Ролан Барт о Ролане Барте — страница 19 из 26

желанным, а с другой — нет; истерия и навязчивый бред одновременно.

И тем не менее: чем больше я ориентируюсь на произведение, тем глубже погружаюсь в письмо; приближаюсь к его невыносимой глубине; передо мною открывается пустыня; происходит фатальная и болезненная утрата симпатии — я больше не чувствую себя симпатичным (другим, себе самому). Именно в этой точке соприкосновения письма и произведения мне и открывается суровая Правда: я больше не ребенок. Или же я открываю при этом аскезу наслаждения?

«Как известно»

В начале некоторых рассуждений стоит по видимости излишнее выражение «как известно», «известно, что...», свой исходный тезис он соотносит с расхожим мнением, с общеизвестным знанием; он ставит себе задачу реагировать на банальность. Но зачастую ему приходится опровергать не банальность расхожих представлений, а свою собственную банальность; тот дискурс, что поначалу приходит ему в голову, банален, и лишь в борьбе с этой первоначальной банальностью он и пишет. Скажем, ему надо рассказать, в каком состоянии он оказался в танжерском баре; первое, что ему приходит в голову, — это что он стал там местом «внутренней речи»; ну и открытие ! Тогда он пытается избавиться от этой засасывающей банальности и разглядеть в ней частицу мысли, с которой его связывало бы отношение желания: это Фраза! Стоит найти название этому объекту, и все в порядке; что бы он ни написал (независимо от мастерства), это всегда будет нагруженный дискурс, где заявляет о себе тело (а банальность — это дискурс без тела). Словом, все написанное им возникает как исправленная банальность.

Прозрачность и непрозрачность

Принцип объяснения: его творчество развивается между двух пределов:

— исходный предел образует непрозрачность общественных отношений. Эта непрозрачность сразу же была вскрыта в форме гнетущих стереотипов (обязательных фигур школьного сочинения, коммунистических романов в «Нулевой ступени письма»). А затем — в тысяче других форм Доксы;

— конечный (утопический) предел образует прозрачность: нежные чувства, обет, вздох, желание покоя,

— как будто обстоятельства социально-языкового общения однажды могут проясниться, стать легкими и ажурными вплоть до невидимости.

1. Разделенность общества ведет к непрозрачности (кажущийся парадокс: то, что более всего социально разделено, кажется непрозрачной массой).

2. Против этой непрозрачности и борется всеми силами субъект.

3. Однако, поскольку он сам субъект речи, то его борьба не может иметь прямого политического выхода, так как при этом он опять столкнулся бы с непрозрачностью стереотипов. Поэтому борьба приобретает характер апокалипсиса: он вновь и вновь проводит разделения, эксплуатирует до предела весь набор ценностей и в то же время утопически переживает — можно сказать, вдыхает

— финальную прозрачность общественных отношений.

Антитеза

Будучи фигурой оппозиции, крайней формой бинаризма, Антитеза непосредственно являет нам зрелище смысла. Выбраться из нее можно либо через нейтральное, либо через лазейку в реальное (расиновский наперсник желает устранить трагическую антитезу, SR, 1025,1), либо через восполнение (Бальзак восполняет антитезу

Сарразина, S/Z, 572, II), либо через изобретение какого-то третьего элемента (дающего сдвиг).

Однако сам он охотно прибегает к Антитезе (пример: «напоказ, для декорации, свобода, а у себя дома, как основа всего, нерушимый Порядок», My, 644,1)'. Еще одно противоречие? — Да, и объясняется оно все тем же: Антитеза — это похищение языка, я похищаю насильственность расхожего дискурса ради моего собственного насилия, ради смысла-для-меня.

1. Ролан Барт, Мифологии, с. 75.

Удаление первоначал

Его работа не антиисторична (по крайней мере, так бы ему хотелось), но всегда упорно антигенетична, ибо Первоначало представляет собой вредоносную фикцию Природы (Физиса): небескорыстно нарушая логику, Докса «склеивает» вместе Первоначало и Истину, образуя из них единый аргумент, где они будут поддерживать друг друга посредством взаимоподмены: разве гуманитарные науки не этимологтны, разыскивая этимон (первоначало и истину) любого факта?

Чтобы переиграть Первоначало, он прежде всего глубоко окультуривает Природу: нигде нет ничего естественного — все исторично; затем (убежденный вместе с Бенвенистом, что любая культура — это язык), он включает культуру в бесконечное движение дискурсов, которые не порождают друг друга, а накладываются друг на друга, словно при игре в «горячую руку».

Колебание ценности

С одной стороны, Ценность царит, разрешает и разделяет, помещая по одну сторону добро, а по другую зло (новенькое/новое, структура/структурирование и т. д.): мир оказывается усиленно значимым, так как в нем все входит в парадигму приязни - неприязни.

