Мне и теперь странно рассказывать этот анекдот с воззванием, о замене пулемета пафосом. Если бы я, военный, представил от себя по команде такой проект, то в любой армии меня посадили бы в сумасшедший дом.
Может быть, все же интересно знать, как приняло воззвание население?
Лирическая сторона этого литературного произведения удалась безукоризненно. Воззвание было расклеено по углам всевозможных зданий. Его читал весь Петроград. Оно даже подействовало, но, увы, как раз не на преступников, для которых предназначалось, а на самых лояльных людей, привыкших вообще подчиняться распоряжениям любой власти: сданными оказались несколько охотничьих ружей, пистолетов и сабель эпохи русско-турецкой войны. Все перевозочные средства и приемщики вернулись ни с чем – пустыми.
Если эпизод с отменой разоружения большевиков был ощутимым толчком по гигантскому колесу в обратную сторону, то для меня он явился ударом, которым выбило последнюю надежду.
Новый Главнокомандующий Петроградского округа генерал Васильковский не желает слышать о моем уходе.
– Может быть, вы не хотите быть подчиненным новому начальнику Штаба Багратуни? Тогда я назначаю вас при себе генералом для поручений, – слышу я от него в категорической форме[98].
Нет. Я кончил служить такому Правительству. Последняя карта бита. Попав случайно в Петроград, я увидел, как раскатилась революция в больших народных массах. И как тогда же все стало ясно! Одни слева будут продолжать спасать революцию или редактировать воззвания о сдаче оружия.
Многие справа еще должны пройти ряд испытаний, чтобы подавить страсти, – выйти на путь новых доступных нам заданий.
Вторых гораздо больше, но и те и другие слишком малочисленны на стомиллионную темную массу, погнавшуюся за призраками, для которой – вот в чем горе – уже опрокинуты все плотины!
Идти в эту массу? Но чтобы иметь в ней успех, надо на митингах срывать с себя погоны, посылать проклятия прошлому, как это делали некоторые офицеры. Нет. Только не это.
Если в верхних слоях распыленной русской общественности иногда идеологически указывают на конец августа как на крайний рубеж «Корнилов или Ленин», то для нас, пробивавшихся снизу через народную толщу и видевших всю картину разрушения, вопрос решался гораздо раньше, а именно тотчас после июльского восстания, когда Временное правительство не пошло за генерал-прокурором в преследовании большевиков за измену своему народу.
Картина разрушений, не учитываемых некоторыми политическими течениями, может быть отчасти видна в свете подробностей, перечисленных в предыдущих главах. В них я подтверждаю, что генерал-прокурору, контрразведке, Штабу округа, прокурорскому надзору было совершенно ясно, что Правительство продержится только до следующего восстания большевиков; нам было отчетливо видно, что день этого восстания, так же как июльского, будет назначен не Лениным, а немцами (что и произошло в действительности), но бить уже будет нечем[99]. Отсюда в нашем точном рисунке Петрограда никакого августовского перелома быть уже не может. Поэтому мы говорим уже в июле: обреченные мы, все вы; обреченная Россия.
Прежде чем не признавать этого положения, необходимо, казалось бы, опровергнуть отдельные элементы разрушения петроградских войск и всего административного аппарата, мною приведенные. Иначе мы опять оторвемся от действительности, опять останемся в области одних идеологических споров.
Суровый закон требовал, чтобы все переболели, каждый по-своему. Вот после этого только и можно приступить к новому творчеству[100]. Ну, а тогда в Петрограде? Васильковский и Багратуни начнут проходить стаж борьбы в революционной столице. А я должен буду себя побороть и сговариваться с Нахамкесом? Допустим. А какая от этого польза?
Энергичный прокурор Палаты Каринский тоже пробовал остановить обратное движение. По материалам, добытым после восстания, он арестовал Троцкого. Опять на сцену выступает Ловцов – бегает по городу и опять его находит. Троцкого сажают 23 июля, а в течение августа и в начале сентября новые министры юстиции выпускают и Троцкого, и всех одного за другим, кого мы посадили и до, и после восстания. Если кивать в прошлое и говорить, что доказательств измены большевиков было недостаточно, то, казалось бы, нельзя было не привлечь большевиков за восстание по распубликованному декрету Правительства. А убитых 4 июля? Разве их тоже не было?
К сожалению, узнав о моем рапорте, уходят начальник контрразведки, судебный следователь В. и Александров.
Васильковский их вызывает: при Багратуни, в моем присутствии, он убеждает их остаться. Достаточно взглянуть на обоих, чтобы понять, что наши мысли одинаковы. На все уговоры Васильковского каждый из них твердит: «Нет, я ни за что не останусь. Я был связан личным словом только с Б. В. Никитиным; а раз его нет, то считаю себя свободным».
Васильковский обрушивается на меня:
– Вот видите, что вы делаете! Да я же вам сказал, что вы не уйдете!
