Родовая земля — страница 36 из 67

ые сани. Уехала после долгого прощания, наказов, охов да вздохов.

А ночью случились роды.

Елена легла на постель, но душу что-то томило. Смотрела в окно на искристо окрашенный закат, на ярко-серебристый пух облаков. Весь день дул ветер, а к вечеру утих, и теперь в округе было тихо, но как-то затаённо тихо, будто что-то ожидалось. Елена откинула одеяло, положила ладони на живот. Прислушивалась к тишине, но услышать хотела что-то такое, что подтверждало бы для неё — что он жив, что он чувствует её ладони, что он связан с нею, матерью, и физически, и чувствами — всячески. А ведь совсем недавно хотела, чтобы он умер! Теперь эта мысль просто страшила её.

Сумерки густели, на небе вспыхнули звёзды. За перегородкой басисто всхрапывал Пахом, а Серафима тонко и влажно сопела. Елене хотелось улыбнуться, но торжественное, возвышенное чувство, установившееся во всём её существе, не позволяло и призывало к чему-то другому. Ей казалось, что вот-вот, с минуты на минуту, должно произойти в её жизни нечто весьма важное, быть может, грандиозное, поворотное.

Внезапно в животе вздрогнуло, но слабо, робко, даже, показалось, щекочуще; будто бы ребёнок откликнулся на мысленные призывы матери, дал ей понять, что жив, что хочет чего-то большего, чем то, что имеет сейчас. Елене представился ребёнок — такой маленький, красненький, беспомощный. И нежное, но пугливое чувство пробежало по сердцу.

Елена не заметила, как задремала, уснула, вот так вся открытая, белоснежная в своей сорочке, отяжелённо-лёгкая, с разметавшимися по подушке волосами. И ей привиделась она сама. Какая-то сила подняла её, легковесную, воздушную, над землёй, над всей родной прибайкальской округой. Увидела она родное Погожее с добротными домами, заплотами, овинами, амбарами, скотными дворами, огородами, красивым родительским домом, с Московским трактом. Увидела сияние Ангары, река несёт широкие зеленовато-голубые воды в неведомую даль. Увидела Елена отца и мать, они улыбаются ей; а рядом с ними — деда и бабушку, они подняли испуганно-наивные лица на неё. А она парит с раскинутыми руками и ногами, с грудью, повёрнутой к небу, а спиной — к земле. Она им всем машет рукой, улыбается, неловко запрокинув голову набок, чтобы видеть землю. Приметила она и мужа Семёна, который деловито запрягал лошадь; неохотно поднял лицо к небу и, чувствует Елена, не знает, как поступить — улыбнуться или нахмуриться? Улыбнулся. И Елена, жена его, тоже улыбнулась ему. И какое-то густое, но светлое новое чувство наполнило её душу, одновременно вытесняя что-то старое, отжившее. Неожиданно увидела Дарью, а рядом с ней — хмельного, весело приплясывающего Ивана. Отчего-то тревожно стало. Вздрогнула — увидела человека, не человека, но — большие, чёрные, страстные глаза. И хочется ей приблизиться к этим необыкновенным глазам. Пересохшие губы шепчут: «Виссарион, Виссарион…» Но вдруг почувствовала — становится вся легче. Что-то скатывается с неё. И поняла — ребёнок выходит на свет. А ведь под ней — глубина. Высоко поднялась Елена — добрая сотня саженей до земли. И в мгновение всё увиденное и прочувствованное до этого открытия показалось ей несущественным и малозначительным. Хватала руками воздух возле ног, но не находили руки то, что теперь представлялось для неё самым важным и значимым в этом мире. Не находили. И великое, дикое отчаяние охватило Елену, сжало, будто тисками, грудь, помутило разум.

— Господи! Матерь Божья!

Надо кричать, кричать, кричать, призывая на помощь, да сжало дыхание, перекрыло горло. Страх переломил волю. Невероятной тяжестью налилось всё тело — невозможно приподняться, повернуть голову, чтобы увидеть кого-нибудь там, на далёкой-далёкой земле. «Потеряла, не сберегла, погубила!»

— Господи, мама, бабушка, казните меня, треклятую! Люди добрые, знайте: не сберегла я! — смогла закричать из каких-то последних нечеловеческих сил.

Рванула руками грудь — нельзя теперь жить, никак нельзя жить! Умерла ли, но время жизни замерло, тьма заслонила небо и землю, ничего не видно ни вверху, ни внизу. Как будто могила поглотила Елену. Страшно. Небо и земля стали единым целым, и ни света, ни смысла не было для неё во всём мире. Может, и самой Елены уже не стало, потому как зачем жить, если потеряла, не сберегла его?

Очнулась. Пот едко солонил глаза и губы. Смутно увидела над собой склонившуюся со свечой полнолицую, как зрелая луна, Серафиму. Сначала так и подумала, что луна над ней, а значит — какой-то образовался просвет в жизни.

— Ты чиво, дева, кричишь благим матом? Спужалася, а?

Елена смотрела на Серафиму, хотела улыбнуться, что-то сказать, чем-то крайне важным поделиться, но боль неожиданно и жестоко охватило всю Елену. Однако не закричала — слепо и беспорядочно шарила ладонями у живота:

— Здесь?! А?

— Никак, рожашь, христовенькая? — перекрестилась Серафима и крикнула Пахому, он уже натягивал на плечи толстовку: — Вставай, ли чё ли! Печь сызнова затопляй: воду грей. Приспело, верно!

