Фишер умеет разбираться в присяжных. Он подходит к скамье и смотрит в глаза каждому мужчине, каждой женщине, устанавливая личный контакт, не произнеся еще и слова. Раньше меня эта его привычка сводила с ума, когда мы сталкивались в зале суда. Он обладает какой-то невероятной способностью становиться наперсником каждому – от двадцатилетней матери-одиночки, живущей на пособие, до короля электронной коммерции, у которого на фондовой бирже лежит миллион.
– Все сказанное мистером Брауном – чистая правда. Тридцатого октября Нина Фрост купила пистолет. И приехала в суд. И встала и выпустила четыре пули в голову отца Шишинского. Только мистер Браун хочет, чтобы вы поверили, что в этом деле существуют исключительно эти голые факты… но мы живем не только в мире фактов. Мы живем в мире чувств. Что обвинение оставило без внимания в своей версии произошедшего, так это то, что происходило в голове у Нины, что творилось в ее сердце – что и привело к такой развязке.
Фишер становится у меня за спиной, как это делал Квентин, когда наглядно демонстрировал присяжным, как я подкралась к подсудимому и выстрелила в него. Фишер кладет руки мне на плечи – его уверенность успокаивает.
– Несколько недель Нина Фрост жила в аду, которого не пожелаешь никому из родителей. Она узнала, что ее пятилетнего сына изнасиловали. И хуже того, полиция назвала предполагаемым насильником священника – человека, которому она доверяла. Преданная, раздавленная, переживающая за сына, она начинает терять ориентиры добра и зла. Она едет в суд в то утро, чтобы присутствовать на предъявлении обвинения, и в ее голове бьется единственная мысль: она должна защитить своего сына! Нина Фрост как никто знает, как работает система правосудия и… оказывается бессильной в случаях с насилием детей. Она как никто другой понимает правила американской судебной системы, потому что в течение семи лет ежедневно с ними сталкивается. Но тридцатого октября, дамы и господа, она была не прокурором. Она была мамой Натаниэля. – Он становится рядом со мной. – Пожалуйста, выслушайте все. А когда будете принимать решение, принимайте его не только головой. Но и своим сердцем.
Мо Бедекер, владелец оружейного магазина, не знает, куда деть свою бейсболку. Приставы заставили ее снять, но у него спутанные и грязные волосы. Он кладет бейсболку на колени и причесывается пальцами. При этом он видит свои ногти – под кутикулами грязь и смазка, въевшаяся после воронения, – и поспешно прячет руки.
– Да, я ее узнаю, – говорит он, кивая на меня. – Как-то она заглядывала ко мне в магазин. Подошла прямо к прилавку и сказала, что хочет купить полуавтоматический пистолет.
– Вы раньше ее встречали?
– Нет.
– Она осматривалась, когда вошла? – уточняет Квентин.
– Нет. Она ждала на стоянке, пока я открою магазин, а потом подошла прямо к прилавку. – Он пожимает плечами. – Я тут же навел о ней справки, и, поскольку она оказалась чистой, я продал ей то, что она хотела.
– Она просила патроны?
– Двенадцать штук.
– Подсудимая просила показать, как обращаться с оружием?
Мо качает головой:
– Она заверила, что знает.
Его показания накрывают меня, как волной. Я вспоминаю запах того небольшого магазинчика, необработанное дерево на стенах, за прилавком изображения винтовок «Ругер» и оружия фирмы «Глок». Вспоминаю, какой старомодной была касса и как она издавала «дзинь». Сдачу он дал мне новенькими двадцатидолларовыми банкнотами, каждую просмотрел на свет, рассказывая, как отличить подделку.
К тому времени, как я вновь сосредоточиваюсь на происходящем, Фишер уже приступил к перекрестному допросу:
– Чем занималась моя подзащитная, пока вы наводили о ней справки?
– Она постоянно смотрела на часы. Расхаживала по магазину.
– В магазине еще были покупатели?
– Нет.
– Она сказала, зачем ей пистолет?
– Это не мое дело, – отвечает Мо.
На одной из двадцаток, что он дал мне на сдачу, было что-то написано – мужская подпись.
– Я как-то расписался на одной, – рассказал мне в то утро Мо, – и, клянусь Богом, через шесть лет ко мне вернулась эта же купюра. – Он протянул пистолет, который обжег мне руку. – То, что находится в обращении, всегда возвращается бумерангом, – произнес он, но в тот момент я была слишком поглощена своими мыслями, чтобы принять его слова за предостережение.
Оператор, снимающий процесс для ТВ-6, согласно схеме Квентина Брауна, которая изображала зал суда в Биддефорде, находился в углу. Когда видеокассета соскальзывает в видеомагнитофон, я не свожу глаз с присяжных. Я хочу наблюдать за тем, как они смотрят на меня.
Возможно, один раз я и видела этот фрагмент. Но это было много месяцев назад, когда я верила, что поступила правильно. Мое внимание привлекает знакомый голос судьи. Я не могу удержаться и вглядываюсь в маленький экран.
Мои руки дрожат, когда я поднимаю вверх пистолет. Безумные глаза широко распахнуты. Но движения плавные и красивые, как в балете. Когда я прижимаю пистолет к голове священника, моя собственная дергается назад, и на один ошеломляющий миг мое лицо разделяется на маски – комедии и трагедии: на одной половине печаль, на второй облегчение.
