Родовая земля — страница 37 из 67

— Ая-ая-ая-ая-ая!..

Не верилось ни во что, кроме — вновь нагрянет боль. Но — стало легче, ещё легче, уже легче. Подкатилось сонное настроение, как бы приласкало пушисто и тёпло. Елена не могла вразумительно понять — что же происходит, что же с нею в эти минуты случилось, отчего наступило такое томительное радостное и в тоже время недоверчивое, настороженное настроение в душе? Ожидала, что повторятся боли, но в теле установилась тишина. Даже слышала, как бьётся жилка на виске. Какой-то образ вздрагивал перед глазами. Елене непременно хотелось разглядеть его, но он ускользал, будто игрался с нею. А под ухом:

— А-а-а-а-а! Я-я-я-я-я!

Кто-то склонился над Еленой. Она щурилась. Не сразу разглядела — стояла над ней с каким-то белым свёртком Серафима.

— Глянь, глянь: мальчо-о-о-он-ка, — пропела Серафима, озарённая со спины потоком света, который нахлынул через окно.

Солнце взошло над землёй. Свет, как бы обходя Серафиму, бился в глаза Елены. Она бессильно тянула голову к свёртку, силясь разглядеть что-то красноватое и маленькое. Неожиданно, как и ворвавшиеся в закуток эти торжествующие яркие лучи нового дня, пришло понимание — он, он явился на свет! Хотелось улыбнуться, но губы всё ещё были судорожно стянуты в какой-то колкий и одновременно липкий комочек.

Серафима положила свёрток возле левого плеча Елены, собрала простыни, полотенца, накрыла роженицу и младенца лёгким атласным голубым одеялом, постояла возле кровати, вздыхая, на цыпочках вышла в горницу.

Елена очнулась, почувствовав еле уловимое тепло, рождавшееся где-то возле её левого плеча. Не в силах повернуть даже головой, нащупала ладонью свёрток, легонечко прижала его к плечу. «Спасибо, Господи», — подумала, медленно и без охоты проваливаясь в тёплую воздушную перину благодатного сна. Возле печки шептались супруги Стариковы:

— На кавказца, сказываешь, не похож?

— Гольный русский паренёк-то!

— Ишь ты. Значится, в мать?

— Не похожий на мать.

— Вона чего! Ну, нам-то какое дело, а вот выпить за здравие мальца надо. Собирай на стол — гулять будем.

Пахом и Серафима тянули бражку и медовуху, заплетающимися языками ругались и мирились, а потом кое-как добрались до кровати и мертвецки уснули, успев обняться.

51

К полудню Елена очнулась. Устало смотрела на маленькую, с сереньким пушком головку. Её пугало, что личико у младенца сморщенное, как у старушки, нос какой-то неопределённый, приплюснутый. «Страшненький», — тревожно, но и радостно подумалось матери. Но в душе уже господствовали покой и умиротворение.

Она почувствовала, что безвозвратно и благодатно изменилась, так существенно и поворотно изменилась, словно бы, ощущала она, превратилась в какого-то другого человека, словно бы сама родилась, как и её ребёнок, или же чудесным образом переродилась. Она стала матерью, и это было важным для неё, выше по значимости всего того, что она испытала, перенесла в последний год или даже за всю свою жизнь. Она чувствовала и догадывалась, что быть матерью — это неизмеримая высота, с которой всё остальное может казаться маленьким, преходящим, случайным.

Потом было утро. Кричал петух. Напудренное пыльцой облаков солнце, как любознательная соседка, заглядывало в окно. Тайга правобережья изумрудно светилась. В логе таял сизый туман. День обещался быть тёплым. За перегородкой, как будто состязаясь, наперебой храпели супруги Стариковы, порой тонко, как певчие птицы, посвистывали, ребячливо вскрикивали во сне. Елена думала о том, как вскоре приедет Любовь Евстафьевна, удивлённо ахнет, обомлеет, увидев внука.

Кто-то тихо постучался в дверь, и Елена подумала, что, верно, уже бабушка приехала на новых санях. Однако поняла: она не могла стучаться. Тревожно забилось сердце — кругом глухомань, мог оказаться и недобрый человек, даже беглый каторжник. Послышался скрип двери, потом — осторожные шаги. Кто-то остановился посреди горницы, наверное, осматриваясь, прислушиваясь.

— Кто здесь? — ломая хрипотцу в голосе, резко спросила Елена. Пряча, принакрыла одеялом укутанного в полотенце ребёнка. Из-за шторки отдалённо знакомым голосом сказали:

— Елена, наконец-то я тебя нашёл! Можно войти?

— Виссарион?! — Елена спустила босые ноги с постели, какое-то время посидела молча, ощущая рывки сердца и кружение в голове, накинула на плечи халат, сбросила с ребёнка одеяло, тихонько произнесла: — Войди.

Виссарион распахнул занавеску. Он был в богатом чёрном пальто, в шляпе. Елена уловила запах одеколона. Порывисто шагнул к Елене и опустился на колени. Приподнял своё красивое, пунцово покрасневшее лицо и с жадностью смотрел в глаза Елены:

— Я тебя нашёл, я тебя нашёл, Елена. Боже, я всё же нашёл тебя! Я тебя так искал… Это было ужасно. Срок моей ссылки закончился, и теперь я свободен. Понимаешь, свободен! Мы с тобой поедем в большие города. В Петроград. В Грузию, быть может. К морю! У меня есть деньги. — Виссарион замолчал и внимательно посмотрел на свёрток с ребёнком. Улыбнулся, растерянно, счастливо смаргивая большими, женственными чёрными ресницами. — Да, да, да, и это тоже прекрасно. Я догадывался, почему ты исчезла… Мне нужна и ты, и твой ребёнок.

