Роксолана. Великолепный век султана Сулеймана — страница 134 из 152

Все это князь торопливо выкричал в лицо Гасану, который должен был сопровождать его до караван-сарая на Долгой улице, но Гасан выслушал все это невозмутимо.

– Где велено, там князя и поместили, – сказал спокойно.

– Оскорбление княжеского сана! – закричал Вишневецкий. – Я должен был сказать султанше, и все изменилось бы, как и надлежит моему достоинству.

– Нужно было сказать. Сказанного не вернешь, но несказанного тоже не вернешь, – заметил Гасан.

– Пусть пан доверенный передаст султанше о моем возмущении, – не унимался князь.

– Султанша слушает лишь то, что хочет услышать, – объяснил ему, почти откровенно издеваясь, Гасан. – Теперь ясновельможному князю, если он хочет дождаться султанского слова, надо сидеть смирно там, где сидит, ибо здесь очень не любят, когда человек крутится, будто на него напала овечья болезнь крутец.

Князь недолго и вытерпел. Сидел уже в Стамбуле несколько месяцев, к тому же в условиях возмутительных и оскорбительных, теперь должен был сидеть в условиях не лучших еще столько, а то и больше: ведь когда еще напишет султанша о нем Сулейману, сколько будет идти это письмо, и будет ли на него ответ, и когда…

Вишневецкий повертелся еще месяц или два и исчез. Гасан пришел к Роксолане и сообщил почти радостно:

– Как прибежал сюда князь, так и побежал восвояси. Как приблудный пес. И она тоже обрадовалась в душе, будто избавилась от смертельной опасности. Думала упорно о любимом сыне своем Баязиде, вспоминала, как когда-то провожала его в Рогатин, а потом с болью в сердце встречала, удивляясь, почему он не остался там, не спрятался в степях или лесах, чтобы не настигла его османская смерть. Теперь он был возле нее, жизнь его и теперь находилась под угрозой кровавого закона Фатиха, а она без надежды рассчитывала, что как-нибудь все уладится так, чтобы именно Ба-язид сел на султанском троне и было бы у него сердце такое доброе и щедрое, что защитил бы ее родную Украину, никому б не позволил обижать. Она была бы валиде при своем сыне, подсказала бы ему, а он прислушался бы к ее советам. Султаном станет Селим – она все равно будет при нем валиде, но Селим, опустившийся от пьянства и разврата, не защитит никого, ему ничего не подскажешь, ибо он словно мертвый. Баязид, только Баязид должен стать султаном, прийти и сесть на Золотой трон!

А он пришел не султаном, а с телом самого младшего брата. Сначала прибежал зять Рустем, прорывался к султанше, чтобы сообщить о смерти Мустафы, но она и так уже об этом знала и Рустема к себе не пустила. Шел в поход садразамом[250], теперь явился простым визирем? И это после того, как она десять лет защищала его перед султаном? О Рустеме пыталась просить Михримах, но Роксолана была упрямой. Мягкое упрямство, которого все боялись больше, чем султанского гнева, ибо гнев проходит быстро, а мягкое презрение может длиться годами и десятилетиями. И тогда тебя словно бы и не существует.

Что принес ей Рустем? Весть о смерти Мустафы и о своем собственном падении? Ужаснулась этой смерти, хотя в глубине души, может, и ждала ее уже многие лета, надеясь на спасение своих сыновей. Спасать детей своих – для этого жила. Но ведь не ценой же чьей-то жизни! Не смертью чужой! А теперь получалось так, что эта смерть связана с ее именем, раз подозрение пало на Рустема, ее зятя и любимца.

Замкнулась в себе, в своем собственном мире, в который никого не хотела впускать, как будто надеялась отгородиться от огромных окружающих ее миров, полных горя, страданий и несчастий. И не отгородилась. Через несколько месяцев следом за Рустемом прибыл в Стамбул сын Баязид с мертвым Джихангиром. Как же так могло случиться? Почему молчало ее сердце – ни знака, ни толчка, ни вскрика? Теперь возле нее были и Баязид, и Рустем, и Михримах, никого не отгоняла, но никого и не узнавала. Кто-то из имамов (чей он – Джихангира, Баязида или какой-нибудь из стамбульских?) бормотал об умершем ее сыне: «Еще до полного расцвета весны молодости ветер наперед определенной смерти развеял лепестки бытия его высочества шахзаде с розового куста его времени». Наперед определенная смерть. Все наперед определено. Обреченность. Все обречены. Она и ее сыновья. Будто вспышки на черных тучах над Босфором, появились и исчезли ее сыновья один за другим: Абдуллах, Мехмед, Джихангир, – и не зазолотился воздух, и мир не стал многоцветнее, как когда-то казалось ей после каждых родов, только заслонялся мир высокими стенами вокруг нее и гремел султанским железом, которое несло смерть всему живому. Всегда есть несчастные, беззащитные земли, которые все приносят в жертву, точно так же, как и люди. Она принесена в жертву еще с момента своего рождения, и помочь уже ничем нельзя. Слушала Баязида, а сама думала о своей обреченности. Печально улыбалась, а сама думала о том, что надо уметь плакать и иметь возможность выплакаться.

Неожиданно спросила Баязида:

– А где Селим?

– Селим возле падишаха. Теперь он старший.

– Старший? – удивилась она. – Но только не для правды и не для истины. Какой его цвет?

Теперь наступила очередь удивляться Баязиду:

– Цвет? Не понимаю вашего величества.

