарность.
Таких тепличных условий во «взрослых» объединениях не было. Массовое, повсеместное и по сути одновременное возникновение советской системы трудовых коллективов в конце 20-х — начале 1930-х гг. — следствие поражавшей воображение современников и потомков масштабной индустриализации доселе патриархальной страны. Строителями, а затем и работниками промышленных гигантов стали главным образом простые люди крестьянского происхождения, поучаствовавшие в Мировой и Гражданской войнах, драматической коллективизации деревни и нашедшие пристанище в чужих краях. Многие, если не большинство, не обладали требуемой профессиональной квалификацией и поведенческими навыками сосуществования в плохо обустроенной среде. Можно было бы вслед за молодым амбициозным Сорокиным порассуждать о космических и биологических факторах образования данного типа «коллективных единств»[5-192], но, учитывая решающую роль административно-управленческих органов в определении места, времени и участников возведения новых городов и предприятий, такой разговор кажется излишним.
Почему не рассыпался этот, по определению историка и общественного деятеля Ю. Н. Афанасьева (1934-2015) «искусственный социум», обративший все население «в государственных служащих за зарплату по единым на всю страну тарифным ставкам? «... На самом пепелище 1917 года, и даже после всего, что за ним последовало в виде разрушения социальности, тощий гумус традиционности оказался выжженным и истребленным не до самых его оснований. Только так, на мой взгляд, можно понять и объяснить тот вроде бы совсем не поддающийся никакому пониманию и объяснению факт, почему этот искусственно и странно с точки зрения и науки, и здравого смысла создаваемый социум оказывается поразительно несокрушимым. Более того, почему этот самый социум, почти всеми проклинаемый и многими отвергаемый, оставаясь настолько несуразно прочным... одинаково почти для всех несчастным, в то же время не только выдерживает трудные испытания, но и в очередной раз на наших глазах обретает видимую стабильность и еще к тому же демонстрирует какую-то и куда-то устремленность»[5-193].
Что конкретно представляет собой тощий, но живительный гумус (от лат. humus — земля, почва), обеспечивший необъяснимую сохранность искусственного советского социума? На взгляд автора, «наиболее важными стали присущие традиционалистскому сознанию мессианство, коллективизм (соборность) и сакрализация всемогущества государства»[5-194]. Этот аналитический вывод сделан экспертом, досконально разбирающимся в проблеме[5-195], но в этом фрагменте газетного варианта своей книги толкующего сущность, а не объективированные формы названных феноменов. Нас же сейчас интересуют именно последние. И прежде всего: не выступила ли система унифицированных социалистических трудовых коллективов воплощением «деревенской самости российской социальности», как выразился Афанасьев? А образующие эту систему первичные группы — своего рода крестьянскими общинами нового поколения? Теоретически об этом рассуждали многие, в том числе цитированные авторы. Недостает свидетельства очевидца, что такое «поколение» появилось, его объединения именуют коллективами, а их роль в общественной и личной жизни людей сопоставима с ролью некогда всемогущей общины. Причем желательно, чтобы это не были затверженные показания пропагандиста большевистской власти. Лучше же всего — услышать компетентное мнение ее открытого оппонента.
Критерии отбора суровы, почти невыполнимы, но такой уникальный свидетель есть. «... Кумулятивные группы (те, что объединяют людей одновременно по нескольким основаниям. — А.Д., Д.Д.) различны для различного времени и места. В одну эпоху мы находим одни кумуляции, в другую — другие. Так, например, в наше время мы находим такую кумулятивную группу, как определенная, открытая, солидарная, профессионально + партийная коллективная совокупность, носящая название рабоче-социалистического коллектива. Она представляет собой соединение двух группировок: профессиональной (фабричные наемные рабочие) и партийной, а именно социалистической. Ряд лиц, принадлежащих к профессии наемных рабочих, работающих на фабриках и заводах, принадлежит в то же время к коллективному единству социалистической партии. Число таких лиц, как известно, в настоящее время громадно. Такая профессионально-партийная группа сейчас начинает играть громадную общественную роль и служит знамением времени»[5-196] (курсив наш. — А.Д., Д.Д.).
