гонь вражеских пулемётов не обрывался ни на секунду, с ящиками в руках солдатам приходилось подолгу отлёживаться в буераках, за деревьями и окраинными хатами, выжидая момент, чтобы пробежать с тяжелейшей поклажей к орудиям, которые были замаскированы в березняке. Все осознали, что грядёт страшный поворот, быть может, выбор: нужно будет либо отступить, побросав снаряжение, лошадей, раненных, боеприпасы, либо — умереть.
Смерть, казалось, дыхнула в лицо каждого.
Передовая немецкая цепь стала по команде дружно палить из винтовок. Но угол стрельбы немецких пулемётов становился всё более рискованным для самих наступавших немцев: пулемётчики могли задеть своих. Сибиряки, спешно разбирая патроны и гранаты, наконец, произвели залпы из винтовок. Но за первой, второй, третьей и четвёртой немецкой цепью появилась на холме пятая. Следом — шестая и седьмая.
Из русских окопов стреляли уже бесперебойно, но патронов для стоящего залпового огня всё не было в достаточном количестве. Асламов переговорил по телефону со штабом, потом сухо бросил, приставляя к провалившимся глазам бинокль:
— На подходе две сотни донских казаков.
Весть вмиг облетела окопы, ходы сообщения и землянки, достигла расположенную в трёхстах саженях артиллерийскую батарею. Солдаты и офицеры повеселели, стали с надеждой всматриваться в синюю ленточку дороги, в седую, запорошенную снегом стерню полей. Но немцы, перешедшие на бег, уже находились, представлялось многим, перед глазами — не более как в двухстах с небольшим саженях. Василий ясно различал лица наступавших, раскраску шевронов, петлиц, поблёскивавшие пуговицы, добротную кожу сапог и бело-зеркальные жала штыков. Вспомнились родные, Погожее — искромётно, прощально: думал, живым из этого боя не выйдет.
Раньше представлялось Василию: если столкнётся на дороге жизни со смертью — испугается, струсит, кто знает. И вот смерть шла на него — не струсил. Удивился. Но и по-настоящему изумляться, как-то обдумывать это открытие не было времени.
Немцы бежали. Василий уже видел возле их губ лёгкий парок, волнистые морщины добротного сукна шинелей. Сибиряки спешно заполняли магазины винтовок патронами, пристёгивали штыки, крестились, подтягивались к брустверу, стреляли сходу. Становилось очевидным, что люди ожидали только одной команды — в штыковую атаку. Выбора не было. Тихо надеялись на чудо — вдруг всё же вымахнут из-за дубравы лихие, бесстрашные казачьи сотни, ударят из березняка орудия. Но надежды с каждой секундой таяли.
Светало. Синюшно окрашивалась долина, капризная излука Вислы. Над самым ухом Василия прозвучала нежданно и пугающе-ясноголосо команда:
— Вперёд, сибиряки! За мной, православные!
Василий увидел вымахнувшего из окопа полноватого командира взвода поручика Сомова. Поручик, без шинели, стянутый ремнями, поднял над головой браунинг, другой рукой, призывая, махнул. Солдаты ёжились, неохотно и медленно карабкались к брустверу.
Потом Василий обнаружил себя бегущим навстречу немцам. Удивился, как мог столь просто побежать навстречу — всё же навстречу погибели. Распознал перед собой Сомова, закричал, вторя командиру и ближним от себя солдатам:
— Ур-р-ра-а-а!
И снова, снова взмывало тягучее, но овладевающее землёй и небом, жизнью и смертью, прошлым и настоящим, добрым и злым, вечным и секундным:
— Ура-а-а!
И схлестнулись две людские волны. И вновь, как и в первом своём бою, Василий не способен был осознать себя — кто он, откуда и зачем появился на этом поле? Он стал единым целым со своим взводом, со своим командиром, стал единым криком, единым сердцем, едиными руками, крепко сжимавшими для броска винтовку. Всё его прошлое стало общим прошлым. У него не было теперь своей особой жизни, особого мнения, особого чувства. Но Василий ещё не мог знать по молодости лет, что всё это было восторгом — восторгом мужества, восторгом счастья, восторгом одухотворённого порыва. Он не мог также знать и того, что тысячелетиями до него формировался и лелеялся человеческой общностью этот восторг, чтобы ныне претвориться в атаку, в грозную грубую силу бегущих мужиков и дворян, забывших, что бегут единственно на смерть. Только на смерть. Но они с детства знали, смерти нет, а есть только жизнь — вечная и прекрасная. Но и об этом они сейчас не помнили. Или помнили только лишь их горячие сердца.
Василий вдруг обнаружил, что оказался в кольце серо-зелёных чужих шинелей. Через частокол касок с рожками увидел, как мечутся русские фуражки, погоны и шинели, кинулся на пролом. Однако сзади его крепко ударили прикладом по голове. Василий увидел в сыпавшейся из его глаз искристой мишуре улыбчиво оскаленные лица противника, услышал какую-то незнакомую, но вроде как насмешливую, весёлую речь. Ему показалось, что с ним как бы развлекаются, тешутся им.
— Ходы плен, рус Иван, — услышал он. — Будэшь зэмля Германия пахат.
Отчаяние овладело Василием. Он осознал: удар был такой силы, что бороться — не суждено. Винтовка соскальзывала с раскрытых ладоней. Он упал — упал прямо на своего командира, на Сомова, у которого была надвое рассечена голова. «Матушка…» — подумал Василий, не в силах собрать даже слова.
