Роковой роман Достоевского — страница 26 из 49

Анна, которую мутило от одного вида курящей дамы, покачала головой. «Хоть бы на тарелку грушу положил, – подумала она с досадой. – А придется съесть, а то еще, не ровен час, обидится».

– Да, приступ был. – Достоевский достал папиросу, с наслаждением затянулся. – Упал, глаз повредил. Здоровье расстроено неимоверно. А тут еще Стелловский. До 1 ноября надо сдать ему роман. Не сдам – совсем попаду в кабалу, окончательно. А времени-то нет уже почти, я «Преступление и наказание» для Каткова писал. Вот, решился на стенографистку. Успеем? Как вас, простите, зовут?

– Анна Григорьевна.

– Успеем, Анна Григорьевна? А покурить не хотите? Пожалуйте, здесь можно, без церемоний.

– Я не курю, – терпеливо повторила Анна. Она старалась говорить спокойно, хотя внутри все дрожало от ярости.

Если Достоевскому надо срочно сдать роман, то чем скорее приступят они к работе – тем лучше. Начал бы уже диктовать, а не вел пространные разговоры! Или, по крайней мере, мог бы запомнить имя и что папиросы не любит!

Он поймал ее взгляд, мельком брошенный на портрет сухощавой дамы с неприятным лицом, и счел нужным пояснить:

– Супруга моя покойная, Мария Дмитриевна. У нее сын остался, Паша, мы вместе сейчас живем. Бездельник, между нами говоря, жуткий. Своих деток я не нажил. А хотелось. И семьи хотелось. Но – Бог не дал и не даст, наверное. Три раза предложения за последние годы делал, и ни одна не согласилась.

Анна поерзала на своем кресле. Что тут скажешь? Она, конечно, прекрасно понимает тех дам, отказавших. Но Федор Михайлович, услышав такое, обидится. А как же работать вместе?

– Ну, значит, познакомились, – он встал, подошел к окну, – приходите сегодня же, к восьми, станем писать.

«Даже не спросил, удобно ли мне, – мысленно возмутилась Анна, – а мне ведь неудобно, живу возле Смольного, пока домой доберусь, сюда надо ехать. Хорошо хоть, что родственники рядом, у них отобедаю».

В прихожей паскудная прислуга бросилась помогать с платьем, отчего Анне пришлось дать неприятной женщине двадцать копеек.

– Скажите, а зачем вы такой большой шиньон носите? – поинтересовался вдруг появившийся в дверях Достоевский. – Очень вам смешно с таким шиньоном. Кстати, как вас зовут?

Сдерживая набежавшие слезы, Анна прошептала:

– У меня не большой шиньон, это мои волосы. Зовут меня Анной Григорьевной. До вечера, Федор Михайлович.

И она с наслаждением бросилась прочь…

Вечером, впрочем, все переменилось. Федор Михайлович был мил, даже весел.

На пробу Анна записала, что Достоевский читает, потом расшифровала. Федор Михайлович слегка поворчал, но сказал, что серьезных неточностей нет, можно приступать к работе.

Он стал диктовать роман, и у Анны захватило дух.

Как все вроде бы просто: немолодой человек, курит, хмурится, то вскакивает, то садится.

Как все непостижимо: дивные строки, проникают в сердце, и больно, и интересно. Не понять, как это получается, откуда текут реки мыслей и слов, вот именно таких правильных нужных слов. Понятно только одно: рождается чудо, гениальное, талантливое, простое и вместе с тем такое великое.

И за возможность присутствовать при этом чуде можно простить все: странности, насмешки, бедность. И горе писателя, такое глубокое, что его поневоле тоже чувствуешь и страдаешь.

Ближе к полуночи Федор Михайлович спохватился:

– Вам же еще домой ехать! Совсем голову потерял. Простите великодушно, Анна Григорьевна.

– Ничего. – Она улыбнулась. Наконец-то Достоевский запомнил ее имя. – У меня здесь неподалеку родня живет, у родственников и заночую.

Федор Михайлович схватился за папиросу, но прикуривать не стал.

– Да, вы же дыма не любите-с… – Он завертел папиросу в пальцах. – А вот скажите, можно ли так сделать, чтобы вы пришли завтра уже с расшифрованными листами?

К своему собственному удивлению, Анна очень сильно обиделась. Конечно, расшифрует. Помогать так помогать. К тому же это такое наслаждение – еще раз прикоснуться к роману, поражаться, восхищаться им.

– Я принесу переписанный текст, – пообещала она.

А на языке вертелось почему-то совсем другое. Несмотря на усталость и ужасное опустошение, уходить от Достоевского очень не хотелось…

И так у них с первого же дня повелось, что если утром Достоевский и диктовал, то мало. И много рассказывал, про пережитое, про острог, про мучительницу свою Полину.

Слушать его всегда было неимоверно тяжело. Редкий писательский дар позволял ему настолько живо вести повествование, что Анна физически ощущала всю его боль и страдания.

Как-то сердце заныло так мучительно, что она не выдержала, спросила:

– Расскажите мне про ваше счастье. Вы ведь были счастливы, Федор Михайлович?

Он задумался, нервно затеребил бороду.

– А пожалуй, и не был я еще счастлив, Анюта, голубчик мой. Но все у меня такое чувство, что жизнь моя только начинается. А еще кажется, что если бы любил меня кто, то уж только за одно это и я бы на всю жизнь полюбил.