Во избежание недоразумений сразу оговоримся: Сорокин, а это, конечно, он, говорил здесь не о ненавистных большевиках, а о идейно близкой ему самому партии социалистов-революционеров, которая после Февральской революции стала самой многочисленной политической силой России. Это во-первых. Во-вторых, хотя программа этой партии включала привлекательные для рабочих социалистические перспективы (законодательство об охране труда, 8-часовой рабочий день, ликвидация частной собственности на средства производства, самоуправление и т. д.), маловероятно, что в 1920 г., когда писалась «Система социологии», рабоче-социалистический коллектив Сорокин трактовал как «воплотителя» этих желанных целей. Открытая конфронтация с большевиками, как раз в этот год ознаменовавшаяся арестом лично знакомых автору членов ЦК партии, позволяет предположить: «громадную общественную роль» такого коллектива он видел скорее в организованном сопротивлении новому режиму.
И все же зафиксированная классиком социологии «абсорбция» социалистических идей рабочей средой и, что важнее, ее конкретными «коллективными единствами», — авторитетное подтверждение возможности оценить последние и как полноправных «соавторов» строительства справедливого общества по окончании вооруженных и иных противостояний, сопутствовавших его рождению. Заметим, ориентиры или, как сейчас говорят, «дорожные карты» такого строительства у партий социалистической ориентации были весьма схожи. А идею «социализации» земли, по заверениям историков, большевики прямо позаимствовали у эсеров. Но речь не о оригинальности конструктивных приоритетов партийных программ и лозунгов. Речь о подмеченной Сорокиным еще в 1920 г. и массово оформившейся к началу 1930-х гг. готовности первичных трудовых коллективов (бригад, участков, цехов реконструированных и вновь созданных предприятий) взять на себя ответственность за их реализацию. Не просто за выпуск продукции требуемого количества и должного качества, а за светлое будущее всех граждан Союза, наполняющее смыслом ход и результаты труда, да и личные отношения его участников.
Мессианские амбиции конкретных трудовых сообществ не были «гласом вопиющего в пустыне». Ударных коллективов, работавших во славу отечества и на благо соотечественников, было немало, а их патриотический энтузиазм широко пропагандировался в качестве примера для подражания. Уместно вспомнить тезисы французского философа-марксиста Луи Альтюссера (1918—1990) о т. н. идеологических аппаратах государства[5-197], действовавших в то время в полном согласии с его же репрессивными аппаратами. Святость и без того отвечающих чаяниям восторжествовавшего класса планов строительства коммунистического общества, где всем будет хорошо, сурово оберегалась не только от противников, но и от сомневающихся. Скепсис последних, впрочем, быстро завершался осуждением за контрреволюционную деятельность, как было с дедом и прадедом авторов.
Мечту о коммунизме как царстве изобилия и братства, обетованном классиками марксизма-ленинизма работящим «униженным и оскорбленным», можно, по-видимому, назвать отголоском в детстве услышанных библейских сказаний о «земле, где течет молоко и мед» (Исх. 3:8), «где пшеница, ячмень, виноградные лозы, смоковницы и гранатовые деревья» (Вт. 11:10—12) и прочая благостная благодать. Словом, счесть «опиумом народа», иллюзией, грезой, т. е. фантомным переживанием, которым объективная наука должна пренебречь. Так думали многие именитые обществоведы начала прошлого века, в том числе Сорокин. Однако лично испытанная им буря страстей, сопровождавших, а иногда и направлявших ход его жизни в то время, заставила признать: «Обращение к субъективным переживаниям людей если не всегда, то в ряде случаев кое-что дает для понимания явлений человеческого поведения. Стоя на чисто объективной точке зрения и исключая начисто психические переживания из области исследования, мы в ряде случаев рискуем не понять весьма многое: явления подвига и энтузиазма, явления жертвенности и религиозного экстаза, акты обожания и преклонения, акты ненависти и любви»[5-198]. К мнению откровенного позитивиста стоит прислушаться.
Через много лет в автобиографическом романе «Долгий путь» Сорокин так охарактеризует персонально пережитый «закон социального иллюзионизма»: «Революция 1917 года разбила вдребезги мои взгляды на мир вместе с характерными для них позитивистской философией и социологией, утилитарной системой ценностей, концепцией исторического прогресса как прогрессивных изменений, эволюции к лучшему обществу, культуре, человеку. Вместо развития просвещенной, нравственно благородной, эстетически утон