Рок на Павелецкой — страница 10 из 15

Звук группы был во многом его созданием – Магишен всегда был способен сообразить, что вот сюда надо, как перца, подсыпать страсти, сюда впаять соло, сюда добавить квакушку или ревербератор… Мираж слышал иные сферы – через его расстроенную (или, наоборот, настроенную) психику и мощную гитару в этот мир приходили небесные гармонии. Мираж был – готовый пациент для Strawberry Fields. Магишен с иными мирами не общался, но зато очень хорошо и тесно общался со своими клавишными. За спиной у него было два курса консерватории. На репетициях его заносило в органные импровизации в стиле Funeral for a friend Элтона Джона, на концертах его клавиши вступали в перебранку с гитарой Миража. Гитара в ответ впадала в отчаяние и истерику. Но надо отдать Магишену должное – он мыслил шире своих клавишных, он слышал звук группы целиком, в его совокупности. Он добивался плотности. Он не выносил вялого звука, пустот в конструкциях. Модных тогда Pink Floyd он терпеть не мог – они были, на его вкус, слишком мягкими. Он находил в Wish You We Here и в Dark Side of The Moon слащавые красивости, которые он бы безжалостно вымарал. И я помню, как на одном из сейшенов, в момент, когда звучал Dark Side of The Moon, лицо его скривилось в болезненном и печальном ощущении, нижняя губа выпятилась, широкие плечи перекосились, ладони сцепились у груди и мяли одна другую. «Господи, ну плотнее же!», – взмолился он, напряженно глядя в мерцающий зеленым подводным светом глазок магнитофона. Но они не подчинились, и он, слушавший это в сотый раз, знал, что они не подчинятся. И все-таки разозлился. «Лажа, господи! Лажа, ты понял! Чувак, плотнее нужно!», – раздраженно посоветовал он Гилмору.

8

«У дяди Сэма», как известно, шведский стол: 49 блюд за триста рублей. Так гласит реклама, висящая в начале Мясницкой. Мы зашли в эту цитадель американизма, сияющую в мокром вечернем воздухе красными и фиолетовыми огнями. Выбор Магишена был прост: он не брал ни мяса, ни рыбы, зато овощи накладывал на тарелку в больших количествах: дольки сочащихся красным соком помидоров, пупырчатые зеленые огурчики, масляно-желтые зерна кукурузы, беловатые пучки спаржи. Я понял, что он вегетарианец.

Мы сели, и мгновенье он сидел молча, строго глядя мне в глаза, положив руки на стол ладонями вниз. Я совсем не знал нынешнего Магишена и ничего не мог сказать о нем определенного, но тут мне показалось, что он что-то произносит про себя: молитву Господу, за то, что тот дал ему сегодня вечером такую обильную пищу? мантру, способствующую правильному обмену веществ? Это была только секунда, не более – и вот он уже отвечал на мой вопрос.

Я отчего-то чувствовал себя вправе спрашивать. Я не мог бы сказать, в чем именно это право, не мог бы определить его в точных понятиях. Может быть, я расспрашивал Роки Ролла и Магишена на правах старого друга и давнего почитателя Final Melody, а может быть, они чувствовали во мне товарища по кораблекрушению, одного из посвященных, который ещё помнил подробности давних великих плаваний по московским психоделическим морям. Мне казалось, что Магишен, так же, как Роки Ролл, воспринял моё явление и мои вопросы без удивления – я думаю, в нем тоже все эти долгие годы жила вера в то, что случившиеся с ним не может бесследно раствориться во времени. Куда-то же деваются наши поступки, в чем-то отпечатываются наши буйства? То, что было в прошлом – редкие концерты, на которых безумие музыкантов перекидывалось в зал, долгие джем-сейшены в бункере без окон, тонны и мили раскаленной, как лава, музыки, сыгранной в пустоту – все это продолжало существовать в невидимых обычному глазу, незримых для профанов мирах. Но где эти миры?

