– Как он? – спрашиваю я, даже не оборачиваясь, думая, что вернулся Калеб.
– Устал, – отвечает Патрик, – но, думаю, скоро приду в норму.
Я оборачиваюсь и иду к нему, но теперь между нами стена, видимая только нам двоим. Под глазами Патрика, этими прекрасными голубыми глазами, залегли тени.
Я констатирую очевидное:
– Ты солгал о нас. Там, в зале суда.
– Разве?
Он подходит ближе. Становится больно. Стоять так близко, только руку протяни, и знать, что нельзя преодолеть это расстояние.
Мы только друзья. Навсегда ими останемся. Можно удивляться, можно на один вечер притвориться, что это не так, но это не основание для того, чтобы жить вместе. Никто не знает, что было бы, если бы я не встретила Калеба, если бы Патрик не уехал за океан. Но мы с Калебом построили свой мир. Я не могу отрезать эту часть своей души, как не могу вырезать из сердца ту часть, которая принадлежит Патрику.
Я люблю обоих – и всегда буду любить. Но речь не обо мне.
– Я не обманывал, Нина. Я все сделал правильно.
Патрик подносит руку к моему лицу, и я трусь щекой о его ладонь.
Я уйду от него. Уйду ото всех.
– Правильно для меня, – повторяю я, – думать прежде, чем делать, чтобы перестать причинять боль тем, кого я люблю.
– Своей семье, – бормочет он.
Я качаю головой.
– Нет, – это мое «прощай», – я имела в виду тебя.
Когда суд объявляет перерыв, Квентин идет в бар. Но ему не очень-то хочется пить, поэтому он садится за руль и едет куда глаза глядят. Направляется в «Уолмарт» и тратит 103 доллара 35 центов на совершенно ненужные товары. Поужинать он останавливается в «Макдоналдсе». Только спустя два часа он осознает, что есть места, где ему нужно быть.
Когда Квентин подъезжает к дому Тани, на улице уже темно и ему с трудом удается высадить из машины своего пассажира. Было не настолько сложно, как может показаться, найти пластмассовый скелет – товары на Хеллоуин продавались с шестидесятипроцентной скидкой и беспорядочной кучей лежали в углу магазинчика.
Он тянет скелет по подъездной дороге, как напившегося приятеля. Кости волочатся по гравию, и он использует длинную фалангу пальца, чтобы нажать на кнопку звонка. Через несколько мгновений Таня открывает дверь.
Она все еще в сестринской форме, косички собраны сзади в хвост.
– Ладно, – говорит она, глядя на Квентина со скелетом. – Я должна это услышать.
Он одной рукой держит скелет за череп, остальные части болтаются. Квентин указывает на плечо.
– Лопатка, – повторяет он по памяти. – Седалищная кость. Подвздошная кость. Верхняя челюсть, нижняя челюсть, малоберцовая кость, кубовидная кость. – Каждую он пометил черным нестираемым маркером.
Таня начинает закрывать дверь:
– Квентин, ты проиграл.
– Нет! – Он просовывает руку скелета в дверь. – Не закрывай! – Квентин делает глубокий вдох и продолжает: – Я купил его для тебя. Хотел показать… что не забыл, чему ты меня научила.
Она склоняет голову к плечу. Боже мой, как он раньше любил эту ее манеру! Любил, когда она массировала ему шею, если затекали мышцы. Он смотрит на женщину, которую уже давно совсем не знает, и думает, что вот так и должен выглядеть дом.
Его пальцы скользят по костям, названия которых он вспомнить не смог, по широким белым ребрам, по коленям и лодыжкам. Таня с улыбкой берет Квентина за руку.
– Тебе еще многому следует научиться, – говорит она и тянет его за собой в дом.
В ту ночь мне снится, что я в суде и сижу рядом с Фишером, когда на затылке у меня начинают шевелиться волосы. Воздух становится тяжелее, дышать сложнее, и за моей спиной, как мыши по гладкому полу, пробегает шепот.
– Всем встать! – говорит секретарь, и я намереваюсь подняться, но у моей головы раздается холодный щелчок пистолета, в мой мозг врывается пуля, и я падаю, падаю…
Я просыпаюсь от шума. Несомненно, это бренчание и грохот жестяных банок. Барсуки? Но сейчас январь.
Во фланелевой пижаме я на цыпочках спускаюсь вниз. Голые ноги засовываю в сапоги, руки в куртку. На всякий случай хватаю каминную кочергу и выхожу на улицу.
Снег приглушает мои шаги, когда я иду к гаражу. Я приближаюсь и вижу черную кучу, по размерам намного больше барсука. Мужчина роется в мусорном баке. И пока я не ударяю по баку кочергой, как в гонг, он даже не поднимает головы. В ушах у него, похоже, звенит.
Он одет как вор-домушник, и моей первой, слишком милосердной мыслью было: «Наверное, ему холодно». Его руки в резиновых перчатках, скользких от содержимого моего мусорного бака. «Как в презервативах», – думаю я. Он не хочет подхватить страшное заболевание, и кто знает, что можно подхватить, когда разглядываешь обломки чужой жизни?
– Что, черт побери, вы здесь делаете? – спрашиваю я.
На его лице читается борьба. Потом он достает из кармана диктофон.
– Вы не хотите сделать заявление?
– Вы репортер? Вы роетесь в моем мусоре, и вы репортер? – Я наступаю на него. – Что вы надеетесь найти? Что вы еще хотите узнать о моей жизни?
Теперь я замечаю, насколько он молод, – Натаниэль лет через пятнадцать. Он дрожит, и я не знаю, из-за холода или из-за того, что с глазу на глаз встретился с таким злом, как я.
– Вашим читателям известно, что у меня на прошлой неделе были месячные? Что я доела пачку медовых хлопьев? Что мне слишком много рекламного хлама приходит по почте?
Я хватаю диктофон и нажимаю кнопку «запись».
– Хотите, чтобы я сделала заявление? Будет вам заявление. Спросите читателей, смогут ли они отчитаться за каждые пять минут своей жизни, за каждую мысль в своей голове и гордиться этим? Спросите, разве они никогда не переходили дорогу на красный? Никогда не ехали шестьдесят два километра в час там, где стоит ограничение в шестьдесят? Никогда не давили на газ, когда видели желтый? И если найдете хотя бы одного несчастного, который никогда не совершал ошибок, то у этого человека появится право меня судить. Но только предупредите его, что он такой же человек, как и я. Что завтра его мир перевернется с ног на голову и он увидит, что способен на поступки, которые не верил, что может когда-либо совершить. – Я отворачиваюсь, мой голос ломается. – Скажите ему… он мог бы оказаться на моем месте.
Потом я швыряю диктофон так далеко и сильно, как только могу, в высокий снежный сугроб. Иду в дом, запираю за собой дверь, прислоняюсь к ней и перевожу дыхание.
Что бы я ни делала, отца Шишинского не воскресишь. Ничто не сможет стереть из моей памяти совершенную ошибку. Ни одно тюремное наказание не может сравниться с тем, как казню себя я, или повернуть время вспять, или запретить мне думать, что Артур Гвинн заслужил смерть так же сильно, как его брат – жизнь.
Я медленно двигалась в ожидании, пока опустится неизбежный топор, я слушала показания свидетелей, как будто речь шла о судьбе кого-то постороннего. Но сейчас я чувствую, что очнулась. Будущее может разворачиваться нестираемыми штрихами, но это не означает, что нам нужно снова и снова читать одну и ту же строчку. Ведь именно от такой судьбы я Натаниэля и оберегала… Тогда почему я примеряю ее на себя?
Как благословение, начинается снегопад.
Я хочу вернуть свою прежнюю жизнь.
Птенчик похож на крошечного динозавра и слишком маленький, чтобы обрасти перышками или знать, как открыть глазки. Он лежал на земле рядом с веткой в форме латинской буквы «V» и желудем с желтой шапочкой. Его клювик изогнут, крошечное крылышко болтается. Я вижу очертания его сердечка.
– Все хорошо.
Я сажусь на землю, чтобы выглядеть не таким страшным. Но птенец просто лежит на боку, и у него раздутое, как воздушный шар, брюшко.
Когда я поднял голову, то увидел в гнезде его братьев и сестер.
Одним пальцем я толкаю птенца себе на ладонь.
– Мама!
– Что случилось? Ой, Натаниэль! – Она щелкает языком, хватает меня за запястье и сталкивает птенца на землю. – Не поднимай!
– Но… но…
Всем видно, какой он больной. Нужно помогать больным людям и тем, кто сам не может о себе позаботиться. Отец Глен постоянно это повторяет. Почему же не помочь птицам?
– Если человек возьмет птенчика в руки, мама птенчика больше его не примет. – И только она это произнесла, как в небе появился дрозд и пролетел прямо над птенцом. – Теперь ты будешь это знать, – говорит мама.
Я не свожу с птенчика глаз. Неужели он так и будет лежать рядом с веткой и желудем, пока не умрет? Я прикрываю птенчика большим листом, чтобы он не замерз.
– Если бы я был птенчиком и кто-то ко мне притронулся, я бы умер?
– Если бы ты был птенчиком, – отвечает мама, – я бы никогда не позволила тебе выпасть из гнезда.
Вот что он берет с собой. Светящуюся игрушку йо-йо, щупальцу морской звезды, которую он нашел на пляже. Свою ленту «Самому храброму», открытку с Бэтменом. Семьдесят шесть пенсов, две монеты по десять центов и канадские двадцать пять центов. Овсяный батончик и пакетик с мармеладом-горошком, оставшиеся еще с Пасхи. Эти сокровища он взял с собой, когда переезжал жить в мотель с папой, и сейчас не может их бросить. Все помещается в белую наволочку и слегка давит Натаниэлю на живот, когда он застегивает молнию на куртке.
– Все забрал? – спрашивает папа.
Слова летят, как мячики на поле для гольфа, и тут же забываются. Натаниэль не понимает, зачем вообще суетиться и пытаться сохранить это в тайне, когда папа настолько занят, что вообще его не замечает. Он забирается в грузовичок на пассажирское место и пристегивается. А потом, хорошо подумав, отстегивается.
Если он собирается вести себя по-настоящему плохо, почему бы не начать прямо сейчас?
Однажды работник химчистки предложил сводить Натаниэля посмотреть, где начинается огромная движущаяся многоножка выглаженной одежды. Папа пересадил его через конторку, и он пошел за мистером Сарни в служебные помещения, где чистили одежду. Воздух был таким тяжелым и влажным, что Натаниэль с присвистом дышал, когда нажимал большую красную кнопку, запуская конвейер с вешалками, который с пыхтением двигался по кругу. Атмосфера в суде напоминает Натаниэлю недра химчистки. Возможно, здесь не настолько жарко и сыро, но точно так же тяжело дышать.