Но вдруг услышал необычное, произносившееся испуганно слово: «Козак, козак!..»
Различил топот сапог. Приподнял тяжёлую, как колода, голову. Увидел бежавших к Висле и лесу немцев. А от опушки — туча за тучей лошадей и людей проносилась мимо Василия. Свет нового дня резал глаза, будто хотел сказать: «Ты что же не замечаешь меня?! Смотри, любуйся, живи!» Ярко блестела Висла, и впервые она показалась Василию похожей на милую Ангару.
Начала бить из березняка русская артиллерия — снаряды летели за Вислу, попадали в хорошо укреплённые позиции немцев. А потом, когда казаки отступили на своих взмыленных горбоносых лошадях, отогнав и потрепав противника, снаряды стали разносить в щепьё укрепления с правого фланга.
Весь день противника били, гнали, и поздним вечером немцы отступили за Вислу, оставляя иркутские и свои окопы. Василий попал в летучий лазарет. Лежал в кибитке, засыпал, просыпался. Рядом стонал солдат с оторванной ногой. В сумерках подъезжали подвода за подводой с раненными, искалеченными. Тощий, землисто-чёрный солдат с выбитым глазом так кричал, что Василий, потрясённый, но и озлобленный, крепко затыкал свои уши.
Следующим утром Василий уже был отпущен — ранение оказалось лёгким. Запинаясь, быстро шёл ясеневым лесом, глубоко втягивал ноздрями сыроватую, прелую хмарь утра.
Волков легонько потрепал его по волосам с кровавыми струпьями, ласково сказал:
— Ну, здорово, старичок. Снега сёдни не было, а ты — бе-е-е-лый.
— Белый? — не понял Василий, устало улыбаясь Волкову, но губы не слушались — вело их, косило. Левая щека странно подрагивала: будто бы подёргивали её вверх-вниз за верёвочки. Смешило Василия, что не может совладать с тиком. Сказал, всматриваясь в родные серые глаза Волкова: — Бинты.
— Да нет, братишка: бинты — бинтами… Накось — глянь. — Волков подал ему зеркальце. Василий не признал себя: седой клок волос торчал на макушке, лицо — старое, с впалыми щетинистыми щеками. «Высосанный», — равнодушно подумал Василий.
«Если вернусь когда-нибудь в Погожее — ведь уже совсем-совсем другим буду человеком. И сразу стану хорошо жить, только хорошо. А как в Погожем по-другому можно жить?» — отчего-то и грустно, и радостно думалось ему следом.
43
Иркутский полк был выдвинут в район Лодзи, но пока попал в третью линию окоп; ждал распоряжения о выдвижении на передовые рубежи. Прострелянные, вымазанные кровью и землёй повозки летучих лазаретов беспрерывно везли в тыл раненных, изувеченных. Земля тряслась от разрывов снарядов, трещал ясеневый лес, полыхали хутора. Под непрекращающимся обстрелом со стороны противника, который крепко засел за ограждением из колючей проволоки у дубравы с поваленными, исщеплёнными деревьями, заняли окопы, а они протянулись чуть не с полверсты. Утром стала бить русская артиллерия, и немцы, похоже, от озлобления и отчаяния, пошли в атаку. Однако были встречены таким плотным огнём пулемётов и винтовок, что отступили, бросили окопы передней линии и углубились в лес. Иркутяне заняли окопы противника, но продвижение к ним, эти двести — двести пятьдесят саженей, оказалось для солдат и офицеров делом, быть может, более тяжёлым, чем штыковая атака: поле было завалено трупами как русских, так и немцев. Тела порой лежали друг на друге. Василию становилось понятным, что многие бойцы страшно мучились, пытались ползти, борясь за жизнь, но смерть всё же останавливала. К полудню поднялся сладковатый удушающий запах. Василий увидел — зубами повис молодой седобровый немец на третьем от низу ряду колючей проволоки, а рука замерла на четвёртом; столбы покосились, не выдержав мускулистого тела.
— Ишь, как жить хотелось, — хрипло произнёс старший конюх Потап Косолапов. Перекрестился, шепнул: — Упокой, Господи, евоную душу.
— Настрадовалась война, однако, — сказал подпоручик Иванов, зажимая нос платком. Вроде как хохотнул: — Сохраним ли урожай?
Василий Охотников с трудом оторвал немца от проволоки, медленно опустил на землю. Перекрестился, поднимая лицо к выстиранно-чистому стороннему небу. Не мог вздохнуть полной грудью: комок, плотный и большой, засел в груди.
Иркутский и другие полки всё же вынуждены были отступить. На переправе через реку туманным ранним утром скопилось много воиска, подвод, техники, а немцы неожиданно начали наступать. Людей было сложно переправить. Накатывался хаос. Офицеры порой уже не могли справиться с подчинёнными. С обеда понтонный мост стали обстреливать и забрасывать бомбами с аэропланов. Порой близко подходила немецкая кавалерия — завязывался непродолжительный, но изматывающий бой. Трещали пулемёты с русской стороны, бухали винтовочные выстрелы, жутко скрипели понтоны. Немцы скрывались в лесу и с крутояра весело и надменно кричали:
— Добры путь, рус Иван! Штанишка полоскай речка — пук-пук делал, ха-ха-ха!