голова идет кругом (представим-ка себе язык, где в силу игры грамматических категорий говорящий субъект временами обязан изъясняться по-старушечьи). Однако на телесном уровне голова у него никогда не идет кругом. В этом его проклятие' он никогда не бывает смутным, потерянным, не в себе, всегда находится в ясном уме; не переносит наркотиков и в то же время мечтает о них; мечтает об опьянении (чтобы не сразу развозило); однажды даже рассчитывал, что хирургическая операция хоть раз в жизни позволит ему потерять сознание, — в чем ему было отказано, так как оперировали без общего наркоза; каждое утро, просыпаясь, чувствует, что голова слегка кружится, но внутри-то в ней все устойчиво (бывает, я засыпаю чем-то озабоченный, и в первый миг пробуждения эта забота исчезает — момент белизны, чудесно лишенный смысла, — но потом забота вновь набрасывается хищным зверем, и я снова весь как вчера). Иногда ему хочется дать отдых всей массе речи, что накопилась в его голове, в его работе, в других людях, — как будто это тоже такой утомленный член человеческого тела; ему чудится, что, отдохнув от языка, он отдохнет весь целиком, прогнав прочь душевные приступы, запоздалые переживания, восторги, обиды, уговоры и т. д. Речь видится ему в облике усталой старухи (что-то вроде дряхлой домашней прислуги с натруженными руками), мечтающей получить какую-никакую пенсию...
Театр
В перекрестье всего творчества — пожалуй, Театр: действительно, в любом его тексте говорится о каком-нибудь театре, а спектакль образует универсальную категорию, через посредство которой рассматривается мир. С театром связаны все, казалось бы, специальные темы, которые вновь и вновь проходят через его тексты: коннотация, истерия, фикция, воображаемое, сцена, миловидность, картина, Восток, насилие, идеология (то, что Бэкон называл «театральным призраком»). Его всегда
привлекал не столько знак, сколько сигнал, афиша; наука, которой он желал, — это не семиология, а сигналетика.
Считая аффект неотделимым от знака, эмоцию — от ее инсценировки, он не мог выражать свое восхищение, негодование, любовь, боясь неправильно их обозначить. Поэтому он бывал чем более взволнован, тем более невыразителен. Его «невозмутимость» была просто скованностью актера, который не решается выйти на сцену из страха сыграть плохо.
Сам он неспособен стать убедительным, зато чужая убежденность завораживает его, как раз и являясь в его глазах театральным эффектом. От актера он требует показывать телесную убежденность, а не правдивую страсть. Вот, быть может, лучшая театральная сцена, какую он видел: в вагоне-ресторане бельгийского поезда за столиком в углу устроились какие-то люди в форме (таможенники, полицейские); с таким аппетитом, так комфортабельно и толково они кушали (выбирая подходящие приправы, куски, столовые приборы, мгновенно определяя, что бифштекс будет лучше, чем холодная и безвкусная курица), так точно соответствовали еде своими манерами (аккуратно очищали рыбу от сомнительного яичного соуса, постукивали по баночке йогурта, чтобы приподнять ее крышку, соскребали, а не срезали кожуру с сыра, ножик для фруктов держали как скальпель), — что рухнул весь ресторанный сервис в вагоне Кука; они ели то же, что и мы, но это было как бы другое меню. То есть все в вагоне стало другим благодаря одной лишь их убежденности (когда тело соотносится не со страстью или душой, а с наслаждением).
Тема
За последние годы тематическая критика была заметно дискредитирована. И все же не стоит раньше времени отбрасывать идею такой критики. Тема — полезное понятие для обозначения такого места в дискурсе, где тело выступает под собственную ответственность и тем самым переигрывает знак; скажем, «шероховатость» — не означающее и не означаемое, или же и то и другое вместе: оно фиксирует нечто здесь и одновременно отсылает куда-то дальше. Чтобы превратить тему в структурное понятие, достаточно, быть может, чуть-чуть увлечься этимологией: подобно тому как структурные единицы называются то «морфемами», то «фонемами», то «густемами», то «вестемами», то «эротемами», то «биографемами» и т. д., — представим себе, по той же звуковой модели, что «тема» это такая структурная единица тезиса (идейного дискурса), то, что полагается, выделяется и выдвигается в акте высказывания и остается какой-то возможностью смысла (а впоследствии порой и его окаменелостью).
Конверсия ценности в теорию
Конверсия Ценности в Теорию (по невнимательности я прочел бьио у себя на карточке «конвульсия» — тоже неплохо): пародируя Хомского, можно сказать, что любая ценность переписывается (...) в Теорию. Эта конверсия-конвульсия представляет собой энергию (energon); такими переводами, воображаемыми сдвигами, созданием алиби и производится дискурс. Происходя из ценности (но оттого не менее ценностно обоснованная), теория становится интеллектуальным объектом, который вовлечен в более широкий оборот (он встречается с другим воображаемым — читательским).
Максима
По этой книге бродит тон афоризма (мы, все, всегда). А ведь максима скомпрометирована связью с эссенциалистским пониманием человеческой природы, с идеологией классической эпохи; это самая надменная (а зачастую и самая глупая) из языковых форм. Почему же ее не отбросить? Причина, как всегда, эмоционального порядка: я пишу максимы (или схематично намечаю их), чтобы успокоиться; когда наступает смятение, то, чтобы его сгладить, я стараюсь опереться на что-то устойчиво безличное: «собственно, так ведь бывает всегда», — вот и рождается максима. Максима — это такая фраза-имя, а наименовать — значит утишить. Впрочем, все сказанное и само ведь максима: она смягчает мою боязнь выступить некстати со своими максимами. (Звонок от X.: рассказывает о том, где отдыхал, но совсем не спрашивает, где отдыхал я, как будто я все эти два месяца с места не трогался. Не вижу в этом никакого безразличия — скорее демонстрацию самозащиты: там, где меня не было, все осталось по-прежнему — это немалое облегчение. Именно так людей, склонных к панике, успокаивает неподвижность максимы.)
Монстр тотальности
«Представим себе (если это возможно) женщину, покрытую бесконечным одеянием, сотканным из всего того, что говорится в модном журнале...» (SM, 170, II). Эта воображаемая картина, по видимости методическая, так как пользуется операторным понятием семантического анализа («бесконечный текст»), старается незаметно изобличить монстра Тотальности (Тотальность как монстра). Тотальность одновременно и смешна и страшна: ведь, подобно насилию, она всегда гротескна (то есть преодолеть ее можно только эстетикой Карнавала).
В другом дискурсе: сегодня, 6 августа, я в деревне, утро начинается великолепно: припекает солнце, цветы, тишина, спокойствие, сияние. Ничто не бродит — ни желание, ни агрессия; передо мной одна лишь работа, словно мировое бытие; все заполнено. Может, это и есть Природа? Отсутствие... остального? Тотальность?
6 августа 1973 — 3 сентября 1974 года