С другой стороны, любая оппозиция подозрительна, смысл утомителен, хочется от него отдохнуть. Тогда Ценность, которою все было заряжено, сама разряжается, растворяется в утопии: нет больше ни оппозиций, ни смысла, ни самой Ценности, она отменяется без остатка.

Таким образом, Ценность (а с нею и смысл) постоянно колеблется. Произведение в целом хромает то в сторону какого-то манихейства (когда смысл силен), то в сторону какого-то пирронизма (когда хочется от него освободиться).

Парадокса

(Поправка к «Парадоксу».)

В сфере интеллекта царит интенсивное дробление: всяк противопоставляет себя по всем статьям ближайшему соседу, но остается с ним в рамках одного «репертуара»; в нейропсихологии животных репертуаром называется совокупность стремлений, в зависимости от которых ведет себя то или иное животное: к чему задавать крысе человеческие вопросы — ведь у нее «репертуар» крысы? К чему задавать профессорские вопросы художнику-авангардисту? А вот парадоксальная практика разворачивается в несколько ином репертуаре — скорее писательском: не противопоставляя себя поименованным дробным ценностям, движешься как бы мимо них, избегая и уклоняясь, по касательной, это не то же самое, что «противоход» (словечко Фурье, вообще-то удобное), — из-за риска впасть в оппозицию, в агрессию, то есть в смысл (ибо смысл — это не что иное, как переключение на противоположный элемент), то есть в семантическую солидарность, которою соединены простые противоположности.

Легкий двигатель паранойи

Неприметный, совсем неприметный двигатель паранойи: когда он пишет (а может, они и все так пишут), то издалека нападает на что-то или на кого-то неназванного (назвать их мог бы только он один). Что за мстительный импульс лежит в основе той или иной фразы — столь успокоен-но-обобщенной? В письме местами всегда есть что-то скрытное. Движущая сила скрадывается, остается ее эффект — такой операцией вычитания и характеризуется эстетический дискурс.

Говорит ь/целоват ь

Согласно гипотезе Леруа-Гурана1, человек сначала освободил свои передние конечности от ходьбы, а рот — от хватания добычи, и лишь тогда получил возможность говорить. Добавлю: и целовать. Ведь наш произносительный аппарат — еще и аппарат прикосновения. Став прямоходящим, человек обрел свободу изобрести речь и любовь: здесь, возможно, и зародились две идущие вместе перверсии — речь и поцелуй. В этом смысле чем свободнее становились люди (их уста), тем больше они говорили и целовали; и, логически рассуждая, когда благодаря прогрессу они окончательно избавятся от ручного труда, то будут только и делать, что разглагольствовать да целоваться!

Для этой двойной функции, локализованной в одном месте, можно вообразить себе одно трансгрессивное нарушение, возникающее при одновременном осуществлении речи и поцелуя: говорить целуя, целовать говоря. Надо думать, такое сладострастное удовольствие существует, ведь влюбленные все время «пьют речь с любимых уст». В своей любовной борьбе они ведут сладостную игру то расцветающего, то прерываемого смысла — игру нарушаемой функции или же запинающегося тела.

1.Анатолъ Леруа-Гуран (1911—1986), французский этнолог

Проходящие тела

«Однажды вечером, сидя в полудреме перед стойкой бара...» (PIT, 1519, II)1. Вот, собственно, что я делал в этом танжерском «заведении» — дремал. В обычной городской социологии бар считается местом бодрствования и действования (в нем разговаривают, общаются, встречаются и т. д.) — а здесь, напротив, он предстает как место полуобморока. Это пространство не бестелесно, тела в нем есть, и даже совсем близко, что очень важно; но эти анонимные и слабо шевелящиеся тела оставляют меня в праздном, безответственно-зыбком состоянии: все рядом со мной, и никому ничего от меня не нужно — двойной выигрыш; в подобном заведении тело другого никогда не превращается в «личность» (гражданскую, психологическую, социальную и т.д.), оно проходит мимо, не обращаясь ко мне. Такое заведение — словно наркотик, специально подобранный по моему складу, и оно может стать рабочим местом моих фраз: я не грежу, я строю фразы; фатическую (контактную) функцию берет на себя тело зримое, а не слышимое; это промежуточный момент между производством моей речи и тем зыбким желанием, которым оно питается, состояние пробуждения, а не сообщения. Словом, бар — это нейтральное место, утопический третий элемент оппозиции, дрейф по течению прочь от слишком чистой пары говорить/молчать. В поезде ко мне приходят мысли: вокруг ходят люди, и эти проходящие тела действуют облегчающе. В самолете, напротив, я сижу неподвижно сжавшись и ничего не вижу; мое тело, а значит и интеллект, мертвы; мне явлено проходящим только лощено-отсутствующее тело стюардессы, которая ходит словно равнодушная мать среди кроваток в детском саду.

1. Ролан Барт, Избранные работы,