– Посмотрим. Я все надеюсь, что комиссия врачей, в которой мне предстоит свидетельствоваться, уволит меня по болезни в отставку[101].
В двадцатых числах июля меня свидетельствуют в Благовещенском госпитале и единогласно признают здоровым, как дай Бог всякому.
Прямо из госпиталя еду к начальнику Генерального штаба Романовскому. Говорю о неудаче в комиссии врачей; прошу меня убрать из Штаба округа куда угодно на фронт.
– Как? Неужели уже до этого дошло? – говорит он задумчиво, стучит дружески по плечу; мне кажется, в моих словах он находит подтверждение каких-то своих дальних мыслей. – Но я же не могу вас взять из Штаба, если вас не отпускает Главнокомандующий.
– Да, это по старым правилам, а вы уберите меня по-новому, приказом начальника Генерального штаба начальнику Штаба округа.
– Идет, – говорит Романовский. – Сделаю.
На другой день Багратуни получает приказание откомандировать меня в Главное управление Генерального штаба; а 26 июля я являюсь своему новому начальнику, старому знакомому, генералу Потапову.
После всех любезностей, которыми мы с ним обменялись за пять месяцев, я приготовился к сухому приему, но ошибся. Потапов, очевидно, был добрым человеком. Он устроил мне сердечную встречу; от него я узнал, что Романовский меня назначил не на фронт, а начальником Разведывательного отделения Главного управления Генерального штаба по группе держав, с которыми мы вели войну.
Однако на этом моя записная книжка не закончилась.
Глава 16Дело генерала Гурко
Рассказывая о том, как останавливали маятник, когда его качнуло вправо, нельзя не привести нескольких деталей из отношений министров к Гурко.
21 июля, утром, ликвидируя свои дела в Штабе округа, я встретил сияющего от удовольствия адъютанта помощника Главнокомандующего – Козьмина[102].
– Если бы вы только знали, кого мы сегодня арестовали! – говорит он, не умея скрыть своего восторга.
– Откуда же я могу знать, что происходит в вашей тайной канцелярии? Кого именно?
– Генерала Гурко.
– А что он сделал? – непосредственно срывается у меня удивленный вопрос.
Наступает неловкое молчание. Мой собеседник смотрит на меня с растерянным видом.
– Как что сделал?
– Ну да, какое у вас было основание для ареста?
– Как какое основание?.. Да ведь это Гурко, понимаете – Гурко! Нет, вы никогда не поймете! – восклицает он, кидает на меня безнадежный взгляд и уходит.
Начинаю припоминать слухи с фронта, что Главнокомандующий генерал Гурко настаивал пред военным министром на решительных мерах для спасения дисциплины в армии, имел с министром крупные столкновения и был уволен.
Арестовывать генерала ездил Козьмин со своим адъютантом. Они привезли его в Штаб, на квартиру Козьмина, а оттуда через два дня водворили в Петропавловскую крепость.
24 июля утром меня зовет новый начальник Штаба Багратуни. Он передает мне небольшую папку и говорит:
– Вот дело генерала Гурко. Военный министр приказал произвести расследование. Поручите его контрразведке.
Отвечаю:
– Я не знаком с генералом Гурко и никогда его не видел, но предвижу заранее, что бывший начальник кавалерийской дивизии и начальник Штаба Верховного – генерал Гурко – отнюдь не шпион.
– Что вы, что вы, конечно, нет! – даже вздрогнул Багратуни от такого резкого слова.
– Ну а в таком случае контрразведка, которая преследует только шпионов, этим делом заниматься не может, и разрешите мне вам его вернуть.
Багратуни явно неприятно; он отстраняет протянутую папку:
– Да, вы правы, совершенно верно; но не торопитесь, подождите. Я потом вам скажу.
В этот же день я случайно оказался в кабинете Багратуни, когда у него была супруга генерала Гурко. Симпатичная, с большими глазами, эта женщина приходила протестовать и, что было особенно тяжело видеть, обращалась к начальнику Штаба с полной уверенностью, что он также возмущен случившимся. Она говорила, что это первый случай за все время существования Петропавловской крепости, чтобы в нее кого-нибудь посадили без «ордера», как это было сделано с ее мужем[103]. Как бы ища защиты, она часто поворачивалась в мою сторону. Багратуни отвечал что-то неопределенное, а я не мог на нее смотреть.
Вернувшись к себе, я решил сам ознакомиться с делом, облетевшим с таким треском всю печать. И чего только не говорили о нем в газетах со слов услужливых осведомителей: контрреволюция, переписка с низложенным монархом, заговор – ну, словом, сразу все темы для бесконечного бульварного романа. Как же не увлекаться такими сообщениями, если газеты приводят подлинные слова самого министра Некрасова, произнесенные им на ночном заседании в Зимнем дворце: «Генерал Гурко в своем плане пишет, что все верные слуги Государя в силу обстоятельств должны только на время приноровиться к новым порядкам и принять соответствующий вид».