Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 11 из 71

Случилось, что встретил я водопроводчика с другим ответом:

– Пристроил, Анатолий Борисович, пристроил моего Во лодюху.

И с тою же улыбкой – в ласковости своей хорошо мне знакомой – рассказал, каким образом пристроил; взял на Ярославском вокзале билет, сел с Володюхой в поезд, а в Сергееве, когда мальчонка заснул, тихонько вышел из вагона и сел в поезд, идущий в Москву.

А Володюха поехал дальше.

28

Идем по Харькову – Есенин в меховой куртке, я в пальто тяжелого английского драпа, а по Сумской молодые люди щеголяют в одних пиджаках.

В руках у Есенина записка с адресом Льва Осиповича Повицкого – большого его приятеля.

В восемнадцатом году Повицкий жил в Туле у брата на пивоваренном заводе. Есенин с Сергеем Клычковым гостили у них изрядное время.

Часто потом вспоминали они об этом гощенье, и всегда радостно.

А Повицкому Есенин писал дурашливые письма с такими стихами Крученыха:

Утомилась, долго бегая,

Моя вороха пеленок,

Слышит: кто-то, как цыпленок,

Тонко, жалобно пищит:

«Пить, пить».

Прислонивши локоток,

Видит: в небе без порток

Скачет, пляшет мил дружок.

У Повицкого же рассчитывали найти в Харькове кровать и угол.

Спрашиваем у встречных:

– Как пройти?

Чистильщик сапог наяривает кому-то полоской бархата на хромовом носке ботинка сногсшибательный глянец.

– Пойду, Анатолий, узнаю у щеголя дорогу.

– Поди.

– Скажите, пожалуйста, товарищ…

Товарищ на голос оборачивается и, оставив чистильщика с повисшей недоуменно в воздухе полоской бархата, бросается с раскрытыми объятиями к Есенину:

– Сережа!

– А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф – Повицкий.

Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.

Миновали улицу, скосили два-три переулка.

– Ну, ты, Лев Осипович, ступай вперед и вопроси. Обрадуются – кличь нас, а если не очень, повернем оглобли.

Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц. Повицкий был доволен:

– Что я говорил? А?

Из огромной столовой вытащили обеденный стол и вместо него двуспальный волосяной матрац поставили на пол.

Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасен, а столовая для этого именно предназначена.

Есть же на свете теплые люди!

От Москвы до Харькова ехали суток восемь – по ночам в очередь топили печь, а когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтобы было помягче.

Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не противились. Словно в подкованный тяжелый солдатский сапог усталость обула веки.

Как уснули на правом боку, так и проснулись на нем в первом часу дня, ни разу за ночь не повернувшись.

Все шесть девиц ходили на цыпочках.

В темный занавес своей горячей ладонью уперлось весеннее солнце.

Есенин лежал ко мне затылком.

Я стал мохрявить его волосы.

– Чего роешься?

– Эх, Вятка, плохо твое дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.

– Что ты?..

И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.

Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах: выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.

Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.

Сердцу, как и языку, приятна нежная горечь.

Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.

Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:

По-осеннему кычет сова

Над раздольем дорожной рани.

Облетает моя голова,

Куст волос золотистый вянет.

Полевое степное «ку-гу»,

Здравствуй, мать голубая осина!

Скоро месяц, купаясь в снегу,

Сядет в редкие кудри сына.

Скоро мне без листвы холодеть,

Звоном звезд насыпая уши.

Без меня будут юноши петь,

Не меня будут старцы слушать.

29

В Харькове жил Велимир Хлебников. Решили его проведать. Очень большая квадратная комната. В углу железная кровать без матраца и тюфяка, в другом углу табурет. На нем обгрызки кожи, дратва, старая оторванная подметка, сапожная игла и шило.

Хлебников сидит на полу и копошится в каких-то ржавых, без шляпок, гвоздиках. На правой руке у него ботинок.

Он встал нам навстречу и протянул руку с ботинком.

Я, улыбаясь, пожал башмак. Хлебников даже не заметил.

Есенин спросил:

– Это что у вас, Велимир Викторович, сапог вместо пер чатки?

Хлебников сконфузился и покраснел ушами – узкими, длинными, похожими на спущенные рога:

– Вот… сам сапоги тачаю… Садитесь… Сели на кровать.

– Вот…

И обвел большими серыми глазами, чистыми, как у святых на иконах Дионисия Глушицкого, пустынный квадрат, оклеенный выцветшими обоями.

– Комната вот… прекрасная… только не люблю вот… мебели много… лишняя она… мешает.

Я подумал, что Хлебников шутит.

А он говорил строго, тормоша волосы, низко, под машинку остриженные после тифа.

