Родовая земля — страница 48 из 67

щего человека-зверя, покинувшего рай, но ради чего? Чтобы окаменеть среди этой изысканно-прекрасной, но враждебной природы? Или чтобы повести за собой других бунтарей, найти вместе с ними другой рай — рай, в котором никому не дозволено будет прожить бесплодно, одиноко, несчастливо? Быть может, с этой картины когда-то на восходе нежной ранимой юности и заронилось в него чувство неудовлетворённой, мятежной тоски, впервые захотелось сломать уклад жизни родителей, отчима и людей их круга. И вот он оказался в этой ледяной якутской пустыне, среди бедных, беспросветно тёмных, задавленных нуждой диких людей — и что же?! «Твори же добро! — вещал в нём внутренний голос, как отклик из его чистой, благородной юности. — Совершай социальное благо!» Но другой внутренний голос язвительным скрипучим подголоском утверждал: «Ты ничтожен, потому что, оказывается, хочешь не людей облагодетельствовать, а приносить радость исключительно самому себе. Вкусно кушать, мягко спать, прожигать жизнь в удовольствиях — вот, выходит, твой нравственный идеал! Ты никогда не сможешь жить ради ближнего! Ты, как Демон, восстал, но столкнулся с потёмками жизни и — сник, увял. Ты не грузин, не русский, не умный, не глупый, не добрый, не злой, не камень, не песок, не огонь, не вода — ты маленькое ничтожное существо, которое хочет сейчас забиться в тёплую чистую конуру и обезопасить себя от превратностей немилосердной жизни. Вот и вся твоя философия, вот и все твои идеалы! Опоры в твоей жизни и фундамента под ногами нет как нет. А жить-то надо! Потому что молод, потому что есть силы! Но как жить, зачем, для кого?»

Минутами он остервенело ненавидел себя. Если бы не подоспела денежная помощь от деда — быть может, закончил бы счёты с жизнью в один из невыносимых осенних вечеров под словно бы издевательские шлепки дождя по гнилым доскам и войлоку юрты. Деньги привёз вежливый — облагодетельствованный дедом князем — чиновник. Но главное — вручил исхудавшему, одичалому, захлёбывавшемуся кашлем князю постановление о его водворении поближе к Иркутску, да к тому же с правом выбора места ссылки. Дед писал ему раздражённым, корявым, неразборчивым почерком: «Получи деньги, маленький негодяй, и возьмись за ум. Помни: один ты у меня и живу для тебя…» Виссарион заплакал, не скрывая слёз. Но его и злила эта радость, потому что понимал: она — радость животного, которое спасло свою жизнь, а ему вопреки всему хотелось возвышенной радости, восторгов, победы над самим собой и обстоятельствами. Устало, печально подумал, отворачивая залитое слезами лицо от чиновника, который улыбался с притворной участливостью: «Теперь уже точно знаю — я маленький и ничтожный. В буревестники не гожусь… но душа всё равно чего-то просит высокого и большого».

Снова можно было жить в удобствах, вкусно и сытно питаться, мягко и порой подолгу спать да к тому же любоваться великим, прекрасным Байкалом. Ему казалось, что именно Байкал поднимает в нём силы, наполняет сердце восторгами и желаниями. Виссариона радовала трудолюбивая, весёлая, нередко бесшабашная жизнь охотниковской рыбачьей артели, он исправно выходил в море, хотя мог откупиться от любой работы и жить праздно, рассеянно. Он много, запоем читал, однако реального пути своей жизни в его голове не прорисовывалось. Потому, видимо, порой и хотелось остаться надолго или навсегда в Зимовейном, чтобы не натворить в жизни ещё каких-нибудь бед. Но ему затаённо и горячо хотелось совершить что-нибудь значительное, большое, быть может, великое. Но — что и как? Выпадет ли случай?

69

Елену Виссарион полюбил так страстно и нежно, как возможно, быть может, любить лишь только раз в жизни. Гордая, диковатая красота девушки покорила сердце князя. По утрам он большим гребнем расчёсывал длинные волосы Елены, нежно брал их в ладонь, вдыхал всей грудью, смотрел в её заспанные улыбчивые глаза, ласково шептал:

— Ты прекрасна. Ты моя богиня. Я всю жизнь буду молиться только на тебя.

Она стеснялась своего заспанного лица, отворачивалась, но была довольна этой необычной для крестьянской среды заботой о ней. Он порой подхватывал Елену на руки и носил по просторным, устланным коврами комнатам.

— Ты меня как за куклу держишь, — притворно сердилась Елена, всё же выворачиваясь из его мягких, тонких рук и с тугой змеиной гибкостью сползая на пол.

— Ты не кукла, ты моя богиня, Леночка.

Елене не нравилось, что её сравнивают с богиней или иконой. Словно бы прогорклым запахом старых, давно нечитанных отсыревших книг отдавали, представлялось ей, эти слова. Но она всё реже ругала за них Виссариона, потому что он был постоянен и настойчив в этом своём мнении. Ей думалось, что с годами, когда их души теснее срастутся, Виссарион будет реально, как-то зримо воспринимать её — такую живую, нелёгкую, наполненную светом и тьмой, сладким и горьким, холодным и горячим, твёрдым и мягким. «А пока — можно и поиграть: ведь мы молоды, — успокаивающе думалось ей. — Как он любит меня! Боготворит, возносит. А смогу ли я сердцем также пылко быть верной ему всю жизнь?» И этот невольный вопрос, который зачем-то всплыл из каких-то потаённых заулков души, пугал и настораживал её. Она гнала его прочь от себя. Ей хотелось, чтобы нынешнее её счастье было полным, овладевающим, долгим, вечным, непременно вечным — вечным блаженством, быть может.