Из-за ситцевой занавески заглянуло в куть бородатое, лохматое лицо Пахома. Серафима хлестнула его полотенцем, замахала руками. Он притворно зевнул, накинул на плечи потрёпанный овчинный зипун и развалко пошёл в сарай за дровами.

— Оно бабье зделье известное — рожай да рожай, — нагребая в охапку поленьев, говорил Пахом дворовому псу Собольку, который проворно лизал густо смазанные салом сапоги хозяина.

Из-за гребня леса просочилась стылая зорька, но небо ещё сияло дорогими каменьями звёзд. Горбатая покать стояла возле Лазаревского луга, а мерещилось — ночь широко открыла рот, вот-вот затянет в себя пробудившуюся землю. Знобко. Пахом плотнее укутался в зипун. Но уже чуть-чуть пахло весной, талым снегом. Минет месяц-другой — придёт тепло. Пахом принюхивался к запахам, думал с ласковой истомой в сердце: «Вскорости пчёлы закружат — буду сызнова качать мёд. А бабы пущай рожают», — и сам усмехнулся этой наивной мысли: будто бы, получалось, он имел право разрешать или не разрешать рожать всем бабам земли, по крайней мере прибайкальской округи и Погожего.

50

Немножко отпустила боль, и Елена только хотела свободно вздохнуть, как накатилась новая волна болючего озноба, который кованым татауром облёк живот и поясницу. И вскрикнуть не смогла; схватывала почерневшим ртом воздух жизни. «Помираю?» — отдалённо подумалось Елене, но и удерживать какие бы то ни было мысли уже стало невозможным.

— Ты кричи, родненькая, кричи, — склонилась к её посиневшему лицу Серафима.

— Мама?

— Серафима я. А матушку зови, зови, Лена: она, матушка-то, и за сто вёрст подмогёт. И Богородицу зови. И все силы небесные призывай.

Отпустили боли — стала Елена глазами искать лик Пресвятой Девы. Нашла на полочке в углу, а рассмотреть не смогла — темно, да и шею повернуть трудно. Серафима со свечой ушла в горницу за бельём, стучала там ящиками комода, крышкой сундука. Пахом, слышала Елена, вывалил дрова на жестянку возле печи. Покряхтывая, строгал лучины, чиркал спичками. В окно прыснули первые блёстки восхода, но солнца ещё не было видно. На подоконнике сидела кошка Брыска, свесив пушистый хвост и облизывая белую шёрстку на грудке. Подумалось Елене, какая заурядная жизнь происходит вокруг неё, — возможно ли такое? Вот-вот новая жизнь заявит о себе — а люди и обстановка вокруг так просты, обыденны!

Снова Елена повернула голову к иконе, но резкая боль насквозь прошила иголками всё тело. Не стерпела — закричала, схватилась руками за гладкую металлическую дужку кровати, шептала: «Божья Матерь, сбереги его, сбереги!..» Вспомнилось недавнее страшное — ребёнок вышел на свет, а тверди, земли для него нет. Вспомнила Елена, как искала ребёнка возле ног, и большой страх навалился на неё, безжалостно давил, будто убивал. И уже перестала явственно понимать, чего же больше боится: нечаянно потерять ребёнка или нового приступа нечеловеческих болей?

Отпустило. Лежала, тяжело дыша. Мысль не сдвигалась, губы онемели. Только ждать оставалось. Хлопотливая Серафима туманно, белёсо мелькала перед залитыми влагой глазами. Голову всё же повернула — увидела лик Девы. И показалось Елене — тронуло губы маленького Христа улыбкой. «Не надо улыбаться, не надо!»

Неожиданно увидела Елена отца и себя рядом с ним: стоят они в церкви, идёт пасхальная служба, потрескивают свечи, люди молятся, батюшка Никон трясёт седенькой бородкой, монотонно, усыпляюще читая псалом. Хор на клиросе тянет тонкими голосами хвалебные песни. Отец и дочь смотрят на лик Христа. Смутен лик, но что-то важное пытается Елена вспомнить, что-то такое, что поразило её в лике Богочеловека. Но не вспомнила, а — только лишь строгое лицо отца привиделось, повёрнутое к дочери, и послышались издалека какие-то его слова, тоже строгие, внушающие, словно хотел отец вернуть дочь к чему-то такому, от чего она хотела отойти, отъединиться.

— Изыди, — шепнула на угасании голоса и сил. Серафима нависла над Еленой с прижатой к груди иконой:

— Обратись к Матушке — подмогёт, подмогёт. Ах, мучишься как, мучишься как!

У печки Серафима с мужем разговаривала, а Елена зачем-то ловила обрывки фраз:

— Пахом, чё делать-то будем: Елена, поди, разума лишилась? Глазищи на выкате, чиво-то бормочет, не отзыватся. Не могёт разродиться. Уж вымучилась вся. Не померла бы!

«Умру, Господи? — равнодушно и отдалённо, будто бы не сама и не о себе, подумалось Елене. — Умру… а его обязательно сбереги… сбереги!» — постаралась приятно, искательно улыбнуться она, но ни чувства, ни губы уже не слушались её.

Уплывало в неведомое сознание. Чёрно было в глазах, хотя уже свет лился в окно. Казалось, ломало кости и рвало жилы какими-то жестокими, беспощадными руками. Не увернёшься от них, не умолишь. Одинокой бессмысленной луной виделась Серафима, мельтешила перед глазами.

— Ма-а-а-ама-а-а-а! — закричала дико, без надежды, будто прощально.

И вдруг услышала, как отклик эха на свой крик, — голосок, тонкий, какой-то мяукающий, несерьёзный, легковесный по сравнению с переносимыми страданиями, с безысходностью, из которой не знала лазейки: