А реабилитант стонет, извивается, просит лекарств, хотя бы обезболивающих, промедола или трамала.
– Может ему правда плохо? – говорит Ройзман. – Ломка же.
– Да врет все! – отвечает Дюша. – У тебя похмелье было? Вот, ломка не тяжелее, чем похмелье. Ломка от слова «ломать комедию». Врет.
Эта сцена похожа на те минуты из ройзмановского детства, когда отец порол его. Порол только за вранье, но больно. Жестоко, но по любви. До синяков, но для его же пользы.
Так, наверное, и надо относиться к этим, не поймешь, то ли врагам, то ли отравленным детям: если наркоман врет что-то, просит дозу, хитрит, плачет – тогда он говонокур, нарколыга и предатель, достойный только презрения, наручников и даже битья. Если переламывается вопреки страданиям, борется, терпит – становится в глазах Ройзмана человеком, который был отравлен оккупантами и предателями, а теперь достоин сострадания.
Эту мысль Ройзман не формулирует. Это даже не мысль, но чувство, которое ляжет в основу реабилитационных центров фонда «Город без наркотиков».
Реабилитационный центр открылся вскоре неподалеку от Екатеринбурга в поселке Изоплит. Надо же было назвать поселок в честь изоляционной торфяной плиты. В советское время была там маленькая фабрика, производившая эти плиты. К 2000-м годам закрылась. Остались одноэтажные или двухэтажные домики на несколько квартир, гаражи, десяток улочек, пересекающихся под прямым углом, сосновый лес, тянущийся до озера Шарташ, да еще кладбище посреди сосен. В 90-е годы стали продавать в Изоплите участки и строить дачи. И один дачник посадил даже у себя на воротах скульптурных львов в натуральную величину.
Реабилитационный центр расположился в одноэтажном здании, где прежде бог знает что было, вероятно, клуб поселковый или барак – архитектура у дома была коридорная и невозможно представить себе, для какого человеческого занятия предназначенная.
Сделали, конечно, ремонт, но некрасивый. Нарочно некрасивый. Во-первых, потому, что не было денег, и бюджет Фонда составлялся из личных пожертвований Варова, Ройзмана и Кабанова. А во-вторых, некрасивый потому, что посчитали нужным держать наркоманов в строгости, без излишеств. Посчитали, что просто чистые стены, не пожелтевший от паров йода потолок и просто отсутствие вони – это уже прекрасные условия для людей, прибывших из наркопритонов.
Первых реабилитантов привозили силой. Некоторых родители уговаривали. Некоторых скручивали, сажали в машину и везли к Ройзману. Некоторых не сажали даже, а кидали в багажник. А в дверях Фонда встречали наркомана крепкие парни и тащили к Ройзману. Если наркоман пытался держаться дерзко, его запугивали. Ройзман говорил, например, что вот, парень, у тебя в кармане наркотики, сейчас мы сдадим тебя отделу по борьбе с наркотиками, выступим понятыми, и поедешь ты в тюрьму на семь лет, хочешь? Или лучше в реабилитационный центр на год? Поехать в тюрьму дерзости ни у кого не хватало. И это сотрудникам Фонда был повод для презрения.
А бывало и по-другому. Бывало, что приходили в Фонд родители наркомана одни, без сына. Жаловались на сына, просили забрать и вылечить. Тогда сотрудники Фонда научали родителей дождаться, пока вечером сын ляжет спать, а самим выйти из квартиры, оставив открытой дверь. Крепкие парни из Фонда поднимались в квартиру, заходили тихо, набрасывались на спящего, скручивали, тащили вниз, сажали в машину и везли в Изоплит. Никто не сопротивлялся, все боялись. И эта лукавая покорность наркоманов была сотрудникам Фонда – повод для презрения.
Дюшина парадигма работала: вы – наркоманы, стало быть, вы не люди, а мы не наркоманы и, стало быть, – люди, а потому имеем право на насилие в отношении вас.
Вновь поступивших сажали в карантин – большую комнату, где стояло штук двадцать двухъярусных железных кроватей, как в казарме. Пристегивали к кровати наручниками. А на дверях карантина – решетка. И на окнах – решетка. В туалет водили под конвоем. Кормили черным хлебом, луком, чесноком и водой, чтобы через неделю тяга к наркотикам заменилась у реабилитанта волчьим голодом. Это была тюрьма. И даже сразу установилось как-то, что людей зовут не по именам, а кличками – Котлета (от фамилии Мясоедов), Моня, Чира, Самодел (заведовал слесарной мастерской), Изжога (повар), – людей звали не именами, а погонялами, потому что это была тюрьма. Но сотрудники Фонда, включая и самого Ройзмана, с трудом могли представить себе какой-нибудь способ исправить человека, кроме тюрьмы. Тюрьму же представляли себе хорошо.
Первую неделю реабилитанты не могли уснуть, кричали, плакали, просили обезболивающих, трамала или промедола. В ответ Дюша притащил две бейсбольные биты, на одной написал «трамал», на другой «промедол». В Дюшином исполнении это была скорее шутка, грубая, но всего лишь бравада. В ответ на жалобы реабилитантов Дюша спрашивал: «Трамала тебе? Или промедола?» И заходил в карантин, жонглируя бейсбольною битой с надписью «промедол». Но в отсутствие Дюши дежурные и впрямь могли пустить биту в ход.