Каждый день Виссарион покупал возлюбленной что-нибудь дорогое, необыкновенное. Она никогда ещё в своей жизни не имела столько платьев, украшений, не сиживала раньше в дорогих ресторанах и клубах. Она не работала; её руки стали бледно-белы, совсем не походили на руки крестьянки, и она иной раз останавливала на них свой насмешливый удивлённый взгляд, особенно тогда, когда их целовал Виссарион. Ей казалось, что её руки сделались какими-то нездоровыми, старушечьими. «Линялые», — брезгливо думала она и наморщивала высокий гордый лоб.

Елена любила работать; в детстве и юности она с удовольствием возилась с матерью или бабушкой в огороде, на обширном охотниковском подворье, умело доила коров, ловко стригла овец, а если убиралась в горницах, то всё после неё блистало и сверкало. И гимназические годы не сделали её белоручкой — среди подружек и преподавателей она слыла за превосходную белошвейку и вязальщицу. Но нынешняя жизнь лишила её работы напрочь — деньги водились, большие, шальные деньги, которые исправно присылал какой-то загадочный грузинский дед, номер шикарной гостиницы убирался прислугой. Всё, казалось бы, прекрасно, однако Елена томилась от этого аристократического безделья, иной раз помогала прислуге, читала газетные объявления о найме, но ничего конкретного и решительного не предпринимала, чувствуя настрой Виссариона: богиня не должна работать! Ей хотелось во всём быть приятной и необременительной возлюбленному, следовать его неписанным правилам, его привычкам и наклонностям.

Виссарион часто оставлял Елену одну в гостинице и где-то пропадал. Елене коротко отвечал, что был у приятелей.

— Ты был с другой женщиной? — однажды спросила Елена.

Виссарион повалился на кровать и хохотал, размахивая руками.

— От тебя бежать к другой женщине? Побойся бога!

— А ты боишься его?

— Кого? Ах, его! Что ты! Боги — это мы, люди.

— Все?

— Нет. Но все те, кто хочет быть богом.

— Что же, и ты бог? — насмешливо помахивала она распушенным кончиком своей богатой косы.

Но Виссарион тяжело промолчал и будто нахохлился. «Неужели обиделся?» Она ласково погладила его бархатистые чёрные волосы, поцеловала в тёплое розоватое темечко:

— Мальчик мой, мне так тебя хочется оберегать. Ты какой-то весь беззащитный и ранимый. — Она улыбнулась: — Тебя, бога, любой может обидеть, но я тебя отобью ото всех: я сильная, очень сильная. Я ведь крестьянка. Сибирячка! Понял?

— Ты со мной обходишься, как с младенцем.

— Ну, вот: обиделся! Да не дуйся, а то ударю! — Елена топнула каблучком. Её глубоко посаженные тёмные глаза лучились азартом, щёки налились румянцем. От всей её маленькой, изящной, но напряжённой, сбитой фигуры с установленными на бока руками веяло свежестью молодости, какой-то кипящей внутренней жизнью и озорством.

Виссарион подхватил её на руки и стал кружить по этой залитой солнцем большой праздничной зале. Её пышное шёлковое платье с шумом взвивалось серебром кружев и оборок, игриво напархивало с волной распущенных волос на глаза Виссариона. У Елены захватило дух, она отбросила голову назад и раскинула руки, как бы отдавшись во власть вихря и судьбы. Краем глаза навзничь выхватывала издали могучую фигуру бронзового императора Александра Третьего, к ногам которого, казалось, ластилась голубовато-зеленой атласной спиной Ангара. Елене представилось, что император смотрит на неё, на Елену, и не может не смотреть на такую счастливую, влюблённую, готовую взлететь к небу. Как в полусне, видела стремительный изумрудный хоровод тополиных крон, крыши домов, полотно улиц Амурской и Большой с людьми и повозками, строгий крест лютеранской кирхи, подсинённые купольца Русско-азиатского банка, — и всё это взносилось к небу и вновь припадало к земле. И казалось Елене, что весь белый свет пришёл в движение и приветливо, если не восхищённо, отзывается на её любовь, на её кружащуюся восторженную душу.

Однажды Елена всё-таки потребовала от Виссариона, чтобы он объяснился по поводу своих частых отлучек. И он ей рассказал, что входит в общество социалистов, большей частью ссыльнопоселенцев, и они хотят изменить мир и в целом человечество к лучшему. Он говорил искренне, горячо, а она неожиданно рассмеялась, с несомненным кокетством откидывая голову назад:

— Ты хочешь меня изменить? Я тебе не нравлюсь? А-а? — повела она бровью.

— Дело не в этом, — сердито отошёл он к тёмному вечернему окну. — Всё человечество, всё человечество нужно перепахать!

— А если я не хочу, чтоб меня… пахали? — с язвительной лаской в голосе вычернила она «пахали», прищурившись и пытаясь заглянуть в глаза Виссариона.

— Настанет роковая минута человечества, когда никто у тебя не спросит, а пустит под нож. — Но он досадливо замолчал. Закурил, ломая спички. — Умоляю — не будем об этом, родная. Ведь мы так счастливы.