– О чем вы задумались? – спрашивает Фишер, усаживаясь напротив.
– Что государство мне мало платит. – Я поворачиваюсь к адвокату. – Спасибо вам. За то, что вчера вытянули меня.
– Мне бы, конечно, хотелось приписать все заслуги себе, но вам прекрасно известно, что это был подарок со стороны обвинения. От Брауна снисхождения я не ожидал.
– Я бы больше не стала на него рассчитывать.
Я чувствую на себе оценивающий взгляд собеседника. В отличие от моего вчерашнего поведения во время нашей короткой встречи, сегодня я намного лучше владею собой.
– Перейдем к делу, – предлагает Фишер. – Вы что-нибудь говорили в полиции?
– Они спрашивали, но я повторяла, что сделала все, что могла. Больше нет сил.
– Сколько раз вы это повторяли?
– Снова и снова.
Фишер откладывает свою дорогущую ручку фирмы «Уотерман» и скрещивает руки на груди. На его лице любопытное смешение болезненного обаяния, уважении и смирения.
– Вы знаете, что делаете, – утвердительно говорит он.
Я смотрю на него поверх чашки кофе:
– Ответ вам не понравится.
Фишер откидывается на спинку кресла и улыбается. У него ямочки на щеках, по две с каждой стороны.
– До того как поступить на юридический, вы закончили театральный?
– Разумеется, – отвечаю я. – А вы разве нет?
Он хочет задать мне столько вопросов! Я вижу, как они рвутся наружу, словно солдатики, отчаянно пытающиеся ввязаться в бой. Разве можно его винить? Сейчас он видит, что я абсолютно адекватна, и понимает, какую игру я выбрала. Это равносильно тому, как если бы в соседнем дворе приземлился марсианин. Невозможно пройти мимо и не посмотреть, из какого же он теста.
– Как получилось, что ваш муж позвонил именно мне?
– Потому что присяжные вас любят. Люди вам верят. – После секундного колебания я открываю ему правду: – Я всегда терпеть не могла состязаться с вами на процессах.
Фишер принимает мое признание как должное.
– Нужно подготовиться к защите о признании невменяемости. Или о пребывании в состоянии аффекта.
В штате Мэн нет квалификации убийств, окончательное наказание за это преступление предусматривает от двадцати пяти лет до пожизненного. А это означает, что, если меня оправдают, я должна быть признана невиновной – это сложно доказать, учитывая, что весь процесс был снят на пленку; оправданной на основании невменяемости; или должно быть доказано, что преступление совершено в состоянии аффекта, чтобы в конечном итоге дело переквалифицировали на менее тяжкое обвинение – непредумышленное убийство. Удивительно, что в этом штате вполне законно можно убить человека, если он сам, так сказать, нарвался, а присяжные согласятся, что у подсудимого были веские причины находиться в состоянии аффекта. В нашем деле их предостаточно.
– Мой совет – отрицать и то, и другое, – говорит Фишер. – Если…
– Нет. Если будешь все отрицать, присяжным это покажется несерьезным. Поверьте мне. Такое впечатление, что даже вы не можете решить, почему я невиновна. – Минуту я раздумываю над своими словами. – Кроме того, убедить двенадцать присяжных в доведении до аффекта намного сложнее, чем заставить их признать, что прокурор, который прямо на глазах у судьи стреляет в человека, – невменяем. Признание состояния аффекта не означает окончательно выигранное дело – это лишь смягчение приговора. Если меня признают невменяемой – значит, оправдают полностью. – В моей голове начинает оформляться линия защиты. Я подаюсь вперед, готовая поделиться с адвокатом своими планами. – Нужно дождаться звонка Брауна насчет осмотра психиатра. Сначала можно сходить к этому психиатру, и уже на основании его заключения мы можем найти человека, который выступил бы в роли нашего эксперта-психиатра.
– Нина, – терпеливо говорит Фишер. – Вы моя клиентка. Я ваш адвокат. Поймите это прямо сейчас, или дальше дело не пойдет.
– Да бросьте, Фишер, я точно знаю, что делать.
– Нет, не знаете. Вы прокурор и не знаете главную вещь в защите.
– Хорошо сыграть свою роль, да? Разве я еще не доказала, что могу? – Фишер ждет, пока я опять усядусь в кресло и скрещу руки на груди в знак своего поражения. – Хорошо-хорошо. Что же нам делать?
– Отправляться к государственному психиатру, – сухо отвечает Фишер. – А потом найти собственного специалиста в этой области. – Я удивленно приподнимаю бровь, но он совершенно не обращает на это внимания. – Я намерен запросить всю информацию, которую собрал детектив Дюшарм по делу вашего сына, потому что на ее основании вы поверили, что должны убить этого человека.
«Убить этого человека». От этой фразы у меня мурашки бегут по спине. Мы так легко жонглируем этими словами, как будто обсуждаем погоду или счет в игре «Ред Сокс».
– Что еще, как вам кажется, мне стоит запросить?
– Нижнее белье, – отвечаю я. – На трусиках моего сына следы спермы. Их отослали, чтобы провести анализ ДНК, но результатов пока нет.