– Мы тащились оттого, что делаем рок-н-ролл, – Магишен говорил медленно и спокойно, почти без эмоций. Он повествовал о своем прошлом отрешенно, в духе Тацита. Как будто это было не его прошлое, а прошлое вообще. Описывал плавно и подробно. – Понимаешь, люди ходили на работу, получали зарплату, жарили котлеты на ужин, дохли от скуки на политинформациях, а мы были свободны от всего этого чучхе – мы делали рок-н-ролл! Я был горд этим безмерно. После консерватории, с её чинным музицированием, с её приглушенными голосами в коридорах, я просто с цепи сорвался – отпустил хайр ужасной длины и по утрам на пустой желудок выкуривал кубинскую сигару. Это на весь день давало мне остроту восприятия. Я балдел от ста децибел, которые мы выдавали, от воя гитары и грохота ударных. Роки, когда входил в раж, колотил со страшной силой, куда там твоим отбойным молоткам! Я так ненавидел тогда звук правильного, хорошо настроенного фоно, что на концертах превращал орган в расстроенное пианино и на нем шпарил безумную мешанину, то это был twist and shout, то танго в стиле Астора Пиацоллы, а то многозначительные размышления в стиле Баха. Мне это дико нравилось. Где-то в глубине души я знал, что все это карикатура на серьезную музыку, которую мне прививали с восьми лет и которую я проклял в четырнадцать. И ещё: моих способностей и знаний хватало, чтобы из всего этого хлама сконструировать звук, так, чтобы это были не просто завывания вандалов, крушащих телефонную будку, а музыкальные пьески с началом, серединой и концом…

Я совершенно серьезно считал себя главной частью передового музыкального процесса. Авангардом рока в сражении с силами зла. Злом было все остальное человечество – оно жило неправильно. Мы так считали. До нас доходили слухи то о концерте Харрисона в пользу Бангла Деш, то о концерте Леннона в Нью-Йорк Сити, где Йоко пела Women Is The Nigger Of The World. Не то чтобы мы были политически активными, как раз наоборот, но дело в том, что каким-то хитрым образом политическая активность там имела эквивалентом политическую пассивность тут. Это было одно и тоже. Они там давали концерты в пользу Бангла Деш, а мы тут отвечали им уходом в бункер без окон на Павелецкой. И при этом считали, что мы одно: rock generation, beautiful people… Они там были нашей средой, хотя мы были здесь. Вот как.

Сейчас все твердят о виртуальном мире, но нынешний виртуальный мир, все эти www и точка. ру – жалкая пародия на тот, в котором мы жили. Нам ни компьютер не нужен был, ни Интернет – ничего. Мы были виртуалы первого класса, почище любого индийского йога. Выкуришь сигару с утра, выпьешь стаканчик портвейна и перенесешься куда надо безо всякого модема. Я по ночам слушал Velvet Underground и, обращаясь к магнитофону, вел долгие разговоры с Энди Уорхолом о новой эстетике человеческих отношений. Пейдж для нас был свой чувак, он играл где-то за углом, его пьянки и дебоши в номерах отелей происходили рядом с нами, ну, а мы чем хуже? – Магишен отправил ложку салата в рот, его крепкие челюсти заработали. – Мы сидели в жопе, то есть в столице самого унылого, самого затхлого царства, какое только могло быть, – и чувствовали себя творцами истории. У нас было странное ощущение, что все, что мы делаем, и все, что мы играем, и даже все, что мы говорим друг другу, все эти наши хохмы и приколы, все это имеет какую-то великую ценность, как будто по нашим стопам крадется Гай Юлий Цезарь и усердно вносит нас в свои записки о Галльской войне. Да, мы с самого начала чувствовали себя персонажами истории, а чем это объяснить, я не знаю. Причины, отчего четверо обросших, переполненных портвейном, помешавшихся на звуке людей вдруг возомнили себя солью мира, этой причины, ты должен это понять, её нет.