Звук выстрела такой громкий, что, даже услышав его на кассете, я вздрагиваю.
Крики. Плач. Голос оператора: «Ни фига себе!» Потом камера заваливается на сторону. Видны мои ноги, перелетающие через заграждение, и слышен глухой шум падающих приставов, прижимающих меня к земле. А вот Патрик.
– Фишер, – шепчу я. – Меня сейчас вырвет.
Ракурс опять меняется, камера падает на пол на бок. Голова священника лежит в расплывающейся луже крови. Половины головы просто нет, а пятна и капли на записи свидетельствуют о том, что брызги мозгового вещества попали на объектив видеокамеры. С экрана на меня тупо уставился один глаз. «Я убила его? – Это мой голос. – Он умер?»
– Фишер… – Зал суда вращается перед глазами.
Я чувствую, как рядом со мной встает адвокат.
– Ваша честь, я бы просил объявить короткий перерыв…
Но уже поздно. Я вскакиваю с места, спотыкаюсь о ворота заграждения, бегу по проходу, а за мной мчатся два пристава. Я выбегаю через двойные двери из зала суда, падаю на колени, и меня тошнит до тех пор, пока в желудке не остается одно только чувство вины.
– «Фрост заблевала суд», – говорю я через несколько минут, уже приведя себя в порядок. Фишер отвел меня в небольшой зал для совещаний, подальше от глаз прессы. – Заголовки завтрашних газет.
Он складывает пальцы домиком.
– Знаете, должен сказать, это было хорошо. Если откровенно, великолепно!
Я смотрю на адвоката:
– Вы думаете, меня стошнило намеренно?
– А разве нет?
– Бог мой! – восклицаю я, отворачиваясь к окну. Собравшихся у здания суда стало еще больше. – Фишер, а вы видели эту запись? Как присяжные после этого смогут меня оправдать?
Фишер минуту молчит.
– Нина, о чем вы думали, когда смотрели кассету?
– Думала? Разве есть время думать с этими визуальными подсказками? Я хочу сказать, неправдоподобно много крови. И мозги…
– Что вы думали о себе?
Я качаю головой и закрываю глаза. Нет слов, чтобы описать то, что я сделала.
Фишер гладит меня по плечу.
– Именно поэтому, – заверяет он, – вас и оправдают.
В коридоре, ожидая своей очереди давать показания, Патрик пытается выбросить из головы и Нину, и сам процесс. Он разгадал кроссворд в газете, которую кто-то оставил на соседнем стуле, выпил достаточно чашек кофе, чтобы пульс участился, поговорил со снующими туда-сюда полицейскими. Но все бесполезно, Нина живет у него в крови.
Когда она вывалилась из зала суда, зажимая рот рукой, Патрик поднялся со стула. Он уже преодолел половину коридора, чтобы убедиться, что с ней все в порядке, когда из зала суда сразу за приставами выскакивает Калеб.
И Патрик садится на место.
На его поясе начинает вибрировать пейджер. Патрик отстегивает его с ремня, смотрит на номер на экране. «Наконец-то», – думает он и идет искать таксофон.
Когда наступает время обеда, Калеб приносит в зал совещаний, где я нахожусь, бутерброды из ближайшего магазинчика.
– Кусок в горло не лезет, – говорю я, когда он вручает мне один.
Я ожидаю, что сейчас он начнет меня уговаривать, но Калеб только пожимает плечами и кладет бутерброд передо мной. Краем глаза я вижу, как он молча жует свой. Он уже сдался в этой войне; ему уже настолько плевать, что он даже не хочет со мной спорить.
За дверью суматоха, потом раздается настойчивый стук. Калеб хмурится и встает, чтобы прогнать незваных визитеров, кем бы они ни были. Но когда он приоткрывает дверь, на пороге стоит Патрик. Двое мужчин тревожно смотрят друг на друга; между ними потрескивают электрические разряды, которые не позволяют им подойти ближе.
Я понимаю в это мгновение, что, хотя у меня есть много фотографий Патрика и много фотографий Калеба, у меня нет ни одной, где мы были бы втроем, как будто в таком сочетании скрывается столько эмоций, что их не может выдержать объектив фотоаппарата.
– Нина, – говорит Патрик, входя в комнату. – Мне нужно с тобой поговорить.
«Не сейчас», – думаю я, холодея. Конечно, у Патрика хватит ума не обсуждать то, что произошло между нами, в присутствии моего мужа. Или, возможно, это именно то, чего он хочет.
– Отец Гвинн мертв. – Патрик протягивает мне переданную по факсу статью. – Мне позвонил начальник полиции из Бель-Шасс. Несколько дней назад он устал работать по летнему времени и нажал на власти… Как бы там ни было, похоже, когда они пришли его арестовывать, он уже был мертв.
Мое лицо застыло.
– Кто это сделал? – шепчу я.
– Никто. Его хватил удар.
Патрик продолжает говорить, его слова падают, как градины, на бумагу, которую я пытаюсь прочесть.
– …Этому чертовому начальнику понадобилось целых два дня, чтобы собраться и позвонить мне…
«Отец Гвинн, любимый местный священник, был найден экономкой мертвым в своей квартире».