– Что ж, больше это не имеет значения…
– Я хочу их увидеть, – заявляю я безапелляционным тоном. – Я должна увидеть эти результаты.
Фишер кивает и делает себе пометку.
– Отлично. Я пошлю запрос. Еще что-нибудь? – Я качаю головой. – Ладно. Когда получу дело, я вам позвоню. В ближайшее время не покидайте пределов штата, не разговаривайте ни с кем из коллег. Смотрите ничего не натворите! Потому что второго шанса не будет.
Он встает, давая понять, что мне пора.
Я иду к двери, ведя пальцами по полированным деревянным стенам. Кладу руку на ручку двери, замираю и оглядываюсь через плечо. Адвокат что-то пишет, совсем как я, когда начинаю работать по делу.
– Фишер! – Он поднимает голову. – У вас есть дети?
– Двое. Одна дочь учится на втором курсе в Дартмуте, а вторая заканчивает школу.
Неожиданно в горле встает комок.
– Что ж, – негромко говорю я, – очень хорошо.
«Даруй мне милость! О Христос, прости меня!»
Ни один из журналистов и прихожан, которые пришли на панихиду в церковь Святой Анны на похороны отца Шишинского, не узнаю´т кутающуюся в черное женщину, которая сидит в предпоследнем ряду и не вторит: «Господи, помилуй!» Я проявила осторожность: спрятала лицо под вуалью и стараюсь не проронить ни слова. Я не предупредила Калеба, куда направляюсь, – он думает, что я после встречи с Фишером приеду домой. Но вместо этого я сижу черная, как смертный грех, и слушаю, как архиепископ восхваляет добродетели человека, которого я убила.
Возможно, он и был обвиняемым, но ему приговор так и не вынесли. По иронии судьбы я сделала его жертвой. На скамьях теснится паства – люди пришли отдать ему последнюю дань уважения. Все в серебристо-белых тонах – одежда духовенства, которое прибыло проводить Шишинского к Господу, лилии вдоль прохода, мальчики у алтаря, которые со свечками возглавляют процессию, покров на гробе – мне кажется, что церковь похожа на небеса.
Архиепископ молится над блестящим гробом, двое священников, стоящие рядом с ним, размахивают кадилом и святой водой. Они кажутся мне знакомыми; и я понимаю, что они недавно приезжали в наш приход. Интересно, кто из них получит это место теперь, когда здесь нет священника.
«Исповедую перед Богом Всемогущим и перед вами, братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга: моя вина, моя вина, моя великая вина».
От сладкого дыма свечей и запаха цветов у меня кружится голова. Последний раз я присутствовала на панихиде, когда хоронили моего отца, она была куда менее торжественной, хотя и та служба тоже была пронизана потоком недоверия. Помню, как священник положил свои руки на мои ладони и выразил самое величайшее соболезнование, на какое способен: «Теперь он с Господом».
Пока читают Евангелие, я оглядываю прихожан. Женщины постарше плачут; большинство пристально смотрит на архиепископа с той сосредоточенностью, к которой он призывает. Если тело Шишинского принадлежит Христу, тогда кто руководил его мыслями? Кто вложил в его голову мысль, что можно обидеть ребенка? Кто заставил его выбрать именно моего сына?
Слова наскакивают на меня:
«…вручать его душу Богу… с его Создателем… Осанна в вышних!»
Трепещут звуки органа, а потом встает архиепископ и произносит хвалебную речь.
– Отец Глен Шишинский, – начинает он, – был любим своими прихожанами.
Не могу объяснить, зачем я сюда пришла; откуда-то я знаю, что могла бы переплыть океан, сорвать оковы, если нужно, пробежать через всю страну, чтобы лично увидеть похороны Шишинского. Возможно, для меня это поставит точку; а может быть, это является доказательством, которое мне все еще необходимо.
«Сие есть Тело Мое».
Я представляю его профиль за минуту до того, как нажала на спусковой крючок.
«Ибо сие есть Кровь Моя».
Его череп – вдребезги.
В тишине раздается мое учащенное дыхание, сидящие по обе стороны от меня недоуменно поворачиваются.
Когда мы, как роботы, встаем и идем по проходу, чтобы причаститься, я ловлю себя на том, что ноги помимо воли несут меня вперед, и с трудом успеваю остановиться. Открываю рот перед священником с облаткой.
– Тело Христово, – произносит он и смотрит мне в глаза.
– Аминь! – отвечаю я.
Я поворачиваюсь, и мой взгляд падает на передний ряд слева, где, согнувшись и горько рыдая до икоты, сидит женщина в черном. Ее седые кудельки поникли и выбиваются из-под черной шляпки «колокол»; руки настолько крепко вцепились в край скамьи, что, кажется, дерево расколется. Священник, который меня причастил, что-то шепчет другому церковнослужителю, который занимает его место, а сам идет утешить рыдающую женщину. И тут меня осеняет: «Отец Шишинский ведь тоже чей-то сын».
Грудь наполняется свинцом, ноги подкашиваются. Я могу убеждать себя, что отомстила за Натаниэля, могу говорить себе, что в нравственном отношении права, но от правды не убежишь: из-за меня другая мать потеряла сына.
Справедливо ли залечивать одну рану, если при этом открывается другая?