Эрман и Галлер, как и многие другие еврейские солдаты, оказались между двух огней: с одной стороны – знакомый круг друзей, родственников и близких товарищей, а с другой – все более враждебное общество воюющей Германии. Но не только немецкое общество начало трескаться и раскалываться – еврейские общины также оказались захвачены внутренними раздорами. Основными темами споров были война и еврейская идентичность. Герман Коэн, неофициальный представитель либерального лагеря, придерживался прежней линии, выступая за единство еврейства и Германии. В другом углу ринга стоял великолепный Мартин Бубер, говоривший о некой форме еврейского националиста, где идея еврейской идентичности твердо занимала первое место104. В отличие от Коэна, Бубер также выступал против войны. Аккуратно забыв свою прежнюю яростную поддержку военных действий, Бубер накинулся на евреев, остававшихся сторонниками конфликта. Первым среди них был поэт-националист Рудольф Борхардт, когда-то сделавший сомнительное заявление «мы разгромим Россию». «Не имею ничего общего ни с этим «мы», ни с разгромом», – с вызовом бросил Бубер105.
Столкновение Бубера и Коэна, расходившихся во взглядах и на войну, и на вопрос немецко-еврейской идентичности, казалось почти неизбежным. Когда в конце 1916 года оно произошло, два интеллектуальных тяжеловеса сцепились по вопросу необходимости будущего еврейского государства. Коэн инициировал дебаты, максимально заклеймив цели сионистов в Палестине, назвав их отвлекающим маневром для немецких евреев, тесно связанных с немецкой культурой. Бубер сначала заявил, что Коэн проигнорировал реальные проблемы немецких евреев, а затем – что он неверно понял масштабы нового еврейского государства. Палестина, утверждал Бубер, не националистическая мечта, а воплощение гуманистических идеалов человечества в целом106.
Как раз когда дебаты Бубера и Коэна вроде бы стали затихать, возник новый спорный вопрос, посеявший дальнейшие разногласия в немецких общинах – на сей раз о декларации Бальфура. Хотя немецкие сионисты, конечно, давно надеялись на обещание о еврейском национальном доме в Палестине, такой подарок от военного врага Германии – Британии – никогда не входил в их расчеты. Артур Хантке, председатель главного сионистского движения Германии, признавал, что декларация Бальфура, пусть и далекая от идеала, – повод для радости. «Ужасное впечатление сложится у внешнего мира, – заметил он, – если немецкие евреи будут протестовать против идеи еврейской Палестины»107. Но пока сионистское движение находило международную поддержку, внутри других составляющих немецко-еврейской жизни реакция была куда более сдержанной. Резче всего выступило немецкое национальное периодическое издание «Liberales Judentum», напомнив читателям, что иудаизм – прежде всего религия, а не нация, как уверены сионисты. «И это нас разделяет», – добавлялось в статье108.
Дебаты о будущем направлении немецко-еврейской жизни всегда были чем-то большим, чем просто интеллектуальное упражнение. Местные и общенациональные еврейские организации, даже целые семьи спорили о направлении, в котором идет война, и роли немецких евреев в ней. В Менхенгладбахе некий юный Ханс Йонас вызвал гнев отца, поскольку единственный в семье обратился в сионизм; семья Шолемов разделилась аналогичным образом. Младший из братьев, Гершом, увлекся сионизмом, а старший, Вернер, был активистом левой антивоенной политики. Их отец, гордый патриот Германии, с отвращением выставил обоих за дверь. Он дал сыну «сотню марок 1 марта, и вот он – конец истории», – вспоминал Гершом109. В масштабе страны такие расхождения увеличивались в несколько раз. Мало кто из немецких евреев был так предан идее мира, как Гуго Гаазе и Оскар Кон из USPD; напротив, куда больше евреев продолжали поддерживать более активные военные действия и даже – как Бернхард и Левенфельд – требовать неограниченной подводной войны. Недолог был путь общества, вступившего в войну в августе 1914 года внешне единым, к раздору и злобе. Как очень быстро поняли евреи и остальные немцы, при разделении общества воссоздать подобие единства становится непосильной задачей.
VIII. Мифы о поражении
Для Арнольда Тенцера зима 1917–18 годов оказалась одной из самых тяжелых, но продуктивных. Мало того, что он был постоянно в пути как армейский раввин на Восточном фронте, – в свободное время ему еще удавалось вести исследования и писать историю евреев Брест-Литовска. Этот польский (впоследствии белорусский) город, ранее бывший домом для процветающего еврейского населения, серьезно пострадал при отступлении русских в 1915 году. Под «игом» «московитов», как Тенцер называл русских, здания были разрушены, а еврейское население города подверглось нападениям. Он надеялся, что благодаря «храбрости союзных армий», отбивших Брест-Литовск, жизнь евреев снова расцветет1. Книга Тенцера задела некую струну в душе правящих классов Германии, которые, разумеется, приветствовали его описание немецкой армии как благонамеренной силы добра. Кайзер, Людендорф и Гинденбург прислали Тенцеру поздравления по случаю выхода его книги2.
