И вот как-то раз, когда он, переполненный радости, спускался по крутой лестнице, только что отзвонив, из темного угла раздалось злое шипение:
— Приехал сюда... молодой... в колокола он звонит... сейчас последние времена настали... уж и в церковь нельзя больше ходить... а он звонит... антихриста встречать будет своими колоколами...
Эти злые, несправедливые слова были так неожиданны и ударили, как ножом, прямо в сердце. Интересно, что сама болящая старушка потом вспомнить не могла, с чего она вдруг испытала такую сильную ярость и чем именно ярость эта была вызвана.
Зато все хорошо помнила и осознавала руководительница райисполкома—убежденная атеистка. Обычно спокойно-надменная, холеная, она совершенно изменилась при разговоре о колоколах. Ей донесли про молодого активного священника, и она, вызвав его к себе, кричала, покраснев от гнева, срываясь на визг:
— Как вы посмели?! Кто вам позволил?! Вы мешаете вашими колоколами детскому саду, и школе, и местному населению! Эти отвратительные звуки нарушают общественный покой — вы об этом подумали?! Почему вы не пришли ко мне за разрешением?!
А райсполком находился в районном городе, в пятидесяти километрах от Митейной горы. Он спокойно ответил разбушевавшейся начальнице, что ни детский сад, ни школа, никто не жалуется на колокольный звон. Сказал:
— Кому мы можем мешать, ведь все эти учреждения находятся довольно далеко — за Чусовой.
И тут она завизжала от ярости:
— Мне!!! Мне вы мешаете!!!
Лицо ее страшно исказилось, и ярость эта была уже какая-то нечеловеческая.
Да... так что он привык к ударам, в том числе неожиданным.
А колокола он потом поменял на большие, и сейчас матушки научились звонить так красиво... Он опять улыбнулся.
В рубке зашлись от негодования:
— Не, ты смотри, он опять улыбается себе! И-ишь, дармоед, привык на бабках наживаться!
— Да ладно тебе! Чего ты сегодня так разошелся- то?!
— Не, ну обидно же! Мы тут живем — пашем как проклятые, а он там, в своем монастыре, — живет себе в свое удовольствие! И словечки-то какие напридумывали: все там у них — искушения, утешения. Тьфу! Слушать противно!
— Ну, все, успокойся уже! Давай заводи — пора отчаливать. Время!
Тяжело заработал мотор. Паром вздрогнул, качнулся и стал медленно отплывать от пристани.
Бабки... «Не бабки, а бабушки» — хотелось ему поправить. Хотелось сказать о них ласково, помянуть их всех добром, потому что из тех, его первых бабушек, уже никого не осталось. Никого... Окончилась их многотрудная и скорбная жизнь. Всех их он довел до конца и по очереди проводил в вечность: исповедал, причастил, отпел... Ате молоденькие сестры, что первые пришли ухаживать за старушками, уже давно не молоды. Как и он сам...
И теперь не то чтобы настало время подводить итоги, атак —понять, осознать, наверное, правильно ли идет он по выбранной когда-то дороге, не заблудился ли в перипетиях жизненных, не сбился ли с пути ненароком? Может, поэтому так много воспоминаний нахлынуло сегодня?
А что насчет утешений... Были у него и утешения... Да еще какие! Паром медленно набирал ход, его шум заглушал голоса в рубке. И он закрыл глаза, чтобы мысленно перебрать в памяти этот драгоценный бисер.
Да, утешений было много, незаслуженно много! От людей и от Господа... Епископ Афанасий и протоиерей Виктор, отец Николай и архимандрит Иоанн (Крестьянкин) — чем заслужил он эту милость: встретить таких людей на своем жизненном пути?!
Хиротония — рукоположение в священники — помнится так, как будто это было вчера, хоть прошло четверть века... Он рукополагался целибатом, потому что у него не было невесты, да и просто девушки никогда не было: с пятнадцати лет он был почти неотлучно в храме: алтарником, иподьяконом...
На литургии после Херувимской и перенесения Святых Даров он стоял на коленях перед престолом, и архиепископ Афанасий, возложив на его голову руку и край омофора, читал тайносовершительные молитвы: «Божественная благодать, всегда немощная врачующая и оскудевающая восполняющая...» А он чувствовал, как будто ток проходит через все его тело, весь дрожал от силы благодати Святого Духа, сходившей на него. Неудержимо текли слезы, и он чувствовал себя так, как будто еще немного — и его слабая человеческая оболочка не выдержит этой благодати.
А потом, когда облачили его в священнические одежды: епитрахиль, пояс, фелонь, — он посмотрел на людей, собравшихся в храме, и почувствовал, как переполняет его любовь—пастырская любовь к этим людям, к пастве, которую он теперь должен пасти. Подобной любви он не испытывал никогда раньше, она пылала в сердце, и он чувствовал, что любит их всех одинаково: старых и молодых, красивых и неприглядных, женщин и мужчин, детей и стариков — одинаково. Такова была сила благодати рукоположения.
Постепенно, с годами, это чувство стало слабее, и он стал различать прихожан, не мог уже любить их одинаково, хоть и очень старался. Но своими силами достичь такой любви невозможно... Ее может дать только Господь... Господь дал ее в начале пути туне — даром, а потом тихонечко забирал, чтобы он сам потрудился, сам стяжал эту благодать потом и кровью.
А постриг монашеский — тоже какая милость неизреченная, незаслуженная! Он вспомнил — и даже дыхание перехватило.
Постригали его на Белой Горе, первым после того, как начал монастырь возрождаться. Он знал, что братия этого монастыря в годы революции приняла мученическую смерть: более сорока монахов расстреляли, а настоятеля, архимандрита Варлаама (Коноплева), бросили в Каму. И принять постриг здесь было честью для него...
Постригал его игумен Варлаам (Передернин), очень почитаемый в народе священник. Он был когда- то многодетным протоиереем, а потом овдовел, дети выросли, многие стали священниками, монахами, а он сам, уже пожилой, лет за шестьдесят, принял постриг и служил на приходе. И вот владыка благословил его восстанавливать монастырь на Белой Горе. И он за послушание взвалил на себя этот страшный по тяжести, почти неподъемный крест — последний крест в своей жизни.
Когда молодой иерей Сергий приехал к отцу Варлааму на Белую Гору для пострига, здесь царила разруха: разбитый трехэтажный корпус, где ветер гулял по пустым коридорам, разрушенный собор... Стоял Великий пост, и их было несколько человек: игумен Варлаам, один заштатный священник, несколько монахинь и он сам. Из трапезной сделали временный храм, потому что в соборе служить было невозможно. В этом временном храме печка топилась очень плохо и было так холодно, что в потире застывала Кровь. От холода приходилось служить в валенках.
Перед постригом пошли препятствия, отец Варлаам уехал и никак не мог вернуться, были какие- то задержки с машиной, и когда вернулся наконец, время подходило к полуночи. Так и постригали иерея Сергия уже ночью. Выбрали три имени: святитель Пермский Питирим, Арсений Великий и Савватий Соловецкий. Написали эти имена на трех записках и положили их в коробку из-под клобука. Помолились. Когда он опускал руку в коробку, услышал внутренний голос: «Савватием будешь». И действительно—достал записку с именем Савватия.
Во время пострига нужно ползти, и монашеская братия покрывает тебя мантиями. А у них братии не было, и он полз крестом один — как ему показалось, долго-долго... И когда дополз к ногам игумена Варлаама в одной тонкой постригальной сорочке, холода не чувствовал.
Пели при постриге несколько монахинь, а он слышал вокруг себя мощный монашеский хор мужских голосов: как будто пела вся белогорская братия, когда-то замученная и расстрелянная. Он ощущал их присутствие всем сердцем, чувствовал родство с ними, слышал их голоса, и душа замирала, и он даже украдкой смотрел по сторонам, пытаясь увидеть эту незримую братию. И это было чудом и утешением.
Потом его, только что постриженного, оставили на ночь в храме вместе с заштатным батюшкой, потому что постриженника нельзя оставлять одного. Батюшка отошел в сторонку и уснул на скамейке. А он молился перед аналоем, стоя на ледяном полу до самого утра в кожаных тапочках на босу ногу, — и не чувствовал холода. И это было тоже чудо и утешение.
Он молился один ночью в этом холодном храме, и у него было странное ощущение: он стоит перед аналоем, а сзади — вакуум. Будто всю предшествующую жизнь отрезало — ничего нет в прошлом: ни имени, ни его прежнего — ничего. А он сам — совершенно новый человек с новым именем, и впереди только будущее, как у только что родившегося.
Это ощущение вакуума позади становилось все сильнее, и он вглядывался вперед: что там? И перед ним открылась бездна, такая, что хотелось отшатнуться. Но он остался на месте и только всматривался вдаль. И вот с неба спустился луч, как мост, и он ступил на этот мост и пошел по нему. И увидел, что там, вверху, святые, и их много, они смотрят на него и зовут к себе. Он всматривался пораженно в лица и узнавал: преподобные Савватий Соловецкий, Серафим Саровский, Сергий Радонежский, Николай Чудотворец и еще много других.
Он пошел к ним, потом побежал, и сердце захватывало, а он все бежал и бежал. Подниматься по лучу было очень трудно, но он старался, а святые смотрели так ласково и звали к себе. Он уже понимал, как неимоверно трудно стремиться к ним, понимал, что целой жизни может не хватить для того, чтобы чуть приблизиться к ним, но продолжал прилагать усилия... Бежал, бежал... И вдруг — все закрылось. Духовное видение кончилось. И он опять увидел перед собой аналой, трапезный храм, спящего позади на лавке батюшку. В окнах брезжил свет, наступило утро. Это означало, что видение продолжалось очень долго, а ему показалось, что оно длилось считаные минуты. В храм вошли матушки, стали подходить под благословение, и все приняло свой обычный вид. И только тогда он почувствовал холод и стал мерзнуть. На часах было полседьмого утра, они совершили утренние молитвы и поехали домой, на Митейную гору. Он почти никому не рассказал о своем видении, храня его в сердце, как духовное сокровище, духовный бисер...