Мираж говорил, что он самый великий гитарист мира, он с этим ощущением начинал, а потом оно только увеличивалось в нем. В конце, осенью 1981, он уже просто шел на взлет от таблеток – и ощущения, что на гитаре может лучше всех. Лучше Клэптона, лучше Блэкмора, лучше Харрисона… Он был задвинут на гитарных соло, он был король запилов. К нему подойдешь в туалете, он стоит у писсуара, но одновременно пританцовывает и напевает соло из HighwayStar. Идет по улице – двигает локтями, вихляет бедрами, дергает головой и напевает соло из StairwaytoHeaven. Не удивительно, что прохожие считали его сумасшедшим и норовили вызвать по телефону психовозку. Я ему не уступал, я себя считал гениальным клавишником, – тень ироничной улыбки проскользила по его длинному лицу. – Запилы его гитарные я считал банальностью, подумаешь – запилы! – а вот собственные органные пассажи ценил очень высоко. Я вставлял их в каждую вещь, и мы с ним ругались из-за этого. Я снижал его гитарную патетику моей органной иронией… Кстати, и Роки Ролл, при всем своем добродушии, тоже был парень себе на уме. Он считал себя самым великим ударником в мире. Ты знаешь, что он делал до того, как попал в Final Melody?

– Что он делал?

– Он в своей комнате в восемь квадратных метров на Войковской ждал своего часа, а пока что репетировал в одиночку. Вот так. В комнате стояла большая ударная установка, даже для кровати места не было. На ночь он раскатывал матрасик такой, в бело-голубую полоску. Он врубал магнитофон – у него была «Комета», бандура килограммов на тридцать, он ей очень гордился – и играл вместе с Deep Purple, играл вместе с Led Zeppelin, играл вместе с Black Sabbath… Роки Ролл был в то время лучший запасной барабанщик англо-американского рока. Соседи ему устраивали скандалы, ломились в дверь, орали, чтобы он прекратил издеваться, а он им тогда переставал чистить лед на тротуарах, и они падали и разбивали коленки. И носы, – бывший органист вновь улыбнулся слабой, рассеянной улыбкой, но уши его оставались непроницаемо-серьезными. Это была самая величественная, самая многозначительная часть его облика. – Как-то у него с ними в итоге пришло к компромиссу: четыре часа в день он имел право барабанить и за это исполнял свои дворницкие обязанности исправно. Я приходил к нему с новыми дисками и видел, что он стоит на тротуаре в одной рубашке – у него была для этих молодеческих забав старая красная ковбойка – и ломом долбит лед, и от него идет пар. Геракл в байковой ковбойке и с ломом.

Я к нему приезжал туда с целыми сумками дисков, и мы слушали с ним все подряд, все, что я умудрялся купить и выменять на черном рынке на Страстном бульваре, все, начиная от Mamas and Papas и кончая King Crimson. Мы были всеядны. Мы пожирали музыку галлонами и тоннами. У него была вертушка «Аккорд», гробик с железной иголкой, которая на пятом проигрывании уничтожала диск, и я водружал на него пластинку и нажимал кнопку и крутил большую круглую ручку. Это всегда был мистический момент – рождение звука. Роки завешивал единственное окно своей комнаты одеялом. Если он этого не делал, рано или поздно в окне появлялась харя алкоголика и просила стакан. Мы сидим с Роки на полу, спинами прислонившись к стене, между ногами у каждого стоит по бутылке, и вот его конурку наполняет оглушительное шипение иглы, оно длится и длится, пластинка крутится, покачиваясь на резиновом диске, а потом вдруг следует первый аккорд, громогласный и прекрасный… Мы врубали гробик на полную мощность. Мы тогда считали, что музыку – любую музыку, не только рок, а скажем, и ноктюрны Шопена тоже – надо слушать на максимальном звуке, тогда в ней открываются вещи, которые иначе не слышны. Плюс к этому, конечно, физическое воздействие звука, это тоже важно. В особо эффектные моменты мы, не сговариваясь, переглядывались и чокались бутылками. Мы слушали так дни и ночи напролет, пока диски не кончались. Иногда уходили на кухню, ели там жареную колбасу с хлебом и снова слушали. Жратвы у него почти никогда не было, колбаса была иногда, молоко было, когда все кончалось, мы курили и укладывали пепел на черный хлеб, выходил вкус яичницы. В конце концов выползали во двор, оглохшие, небритые, с красными глазами, дышащие перегаром – и вдруг видим, а там вечер уже. А мы считали, что утро… Тогда мы собирали пустые бутылки, шли их сдавать, на вырученные деньги опять покупали яиц, хлеб