Время публикации книги Тенцера – он закончил ее в октябре 1917 года – также содействовало теплому приему. Через два месяца после того, как он завершил свою историю, российская и немецкая делегации приехали в Брест-Литовск – то самое место действия книги Тенцера, – чтобы обсудить завершение военных действий на востоке. Когда Россия была почти разбита, немцы наконец могли мечтать о мире. Такое впечатление в основном пытался создать кайзер. В новогоднем послании 1918 года он радовался «мощным ударам», которые принесли «огромные успехи» на востоке, и надеялся на «новые свершения и новые победы» в будущем году3.
Но менее чем через шесть месяцев от этой бравады ничего не осталось; вера в победу Германии, особенно среди солдат, иссякла за лето, и Германия поползла по пути к бесславному поражению. И хотя этот драматичный и внезапный поворот военной удачи Германии сам по себе вызывал растерянность, еще более постыдным поражение сделал тот факт, что к концу войны ни один вражеский солдат не ступил на немецкую почву и сама армия все еще казалась невредимой. Мрачной тенью над немецким народом навис очевидный вопрос: как Германия прошла от эйфории к разгрому меньше чем за год? В конце войны появилось много упрощенных ответов на этот сложнейший из вопросов. Но семена, из которых взошли эти мифы, были посеяны намного раньше – среди всплеска эйфории в 1918 году.
Зима тревоги
Среди нескольких опасных распространенных мнений, наблюдавшихся во второй половине конфликта, было и следующее: шансы Германии на победу пропорциональны усилиям ее граждан, вложенным в нее. Согласно этому убеждению, успешный исход войны был в руках самого немецкого народа. Вначале Гинденбург и Людендорф инициировали масштабные пропагандистские программы, предназначенные для поднятия боевого духа войск, но опаснее оказалась ситуация в тылу. Ведь если победы добиться не удалось, в наличии были готовые виновники – в облике немцев, оставшихся дома. В этих пропагандистских кампаниях, будь то графические плакаты Луи Оппенгейма или кампании за облигации военного займа Морица Давида, значительную роль играли немецкие евреи. В Берлине Рахель Штраус также призвали исполнить свой долг. Говоря с позиции врача, она авторитетно разъясняла, как прожить на военном рационе. «Нам приходилось объяснять домохозяйкам, – вспоминала она, – что в мирное время люди ели слишком много, а потому организм может выжить при намного меньшем количестве».
Оказалось очень сложно убедить какую-нибудь истощенную семью, что их голодные боли происходят от довоенного обжорства, а не военного голода. Как признавала сама Штраус, большинство людей уже знали, что «осмысленнее поехать за город [в поисках пищи], чем слушать нас»4. Хотя пропагандистская деятельность Штраус, возможно, имела мало шансов на успех, она усилила представление, что население с твердой волей и высокой мотивацией может повлиять на исход войны. И потому власти были еще более шокированы тем, что вместо демонстрации ожидаемой самодисциплины многие горожане открыто выменивали товары на черном рынке или попросту добывали еду везде, где могли найти. Когда на главном железнодорожном вокзале Мюнхена полицейский попытался арестовать мужчину с подозрительным пакетом еды, толпа обратилась против стража порядка, позволив контрабандисту убежать. «Ловите крупных дельцов черного рынка, – кричали они, – и оставьте в покое простых людей»5.
Именно на этом фоне социального раздора и слабеющей государственной власти Германия пережила худший кризис общественного порядка за время войны. 28 января 200 000 рабочих в Берлине отложили инструменты, требуя «большей и лучшей еды», мира и демократических реформ. В последующие дни еще тысячи мужчин и женщин объявили забастовку в столице, в остальной Германии наблюдалась та же картина – рабочие в основных промышленных центрах страны покидали заводы и выходили на улицы. По статистике, всего к забастовочному движению присоединилось около миллиона человек, привлеченных основными требованиями: демократизация, пища и роль рабочих в мирных переговорах. Среди лидеров забастовок весьма выделялись немецкие евреи. В Берлине Гуго Гаазе, воодушевленно назвавший январскую забастовку «одним из величайших событий в истории рабочего класса», заседал в агитационном комитете, а южнее, в Мюнхене, еще один политик из USPD Курт Эйснер руководил собственным забастовочным движением. Опасаясь повторения недавнего большевистского восстания в России, власти быстро приняли меры для прекращения забастовки, арестовав многих рабочих и отправив их на фронт. Сам Эйснер был задержан и заключен в тюрьму до конца войны6.
Роль Эйснера и Гаазе в январской забастовке, похоже, представила новые доказательства тем, кто считал, что немецкие евреи каким-то образом неразрывно связаны с революционным, непатриотичным поведением. Так, в Берлине появились листовки, возлагавшие ответственность за забастовку на немецких евреев, таких как Эйснер и Гаазе, и обвинявшие их в государственной измене