Она и сама не понимала. Когда ее сыновья были еще совсем маленькими, они напевали, увидев в небе над Стамбулом разноцветную радугу: «Али бана, ешиль – тарлалара!» – «Красный цвет – мне, зеленый – полям!» А Селим бегал и, дразня братьев, восклицал: «А мне черный! А мне черный!»[302] Все уже забыли об этом, а она помнит. И орлы у него в клетках были черные. Зачем она выпустила их? Черных орлов на белых аистов.

Имам бормотал молитву: «Цуганляи, цуганляи, гоммилер, икманляи». Где заканчивается бред и начинается действительность? Баязид что-то рассказывал о раздвоенном Мустафе, который раздваивался сначала для Джихангира, а затем уже и для него самого. О чем это он и чего хочет? Чтобы она соединилась с сыновьями живыми и мертвыми даже в их грезах? Одному сыну Мустафа раздваивался в помутившемся сознании, другому – благодаря его слишком острому разуму.

– Так где же этот Мустафа? – спросила она почти раздраженно, хотя никогда не умела толком раздражаться.

– Тот бежал.

– А кто убит?

– Мустафа.

– Тогда кто же бежал?

– Выходит, тоже Мустафа, но ненастоящий. Двойник.

– Двойник? А зачем это? Кто выдумал?

И только тогда вспомнилось имя валиде Хафсы. Она оставалась мудро-коварной даже после смерти. Все предвидела. Ага, наперед определила. И смерть ее сыновей тоже наперед определила валиде? А для Мустафы выдумала двойника, чтобы запутать всех, может, и самого Аллаха. Безумная мысль встряхнула Роксолану. Найти двойника для Баязида и спасти своего любимого сына! Немедленно найти для него двойника! Валиде, вишь, догадалась сделать это для Мустафы. Почему же она не сумела? Позвать Гасана и велеть ему? Поздно, поздно! Нужно было с детства, как у Мустафы. Теперь никто не захочет разделить свою судьбу с судьбой ее сына. А тот, другой Мустафа, где он?

– Где он? – переспросила она вслух, и Баязид понял, о ком идет речь, ответил почти беззаботно:

– Отпустил его.

– Как же ты мог это сделать? Этот человек страшнее и опаснее настоящего Мустафы. Он овладел всем тем, что и Мустафа, но он обижен своим происхождением и теперь попытается все возместить.

– Почему же не попытался сразу?

– Потому, что слишком близко был султан с войском. А янычары сразу почувствовали бы ненастоящего Мустафу. Он, наверное, никогда к ним и не ходил.

– Говорил, что ходил иногда, но они всегда почему-то молчали. Может, почувствовали, что это не Мустафа, и упорно молчали. И ничего более страшного, чем это молчание, тот человек никогда не слышал.

– То-то и оно! Этот человек обладает умом и тонким чутьем. Он намного опаснее настоящего Мустафы.



Примерно через полгода ее слова сбылись. Баязид пришел к матери бледный от растерянности.

– Ваше величество, он объявился!

– Кто?

– Лжемустафа. Вынырнул где-то возле Сереза в Румелии. Кажется, оттуда родом. Румелийский беглербек сообщает о зачинщиках беспорядков в тех местах.

– Откуда же ты знаешь, что это самозванец?

– Прислал ко мне человека.

– Где этот человек?

– Отпустил его.

– Снова отпустил?

– Это был купец. Ничего не знал.

– На этом свете нет таких людей. Почему самозванец пишет тебе?

– Благодарит за то, что я даровал ему жизнь. Теперь хочет отблагодарить тем же самым. Имеет намерение поднять всю империю против султана, но согласен поделиться властью со мной. Себе хочет Румелию, мне отдает Анатолию.

– Отдает, еще не имея?

– Уверен, что будет иметь. Пишет так: «Я скажу всему миру, что я думаю об их богах, ангелах, об их справедливости и тоске по свободе в душах людей, лишенных будущего, людей, единственное богатство которых – ненависть».

Роксолана вынуждена была признать, что Лжемустафа не лишен острого ума.

– Ты не ответил ему?

– Почему должен был отвечать бунтовщику?

– Надо подать ему какой-то знак.

– Ваше величество!..

– Слушай меня внимательно. Силой этого человека не следует пренебрегать. Я сообщу о самозванце падишаху, а ты подай весть бунтовщикам. Найди способ.

Через некоторое время, никому ничего не говоря, снарядила Гасана с его людьми снова к польскому королю. Велела во что бы то ни стало склонить короля ударить на Орду, поставить свои заслоны, может, и возле Очакова, и перед Аккерманом. Султан далеко, в Румелии бунтует самозванец, огромная империя может не сегодня завтра развалиться. Когда еще будет лучший случай?

– А если король снова испугается, ваше величество? – спросил Гасан.

– Поезжай к московскому царю, поезжай к тем неуловимым казакам, найди отважных людей, но не возвращайся ко мне с пустыми руками!

И осталась одна, уже и без верного своего Гасана.

С тех пор душа ее охладела. Так, будто дохнуло на нее из аз-Замхариа, той части ада, где царит такой холод, что если выпустить оттуда хотя бы капельку, то все живое на земле погибло бы. Она овеяна адским холодом аз-Замхариа. Охвачена такой безнадежной кручиной, что ей не помогли бы даже самые дорогие на свете султанские лекарства – растертые в порошок драгоценные камни, за каждый из которых можно купить целый многолюдный город. Застывшее сердце ее обливалось кровью при одной мысли о сыновьях. Неистовая душа ее окаменела от тоски. Думала