Узел и бобровую шапку вытащил я.
С того случая жребьеметание прочно внедрилось в нашу жизнь.
Двадцать первый год балует нас двумя комнатами: одна похуже, повыцвестей обоями, постарей мебелью, другая – с министерским письменным столом, английскими креслами и аршинным бордюром в коричневых хризантемах.
Передо мной два есенинских кулака – в одном зажата бумажка.
Пустая рука – пустая судьба.
В непрекословной послушности року доходили мы до того, что перед дверью уборной (когда обоим приспичивало одновременно) ломали спичку. Счастливец, вытащивший серную головку, торжественно вступал в тронный зал.
37
Генерал Иванов, получив от царя приказ прибыть с георгиевцами для усмирения февральского Петербурга, прежде всего вспомнил о своих добрых знакомых в столице и попросил адъютанта купить в Могилеве сотенку яичек из-под курицы и с полпуда сливочного масла.
Пустячное дело! Пройдет по торцам Невского молодецким маршем георгиевский батальон под охи и ахи медных труб, и конец всем революциям.
А там – генерал отдаст яички добрым знакомым, погреет у камелька старые ноги в красных лампасах, побрюзжит, поскрипит, потешится новым орденом, царской благодарностью – и обратно на фронт.
Но яички так и не пришли по назначению.
Март…
Любовью гимназистки влюбилась Россия в Александра Федоровича Керенского.
Ах, эта гимназическая любовь!
Ах, непостоянное гимназическое сердце!
Прошли медовые весенние месяцы.
Июнь.
Галицийские поля зацвели кровью.
Заворочался недовольный фронт.
Август.
Корнилов поднимает с фронта туземный корпус. Осетинские и дагестанские полки. Генералы Крымов и Краснов принимают командование. Князь Гагарин с черкесами и ингушами на подступах к Петербургу.
Но телеграммы Керенского разбивают боевых генералов.
Начало октября. Генералу Краснову сотник Карташов делает доклад.
Входит Керенский. Протягивает руку офицеру. Тот вытягивается, стоит смирно и не дает своей руки.
Побледневший Керенский говорит:
– Поручик, я подал вам руку.
– Виноват, господин верховный главнокомандующий, я не могу подать вам руки, я – корниловец, – отвечает сотник.
Керенский не вполне угодил господам офицерам.
А рабочим и солдатам?
Еще меньше.
Они своевременно об этом его уведомили. Правда, не столь церемонно, как сотник Карташов.
Одну неправдоподобь сменяет другая – более величественная.
Девятнадцатый и двадцатые годы.
Гражданская война.
В Одесском Совете депутатов Муравьев говорит:
– В одни сутки мы восстановили разрушенный Радой сорокасаженный мост и ворвались в Киев. Я приказал артиллерии бить по самым большим дворцам, по десятиэтажному дому Грушевского. Дом сгорел дотла. Я зажег город. Бил по дворцам, по церквам, по попам, по монахам. Двадцать пятого января оборонческая Дума просила перемирия. В ответ я велел бить химическими удушливыми газами… Говоря по прямому проводу с Владимиром Ильичем, я сказал ему, что хочу идти с революционными войсками завоевать весь мир.
Шекспировский монолог.
Литературу всегда уговаривают, чтобы она поглядывала на жизнь. Вот мы и поглядывали.
Однажды имажинистам показалось, что в искусстве поднимает голову формальная реакция.
Верховный Совет имажинистов (Есенин, Шершеневич, Кусиков и я) на тайном заседании решил объявить «всеобщую мобилизацию» в защиту левых форм.
В маленькой тайной типографии мы отпечатали «приказ».
Ночью вышли на улицы клеить его на заборах, стенах, столбах Москвы – рядом с приказами военного комиссариата в дни наиболее решительных боев с белыми армиями.
Кухарки ранним утром разнесли по квартирам страшную новость о «всеобщей». Перепуганный москвич толпами стоял перед «приказом». Одни вообще ничего не понимали, другие читали только заглавие – хватались за головы и бежали как оглашенные. «Приказ» предлагал такого-то числа и дня – всем! всем! всем! – собраться на Театральной площади со знаменами и лозунгами, требующими защиты левого искусства. Далее – шествие к Московскому Совету, речи и предъявление «пунктов».
Около полудня к нам на Никитскую в книжную лавку прибежали Шершеневич и Кусиков.
Глаза у них были вытаращены и лица белы. Кусиков спросил, медленно ворочая одеревеневшим языком:
– Ввы… еще… торгуете?.. Есенин забеспокоился:
– А вы?
– Нас… уже!
– Что уже?..
– Запечатали… на мобилизацию… и…
Кусиков холодными пальцами вынул из кармана и протянул нам узенькую повестку.
Есенин прочел грозный штамп.
– Толя, пойдем… погуляем… И потянулся к шляпе.
В этот момент перед зеркальным стеклом магазина остановился черный крытый автомобиль. Из него выскочило два человека в кожаных куртках.
Есенин отложил шляпу. Спасительное «погулять» слишком поздно пришло ему в голову. Люди в черной коже вошли в магазин. А через несколько минут Есенин, Шершеневич, Кусиков и я были в МЧК.
Следователь, силясь проглотить смешок, вел допрос.
Есенин говорил:
– Отец родной, я же с большевиками… я же с Октябрьской революцией… Читали мое:
Мать моя родина,
Я большевик.
А он, – и тыкал в меня пальцем, – про вас писал… красный террор воспел:
В этой черепов груде
Наша красная месть!
Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
– Подожди, Сережа, подожди… Товарищ следователь, к сожалению, в последние месяцы от русской литературы пошел запашок буниновщины и мережковщины…
– Отец родной, это он верно говорит… завоняла… смердеть начала…
Из-под вечного золотого следовательского пера ползли суровые и сердитые буквы, а палец, которым чесал он свою макушку, ероша на ней белобрысый пух, был непростительно добродушен и несерьезен для такого учреждения.
– Подпишитесь здесь.
Мы молча поставили свои имена.
И через час – на радостях угощали Шершеневича и Кусикова у себя на Богословском молодым кахетинским.
Есенин напевал:
Все, что было,
Чем сердце ныло…
А назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на Театральную площадь отменять мобилизацию.
Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя «стихов», курчавые юноши – «речей».
Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции переполнил нас гордостью.
Есенин шепнул мне на ухо:
– Мы вроде Марата… против него тоже, когда он про министра Неккера написал, двадцать тысяч конницы выставили.
38
Почем-Соль уезжал в Крым. Дела наши сложились так, что одному необходимо было остаться в Москве. Тянем жребий. На мою долю выпадает поездка. Уславливаемся, что следующая отлучка за Есениным.
Возвращаюсь через месяц. Есенин читает первую главу «Пугачева»:
Ох, как устал и как болит нога!..
Ржет дорога в жуткое пространство…
С первых строк чувствую в слове кровь и мясо. Вдавив в землю ступни и пятки, крепко стоит стих.
Я привез первое действие «Заговора дураков».
Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических поэм. С нами Почем-Соль.
На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдешь не только что николаевскую «белую головку», перцовки и зубровки Петра Смирнова, но и старое бургундское и черный английский ром.
Легко взбегаем на нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка. Отворяется дверь. Смотрю: Есенин пятится.
– Пожалуйста!.. Пожалуйста!.. Входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу документы!.. – очень вежливо говорит человек при нагане.
Везет нам последнее время на эти приятные встречи. В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
– Я поэт Есенин!
– Я поэт Мариенгоф!
– Очень приятно.
– Разрешите уйти…
– К сожалению… Делать нечего – остаемся.
– А пообедать разрешите?
– Сделайте милость… Здесь и выпивочка найдется… Не правда ли, Зоя Петровна?..
Зоя Петровна пытается растянуть губы в угодливую улыбку. А растягиваются они в жалкую, испуганную гримасу.
Почем-Соль дергает скулами, теребит бородавку и разворачивает один за другим мандаты, каждый величиной с полотняную наволочку.
На креслах, на диване, на стульях – шатовские посетители, лишенные аппетита и разговорчивости.
В час ночи на двух грузовых автомобилях мы, компанией человек в шестьдесят, отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и Почем-Соль подушками от Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями, курами, свиными корейками и телячьей ножкой.
В «предварилке» та же деловитость и распорядительность. Наши нары, устланные бархатистыми одеялами, имеют уютный вид.
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
– Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего обыска… Слышите… вы… граждане… черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом. Ордер на наше освобождение был подписан на третий день.
39
Есенин уехал с Почем-Солью в Бухару. Штат нашего друга пополнился еще одним комическим персонажем – инженером Левой.
Лева на коротеньких кривых ножках, покрыт большой головой с плешью, розовой, как пятка у девушки. Глаза у него грустные, и весь он грустный, как аптечная склянка.
Лева любит поговорить об острых, жирных и сдобных яствах, а у самого катар желудка и ест одни каши, которые сам же варит на маленьком собственном примусе в собственной медной кастрюле.
От Минска и до Читы, от Батуми и до Самарканда нет такого местечка, в котором бы у Левы не нашлось родственника.
Этим он и завоевал сердце Почем-Соли.
Есенин говорит:
– Хороший человек! С ним не пропадешь – на колу у турка встретит троюродную тетю.