— Я нужна тебе? — Голова Елены наполнялась сладким дымом.

— Да! Ты и только ты мне нужна! Я приехал за тобой, родная. Ты мне нужна. Нужна! Нужна, как воздух, как жизнь.

Он присел перед ней на корточки, старался заглянуть в её опущенные, залитые слезами глаза.


* * *

Через две недели Михаил Григорьевич разыскал Елену в Иркутске. Отнял ребёнка и бросил в сердцах:

— Я тебя проклинаю. Ты мне — не дочь.

52

Ранение Василия Охотникова было настолько серьёзным, что более трёх месяцев доктора и сёстры милосердия петроградского госпиталя не надеялись его спасти. Лёгкие захлебнулись от сильного кровотечения, а полость плевры была обширно инфицирована и огненно воспалилась. Развился шок — тело посинело, выступили землистые прожилки, как у мертвеца, дыхание порой угасало. К тому же в полевых условиях, а потом в польском лазарете и в санитарном поезде Василию — полагая, что он всё же не дотянет — вовремя не сделали прокол, не удалили из груди кровь и гнойную жидкость. Он, несомненно, должен был умереть. Но выжил — выжил, быть может, благодаря недюжинной, развитой с малолетства физической силе и глубоко сидящему корню его крепкой, оздоровившейся рядом с Волковым души.

Молодой торакальный доктор, пощипывая свою ухоженную, но уже усеянную пеплом седины бородку, сказал очнувшемуся одним весенним утром Василию:

— Нуте-с, братец, позвольте вас поздравить: вы родились заново.

Василий слабой костлявой рукой пощупал по набитому соломой матрацу, потянулся взглядом к тумбочке, шепнул:

— Матерь… где?

— Ваша матушка, ежели мне не изменяет память, обретается в Сибири. Лизавета Львовна, кажется, Охотников из Иркутска? — обратился доктор к юной сестре милосердия с воспалёнными глазами, фривольно посмотрев на неё сквозь запотевшее мутное пенсне.

Лизавета Львовна отчего-то вспыхнула, восторженно и одновременно скромно взглянула на доктора, однако — мимо его засмеявшихся глаз. Тихо ответила:

— Да, Сергей Иванович.

— Матерь… где? — всё шептал Василий липкими, но твёрдыми губами.

— Вы, должно, икону ищете? — участливо склонилась над Василием сестра.

— Икону? — удивился доктор. — Чудно: только-только родился, а уже икону ему подавай.

— Тута она, евоная икона, — отозвался заросший прутьями-волосами раненный в голову и грудь тощий солдат. — Сберегли.

— Как трогательно — «сберегли», — сказал доктор, начиная слушать фонендоскопом изрубленного шашкой казака.

— Не надо смеяться, — возразила ему Лизавета Львовна, принимая из рук солдата икону. Склонилась с нею над Василием: — Сберегли, сберегли. Посмотрите, Охотников.

— Сберегли? — шепнул Василий.

— Вам ещё нельзя разговаривать. — Сестра бережно установила икону на тумбочку. — Примите микстуру. Вот чудненько. Ещё ложечку. Молодцом.

Доктор деловито, молчком закончил обход палаты, направился к выходу, но в сомнении постоял у двери, подошёл к сестре, пользовавшей лекарством из ложечки другого тяжёлого больного, стал шептать, склонившись к ней:

— Конечно, Лизавета Львовна, я невежа. Знаете, так вся жизнь огрубела вокруг, что не чувствуешь Бога. Люди в смятении, устали от тягот житейских и душевных. И — уже ни во что не веришь. Ни-во-что. Ни-во-что! Ни в Бога, ни в чёрта, ни в человека, даже в самого родного. Вся жизнь перемешалась, понеслась в тартарары. Мы все беспросветно запутались и заблудились. Право, мне досадно. А вы — ангел, истинный херувим. Неужели я, циник, путаник, а в сущности, безнравственный и опустившийся человек, вам и впрямь могу нравиться?..

Василий проснулся ночью. Радовался — живой. Вспоминались дом и Ангара. Вспоминался этот простой и в то же время непостижимо загадочный Волков. Стал ждать рассвета, но сам хорошенько не понимал, зачем.

— Э-э-эх, служивый, не знаешь ты жизни: учёности всякие заслонили от тебя истину Божью, — расслышал Василий кашляющий старческий голос где-то в углу возле окна.

— Да где же её, старина, истину-то эту Божью отыскать? В тридевятом царстве, поди? — насмешливо, но устало-равнодушно возразил ему ломкий волжский басок.

— Пошто так далёко идти! Правда в сердце твоём, но голова мешает, видать, заглянуть в него глубже. Головой-то умствуешь лукаво — а то как же! Обманываешь не людей, а прежде всего своё сердце.

— Ишь ты! Дай войну пережить, а тама уж и о сердце подумаем.

— Хм, война ему помешала в своё сердце заглянуть! Да не будет исходу войне до скончания сего мира сатанинского.

— Вот оно что. Не надо нам мяса — войну подавай, так, что ли, старина?

— Не ухмыляйся, а послушай-ка слова Иисусовы: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю; не мир пришёл Я принести, но меч, Ибо Я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её. И враги человеку — домашние его». Так-то! А ты хочешь эту войну прикончить и — на покой?