Ройзман довольно быстро заметил, что грозный, уличный и даже бандитский стиль Фонда многие новые сотрудники и помощники понимают буквально. Так бывало. Однажды приехали парни из маленького соседнего городка, сказали, что тоже хотят фонд «Город без наркотиков» и попросили организационных советов.
– Какие организационные советы! – гаркнул Дюша. – Соберите всех барыг на стадионе, да перебейте на хрен!
И несколько не по себе стало Ройзману, когда парни так и сделали. Вернулись к себе в городок, созвали наркобарыг на городской стадион на стрелку якобы с целью поделить рынок, а там, на стадионе, перебили всех бейсбольными битами. Да еще и хвастаться приехали в Екатеринбург.
– Ну, вы это… – Дюша чесал в затылке. – Может, не надо было так буквально-то…
Через месяц, когда проходила ломка, восстанавливался сон, и главным чувством реабилитанта становилось смирение, из карантина выпускали. Примерно с этого момента к нему начинали относиться как к человеку. Ну, не совсем как к человеку. Как к Эдику.
Эдик был обезьяной. Довольно крупной обезьяной, которую какой-то наркоман пытался однажды продать барыге, а сотрудники Фонда как раз поймали и барыгу, и обезьяну. Поселили в реабилитационном центре в клетке (как и людей поначалу селили в клетке), а когда показалось, что Эдик привык и приручился, стали из клетки выпускать. Зверь ходил по комнатам, освоился, отъелся. А когда наступила весна – сбежал. Его видели иногда в роще, скакал по вершинам сосен. Пытались поймать, но как ты поймаешь обезьяну, скачущую по веткам?
– Сам придет, – махнул рукой Ройзман.
Но до наступления холодов обезьяна и не думала приходить сама. Довольно быстро Эдик догадался, что самое хлебное место в округе – кладбище. Люди приносят еду на могилы: куличи на Пасху, яйца, яблоки на Яблочный Спас, мед – на Медовый. Местные старушки жаловались, что вот, придешь, дескать, к вечеру ближе на кладбище поправить могилку мужа, а в сумерках почти выходит из-за могильного камня обезьяна, так что хоть крестись при виде такого беса. Или тянется из-за гранитного памятника к оставленному для покойника яблоку сморщенная маленькая рука и не исчезает, даже если осенить ее крестным знамением.
С первым снегом Эдик действительно пришел сам. Нахохленный, тощий, блохастый сидел на окне и дрожал. Его приняли, конечно, и опять водворили в клетку. Как поступали и с людьми, потому что люди, употреблявшие наркотики, вели себя не лучше обезьяны – та же ловкость, та же дерзость, та же привычка жить сегодняшним днем.
Некоторые наркопотребители приходили сами, приносили восемь тысяч рублей, ибо такова была в реабилитационном центре месячная плата, подписывали контракт на год, за месяц переламывались и требовали их отпустить.
– Ты же снова колоться начнешь, – говорил Ройзман.
– Это не ваше дело! – наглые были, самоуверенные. – Я вашу услугу оплатил только на месяц. Вы не можете мне свою услугу навязывать.
Тут-то их и ломать. Как обезьяну Эдика заперли в клетку, так и этих запирали. Сносились с родителями, убеждали родителей, что месячная передышка в наркопотреблении от наркомании не излечивает, уговаривали родителей оставить сына в реабилитационном центре еще на месяц, на три, на полгода, на год. А наркоманы кричали, что это тюрьма, что вот они вырвутся отсюда и первое, что сделают, – уколются. И год требовался, чтобы совсем сломать их волю, чтобы не только прошла физическая зависимость от героина, но и внедрилась в мозги мысль о вездесущности и всесильности фонда «Город без наркотиков», мысль, что если будешь колоться, то тебя найдут, достанут из-под земли и снова водворят сюда, в тюрьму, потому что Изоплит был тюрьмой, пока тут не появились дети.
Дети жили в центре города. Тоже неподалеку от варовского офиса, в подземных теплотрассах. Беспризорники лет по девять – двенадцать. Десять человек мальчиков и одна девочка. Мальчишки хвастались, что в очередь занимаются с девочкой сексом. Варов, который работал неподалеку от их катакомб, слыша мальчишескую уличную похвальбу, бывал охвачен яростью, пытался догнать, но разве же их догонишь? Санников приезжал со съемочной группой, привозил мальчишкам еду, и за еду мальчишки позволяли снимать под землей свои лежки на теплых подземных трубах. Но в руки не давались, в приюты не хотели, просили водки. А Санников детям в водке отказывал и вечерами после съемок пил ее сам, пока не отпускало диккенсовское какое-то чувство тоски по детям в катакомбах.
Они все были токсикоманами, эти дети. У каждого в рукаве был полиэтиленовый пакет с клеем «Момент», и каждые пару минут каждый катакомбный ребенок неприметно, но и не слишком таясь, делал из пакета глубокий вдох – даже и в толпе на улице. Если клея не было, нюхали бензин или растворитель. Бензин легче достать. На каждой заправочной станции, в каждом заправочном пистолете после каждой заправки остается плевок бензина, которым можно дышать несколько часов. Только в отличие от клея, капля которого лежит на дне пакета, пока не затвердеет, бензин текучий, летучий – выливается из пакета на одежду, а пары его пропитывают изнутри рукав. Так и жили.