Голова у Хлебникова узкая и длинная, как стакан простого стекла, просвечивающий зеленым.

– И спать бы вот можно на полу… а табурет нужен заместо стола… я на подоконнике… пишу… керосина у меня нет… вот и учусь в темноте… писать… всю ночь сегодня… поэму…

И показал лист бумаги, исчерченный каракулями, сидящими друг на друге, сцепившимися и переплетшимися. Невозможно было прочесть ни одного слова.

– Вы что ж, разбираете это?

– Нет… думал вот, строк сто написал… а когда рассвело… вот и…

Глаза стали горькими.

– Поэму жаль… вот… Ну, ничего… я научусь в темноте…

На Хлебникове длинный сюртук с шелковыми лацканами и парусиновые брюки, стянутые ниже колен обмотками.

Подкладка пальто служит простыней.

Хлебников смотрит на мою голову – разделенную блестящим, как перламутр, пробором и выутюженную жесткой щеткой:

– Мариенгоф, мне нравится ваша прическа… я вот тоже такую себе сделаю…

Есенин говорит:

– Велимир Викторович, вы ведь Председатель Земного Шара. Мы хотим в городском Харьковском театре всенародно и торжественным церемониалом упрочить ваше избрание.

Хлебников благодарно жмет нам руки.

Неделю спустя перед тысячеглазым залом совершается ритуал.

Хлебников, в холщовой рясе, босой и со скрещенными на груди руками, выслушивает читаемые Есениным и мной акафисты посвящения его в Председатели.

После каждого четверостишия, как условлено, он произносит:

– Верую.

Говорит «верую» так тихо, что мы только угадываем слово. Есенин толкает его в бок:

– Велимир, говорите громче. Публика ни черта не слышит. Хлебников поднимает на него недоумевающие глаза, как бы спрашивая: «Но при чем же здесь публика?» И еще тише, одним движением рта, повторяет:

– Верую.

В заключение, как символ Земного Шара, надеваем ему на палец кольцо, взятое на минуточку у четвертого участника вечера – Бориса Глубоковского.

Опускается занавес.

Глубоковский подходит к Хлебникову:

– Велимир, снимай кольцо.

Хлебников смотрит на него испуганно и прячет руку за спину.

Глубоковский сердится:

– Брось дурака ломать, отдавай кольцо! Есенин надрывается от смеха.

У Хлебникова белеют губы:

– Это… это… Шар… символ Земного Шара… А я вот – меня… Есенин и Мариенгоф в Председатели…

Глубоковский, теряя терпение, грубо стаскивает кольцо с пальца. Председатель Земного Шара Хлебников, уткнувшись в пыльную театральную кулису, плачет большими, как у лошади, слезами.

Перед отъездом в Москву отпечатали мы в Харькове сборничек «Харчевня зорь».

Есенин поместил в нем «Кобыльи корабли», я – «Встречу», Хлебников – поэму и небольшое стихотворение:

Голгофа

Мариенгофа.

Город

Распорот.

Воскресение

Есенина.

Господи, отелись

В шубе из лис.

30

В пасхальную ночь на харьковском бульваре, вымощенном человеческой толпой, читали стихи. Есенин – своего «Пантократора». В колокольный звон вклинивал высоким голосом:

Не молиться тебе, а лаяться

Научил ты меня, Господь.

Толпа в шлемах, кепках и картузах, подобно огромной черной ручище, сжималась в кулак.

А слова падали, как медные пятаки на асфальт:

И за эти седины кудрявые,

За копейки с златых осин

Я кричу тебе: «К черту старое!»,

Непокорный, разбойный сын.

Когда Есенин кончил, шлемы, кепки и картузы подняли его на руки и стали бросать вверх – в пасхальную ночь, в колокольный звон.

Хорошая проверка для стихов.

А у Гоголя была еще лучше.

Старый большевик М. Я. Вайнштейн рассказал мне следующий случай.

В Петропавловской крепости его соседом по камере был максималист. Над максималистом шли последние дни суда, и тюрьма ожидала смертного приговора. Воздух становился твердым как камень, а мысли в голове ворочались тупо и тяжело, как жирные свиньи.

И вдруг: из соседней комнаты, от максималиста, через толстую петропавловскую стену – широкий раскатистый смех. Такой, что идет от пупа.

Смех перед виселицей пострашнее рыданий.

Вайнштейн поднял тревогу: казалось, безумие опередило смерть.

Пришел надзиратель, заглянул в камеру к максималисту, развел руками, недоуменно покачал головой и сообщил:

– Читает.

Тогда Вайнштейн стуками оторвал соседа от книги и спросил: