– Вместо «всегда» я бы предложил слово «иногда».
– Помолчи. Я хочу рассказать про бога.
– Рассказывай, рассказывай.
– И вот в прелестный весенний день я прочла в «Юманите», что он в Париже. Мы с Анатолем Франсом были читателями этой газеты «с сумасшедшинкой». Так говорил мэтр.
Айседора приподняла веки и, скосив глаз, лукаво взглянула на меня.
– Пообедать с ним, наедине, вдвоем! С самым красивым богом из тех, которых я знала.
– Но не с самым молодым, Изадора.
– Для нас, женщин, возраст не главное в любви.
– Будто?
– Мы ведь, Анатоль, в этом не так примитивны, как вы, мужчины.
– Допустим.
А Есенина Айседора называла ангелом и в этом хотела убедить как можно большее число людей. Поэтому на стенах, столах и зеркалах она весьма усердно писала губной помадой: «Есенин – Ангель», «Есенин – Ангель», «Есенин – Ангель».
– И вот, – продолжала Дункан, – я позвонила богу по телефону. О, как я была счастлива! Он милостиво согласился приехать в ресторан.
– Ну, ну!
– Я попросила сервировать нам столик не в общей зале…
– Само собой.
– Боги не опаздывают к обеду. Ровно в семь он уже заложил уголок салфетки за свой крахмальный воротничок.
У нее от смеха опять порозовели уши.
– Сам понимаешь, мой друг, что после второго бокала шампанского я уже не могла усидеть на своем стуле.
– Ясно!
– Я подошла к Станиславскому и взяла в ладони его голову.
– Ясно!
– Тогда пенсне упало с его носа и он зажмурил глаза. Вероятно, от страха.
– А ты, конечно, этим воспользовалась и поцеловала его в губы?
– Нет, – вздохнула Изадора, – в губы не удалось. Он их слишком крепко сжал.
– Он же бог.
– Я хотела огорчиться, но не успела.
– Неужели бог разжал губы?
– Да!.. Но только для того, чтобы взволнованно спросить меня: «Изадора, а что мы будем делать с нашими детьми?»
Об этой очаровательной встрече Дункан как будто где-то написала. Но я рассказал с ее слов.
– Ты это не выдумала, Изадора? Так и спросил: «Что мы будем делать с нашими детьми?»
– Слово в слово. Я стал хохотать.
– Вот! Вот! То же самое случилось и со мной. Огромное несчастье! Я стала смеяться. Ужасно смеяться. Так смеяться, что слезы падали с моих глаз в салат «латю». Это, наверно, непростительно? Но я же не сошла с неба. Я просто человек. Даже хуже – я женщина.
– Лучшая из женщин!
– Ты скажи это Есенину.
– Обязательно.
Она благодарно сжала мне руку и заключила:
– Станиславский, разумеется, сказал то самое, что должен был сказать. Ведь бог, как известно из Библии, относится ко всему очень-очень серьезно.
– Это верно. Даже к искусству. Даже в наше время!
– А я? Я тоже! – с жаром воскликнула Изадора. – Даже к танцевальному искусству.
– Знаю.
– Над которым ты посмеиваешься.
– Над твоим, Изадора, никогда!
Она приехала в Советскую Россию только потому, что ей был обещан… храм Христа Спасителя. Обычные театральные помещения больше не вдохновляли Дункан. Дух великой босоножки парил очень высоко. Она хотела вдыхать не пыль кулис, а сладчайший фимиам. И обращать взор не к театральному потолку, а к куполу, напоминающему небеса. Пресыщенная зрителем (к слову, ставшем на Западе менее восторженным: ведь актрис любят до первых морщинок) – она жаждала прихожан.
Огромный, но неуклюжий храм Христа у Пречистенских ворот ей где-то за границей лично преподнес на словах наш очаровательный народный комиссар просвещения.
Право, эпитет «очаровательный» довольно точен по отношению к Анатолию Васильевичу Луначарскому. Ведь он не только управлял крупнейшим революционным департаментом, но и писал стихи, пьесы, трактаты по эстетике, говорил, как Демосфен, и предсказывал будущее, преимущественно хорошеньким женщинам, по линиям их нежных ладоней.
Да и с Господом Богом (с настоящим, с Саваофом) у него, как известно, в недалеком прошлом был флиртик.
Соблазненная храмом Христа Спасителя, Айседора Дункан не то что приехала к нам, а на крыльях, как говорится, прилетела.
И очень рассердилась: очаровательный нарком надул ее. Вероятно, потому, что слишком смело, без согласования с политбюро, раздавал храмы босоножкам.
Я потом весело сочувствовал Айседоре:
– Ах, бедняжка, бедняжка, в Большом театре приходит ся тебе танцевать! Какое несчастье!
Но ей было не до смеха.
20
– Новость! Наш театр едет за границу.
Моя некрасивая красавица сегодня не сбросила мне на руки шубку и даже позабыла снять боты.
– Таиров только что объявил это. Было общее собрание. Все прыгали от радости. Старики выше всех. Уварова тоже прыгала.
Эта актриса играла комических старух.
– Понимаешь?
– Понимаю. Давай, Нюха, шубку.
– Театр едет во Францию, в Германию и, наверно, в Америку.
– Ух ты!
– В Париж… А?.. Здорово?
Словно предугадав гастроли, Мартышка четвертый месяц занималась с француженкой языком и уже читала со словариком французские романы.
– В Париж, Толюха!
– И ты ведь поедешь. Она сняла боты:
– А вот об этом еще надо подумать.
– Чего же тут думать?
– Как чего?..
– Ах, да… ты про это?
– Вот и давай решать.
– Нет, Нюша, решать будешь ты.
– Почему только я?
– Рожать-то тебе, а не мне.
– Но иметь сына или не иметь – это касается нас обоих. Не так ли?
Мы оба были уверены, что изготовляется мужчина.
– Или тебя это не очень касается? Я ответил каким-то междометием.
– Вот, Толя, и надо решать: Париж или сын.
– Думай, Нюша. Хорошенько думай. И решай.
– А я уже давно решила. Конечно, сын.
Я поцеловал ее в губы и сказал:
– Ты у меня, Мартышка, настоящий человек. Совсем настоящий. Хотя носа у тебя действительно маловато. Впрочем, я с первого взгляда не сомневался, что ты настоящая.
– Дурень! Это ведь только влюбляются с первого взгляда.
– Нет, шалишь! Все самое большое и хорошее делается с первого взгляда. И влюбляются с первого, и не сомневаются с первого, и предлагают руку с сердцем с первого. Все, все!
– Между прочим, ты мне их еще не предлагал.
– Неужели забыл?
– Ага! Ты ведь такой рассеянный.
А ночью, в кровати, при потушенной электрической лампочке, я ей сказал:
– Знаешь, Нюха…
– Знаю, знаю. Спи.
Она, конечно, сразу поняла, что я собрался утешать ее.
– Подожди засыпать, Нюха.
– О-о-ой! – простонала она.
– Понимаешь, есть наши русские повадки, которых я терпеть не могу.
– По матушке посылать? Я горячо возразил:
– Нет, эта очень милая! Я о других говорю. Ну, скажем, давать честное слово и не выполнять его.
– Спи, Длинный. Завтра дашь слово.
– Нет, я сегодня хочу дать. Сейчас.
– Вот беда! Пойми, мучитель: у меня утром ответственная репетиция.
Она готовила роль Коломбины в «Короле – Арлекине».
– Сплю! – И повернулась на левый бок.
– Стой, стой! Это чертовски важно!
– Ну, ей-богу, успеется. Мы ведь будем с тобой разговаривать… об очень важном… каждую ночь… еще лет пятьдесят подряд.
– Само собой! – воскликнул я, нисколько в этом не сомневаясь.
И, очевидно, не ошибся. Тридцать восемь лет мы уже проразговаривали.
– Так вот, Нюха, даю тебе слово, что когда нашему парню стукнет год…
– Пусть он еще сначала родится.
– За этим дело не станет. Так вот: когда ему стукнет год, мы со спокойной совестью оставим его на бабушку, а сами – в Париж!
– Что?..
– Везу тебя в Париж.
Ей сразу спать расхотелось:
– Ну да… везешь.
– Честное имажинистское!
Тогда Никритина немедля зажгла лампочку.
– А встречать нас с тобой будет на парижском перроне…
– Анатоль Франс! – ехидно вставила она.
– Нет, бери выше – Есенин.
– Есенин с Дункан! Ведь они к тому времени еще не разведутся.
– Пожалуй.
После этого мы проболтали до раннего утра, и она побежала на репетицию взволнованная, счастливая.
– Кланяйся Арлекину!
– Слушаюсь.
Его с блеском играл Николай Церетелли.
– Обязательно поклонись! Не забудь. А то ведь у нас передают поклоны только очень хорошо воспитанные люди. С гувернантками воспитанные.
– Значит, я обязательно забуду. И убежала.
– Боты! Боты! Надень боты!
А поклониться своему партнеру она, конечно, забыла. Воспитывалась-то без гувернанток. Где там! С девяти лет зарабатывала на жизнь, давая уроки восьмилетним буржуйчикам.
– Ох, и строгая я была! – с гордостью вспоминала бывший педагог. – Но репетитор отличный. Девчонок чуть что за косы драла, а мальчишек кормила подзатыльниками.
– Помогало?
– Очень! Они такие успехи делали! Родители даже удивлялись: вот, мол, сама от горшка два вершка, а детей прекрасно воспитывает.
А ночью, после уайльдовской «Саломеи» (Никритина играла пажа: «Посмотри на луну. Странный вид у луны. Она, как женщина, встающая из могилы. Она похожа на мертвую женщину…»), так вот, после недлинного спектакля, как только мы потушили над кроватью электрическую лампочку, я сказал:
– Знаешь, Нюха, мне хочется дать тебе второе слово. На этот раз она оказалась даже нетерпеливой:
– Имажинистское?
Любя наши стихи, с успехом читая их на концертах и зная нашу горячую веру в поэтический образ, Никритина принимала «честное имажинистское» по меньшей мере как дореволюционную клятву перед распятием.
– Давай, давай! Я честному имажинистскому верю.
Уж такая была верующая эпоха. Политические вожди верили в мировую революцию, поэты – в свои молодые стихи, художники – в свои бунтующие кисти, режиссеры – в свои спектакли с потухшей рампой и прожекторами, вспыхнувшими под потолком. В эту эпоху даже в Бога не верили с дерзкой верой в свое безбожие.
– Ну?
Это было самое ходовое никритинское словечко. Всегда и во всем торопясь, она и других неизменно поторапливала.
– Ну?
– Камерный театр надолго ли уезжает?