Взгляд Федора Михайловича задумчиво скользнул по ее лицу. И в этот миг Анна отчетливо поняла: он сделает ей предложение. А она его примет. Хотя любви в нем нет ни капли, есть только тоска неимоверная по женщине верной, кроткой, понимающей. Ну и что с того? Она все равно всегда будет рядом. Может, Федор Михайлович и полюбит ее потом. А коли не случится, то она все равно останется с ним. Потому что это такой человек, с таким талантом, что просто видеть его – великое счастье, и другой судьбы ей не нужно…

…«Положим, я бы ничего не сказала, если б действительно знала, что у него у самого нет, но когда я знаю, что мы нуждаемся, чтобы не нуждалась Эмилия Федоровна и прочая компания, когда мой салоп закладывается для того, чтобы выкупить салоп Эмилии Федоровны, то, как хотите, очень нехорошее чувство рождается во мне. И мне ужасно больно, что в таком человеке, которого я так высоко ставлю и люблю, и в таком-то человеке оказалась такая небрежность, такая непонятливость, такое невнимание».[45]

Анна отложила дневник. Потом допишет, после. Сейчас все равно слезы застилают глаза, растворяют четкие строчки.

Да, все переменилось, и оказалось намного сложнее. Когда Федор еще при первой встрече сказал, что содержит и пасынка, и семью брата, причем и долги все, числящиеся за журналом «Эпоха», на себя взял, Анна поразилась. Какое благородное сердце, какая бескорыстная преданность!

О Паше, бездельничающем, заботящемся только о развлечениях, представление у нее уже имелось. А перед свадьбой объявилась и жена покойного Михаила Михайловича, глупая толстая немка Эмилия Федоровна. Посмотрела так холодно, как будто бы невеста брата мужа – из падших. И вместо приветствия стала требовать, чтоб уж и после свадьбы Федор Михайлович был так добр, заботился, средства нужные предоставлял. Он и предоставлял – а на свадьбу денег не оставалось, пришлось выпрашивать аванс у Каткова. Когда обвенчались, Эмилия Федоровна и вовсе как умом тронулась, обосновалась в их доме, сказала, что помогать будет. От этой ее «помощи», то есть вечных громких криков, Федор сделался совсем больным. Надо было уезжать, однако куда и где денег взять? Но так хотелось избавиться ото всех, от родни, от кредиторов вечных, так хотелось, что и приданое заложить не жаль стало. Заложили, сбежали только вдвоем в Дрезден. Но и здесь Достоевский, как всегда, от себя последнюю копейку оторвет, а Эмилию Федоровну не забудет…

Почувствовав, как на глазах вновь закипают слезы, Анна решительно встала из-за стола. Нельзя думать об этом, ни к чему. Все решено, все свершилось. Жить с Федором непросто, но и без него невозможно.

Она отворила дверь – хозяйка, немка, постучавшись, принесла кофею. И комнатка, нанятая в пансионе чопорных обстоятельных супругов, наполненная горьковатым кофейным ароматом, опять показалась Анне чудо какой милой.

Выпив кофею, она принялась за починку своих платьев. И в душе вновь невольно всколыхнулось сильное раздражение. Столько всего купили недавно Федору Михайловичу, когда ходили по магазинам. И новую светлую шляпу, и плащ. Довольный, как ребенок, он все вертелся перед зеркалом и спрашивал:

– А что, Анька? Точно к лицу мне эта шляпа?

А для нее опять ничего не купили. Хотелось бы летних платьев, тем более что стоят они здесь копейки. Но Федор Михайлович не догадался предложить и для нее что-нибудь выбрать. А заговаривать об этом самой было стыдно.

Закончив штопку, Анна покосилась на дверь. А потом решительно направилась к столу, за которым работал муж. В последнее время он писал сам, не любил диктовать без особой нужды. И совершенно не выносил, когда читают черновой текст. А любопытство-то покоя не дает!

Но прочесть рукопись Анна не успела. На листках, мелко испещренных круглым бисерным почерком, угадывался женский профиль, коротко стриженные кудри.

«Она, снова она, – застучало в висках. – Ее он любит, а меня в жены взял, потому что она выйти за него не захотела, а я согласилась».

Снова покосившись на дверь, Анна дотянулась до шкатулки, в которой муж хранит письма, потом вытащила шпильку из пепельных густых волос. Мгновение – и маленький замочек открылся. На самом верху лежал конверт, подписанный ровным красивым почерком.

– От нее, от С., – в отчаянии прошептала Анна, хватая конверт.

Даже наедине с собою она никогда не называла имени и фамилии той женщины. Почему-то казалось, что любое ее упоминание, хотя бы и мысленное, приведет к тому, что С. опять появится в жизни Федора Михайловича и отдастся ему просто так, хотя бы только и назло жене.

Письмо, впрочем, оказалось довольно невинное. С. пеняла Федору Михайловичу в связи с редкой перепиской, жаловалась на царящую в Петербурге скуку и желала счастья с его «Брылкиной».

Анна довольно улыбнулась. Брылкина – во-первых, неумно-с. Во-вторых, слишком уж свидетельствует о досаде С. А это хорошо, очень даже хорошо.