Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 54 из 71

Замечательная «старуха»! Сценическая «старуха» с молодых лет. Малый театр в то время был ими богат и славен.

В один из понедельников, когда МХАТ отдыхал, Литовцева заехала за мной и Никритиной:

– Толя, Нюша, поедемте к Василию Ивановичу. Он звонил по телефону. Очень хочет вас видеть.

Мартышка схватилась за голову обеими руками:

– Ужас! Ужас!

– Что, Нюшенька, не можешь?

– У нас сегодня чтение пьесы. У Таирова в кабинете.

И верхняя губа ее, искривившись, запрыгала, как у младенца, собиравшегося заплакать.

– А ты можешь, Толя?

– Очень даже.

– А с Нюшей мы поедем в следующий понедельник. Тут же Литовцева заботливо проскрипела:

– Только, друг мой, ты уж не засиживайся у Василия Ивановича.

– Ладно.

– И стихи свои ему не читай, пожалуйста. Читай уж мне, дома. Я хоть не после болезни. Я их получше перенесу.

– А тебя, Нина?..

– Что меня?

– Ведь тебя, дорогая, тоже довольно трудно переносить. Даже здоровому человеку.

– Такого нахала, как ты, мой друг, еще свет не видывал.

– Невозможнейший! – предательски согласилась Никритина.

Падал снег.

Барвихинские столетние сосны стояли вокруг дома этакими кавалергардами в белых мундирах.

Мягкими дорожками цвета травы мы прошагали по коридору в качаловскую комнату.

– Как ты помолодел, Вася! – сказал я.

После болезни он несколько скинул негрузный жирок, а зимнее солнце позолотило лицо в часы неторопливых прогулок.

– Скоро юношей стану, – отозвался Качалов. – Вот только бы еще три-четыре воспаления легких.

– Типун тебе на язык, Василий Иванович! – прокричала супруга.

– Шутки в сторону, а ведь меня недавно Всевышний к себе призывал.

– Что?.. – непритворно перепугалась она. – Что такое? Куда это он тебя призывал?

– К себе, на небо. – Что?..

– Иду это я по нашей дороге вдоль леса. Размышляю о жизни и смерти. Настроение самое философское. Болел-то я не в шутку. Уж «бренные пожитки собирал», говоря по-есенински.

– Перестань, Василий Иванович!

– Вдруг слышу…

– Василий Иванович, тебе нельзя много разговаривать.

– Подожди, Нина… Вдруг слышу голос с неба: «Ва-си-илий Ива-анович! Ва-си-илий Ива-анович!..» Так и одеревенел. Ну, думаю, кончен бал. Призывает меня к себе Господь Бог.

Литовцева испуганно перекрестилась.

У нее в комнате над столиком, где лежали книги Маркса и Ленина, всегда теплилась лампадка перед старенькой иконкой Божьей Матери.

– Ну?.. – спросил я нетерпеливо, по-никритински. – Ну?

– Наложив, разумеется, полные штаны, – продолжал Качалов, – я поднимаю глаза к небу.

И тут он сделал знаменитую мхатовскую паузу. Литовцева была ни жива ни мертва.

– А передо мной, значит, телеграфный столб, а на самой макушке его, обхватив деревяшку зубастыми ножными клещами, сидит монтер и что-то там чинит. А метрах в ста от него, на другом столбе, сидит второй монтер, которого, стало быть, зовут, как меня, – Василием Ивановичем. Вот мой разбойник и кличет его этаким густым шаляпинским голосом: «Ва-си-илий Ива-анович! Ва-си-илий Ива-анович!..» Ну совершенно голосом Бога, друзья мои.

Мы рассмеялись.

– Честное слово, очень похож! Сам Господь Бог орет, и баста. До чего ж я перетрусил!

– Вечно с тобой, Василий Иванович, какие-нибудь дурацкие истории! – сказала Литовцева.

Голос монтера, «очень похожий на голос Бога», напомнил мне другой случай, рассказанный Жоржем Питоевым – директором, режиссером, художником и отличным актером парижского театра, маленького, но хорошего. Это обычно для Парижа: там драматический театр чем меньше, тем лучше.

Бабушка Жоржа первой – в карете – приехала из Эривани в Париж. Роскошная армянка была самой интеллигентной дамой в своем отечестве. Ее называли во Франции мадам де Питоевнуар. Значит, она даже для французов была слишком черна.

По ее примеру и Жорж после смерти Веры Федоровны Комиссаржевской (он был ее возлюбленным) отправляется в Париж. Это было за несколько лет до нашей революции. Неожиданно Франция стала его третьей родиной. Но и вторая – Россия, Россия Толстого и Чехова, – навечно осталась в его душе. Питоев мечтал, чтобы Франция полюбила, хорошо узнав, Россию чеховскую и толстовскую.

– Это ваша миссия, Жорж?

– Да! Моя миссия, – отвечал он серьезно, хотя и не любил, как человек со вкусом, высоких слов.

В Париж Питоев приехал с молодой женой. Довольно скоро Людмила, так ее звали, стала не только первой актрисой его театра, но и одной из первейших актрис во Франции.

У Питоевых была целая ватага детей: Светлана, Варвара, Людмила, Саша, Нюша и т. д. Отец и мать замучивали их русским языком, но родным языком для них все-таки стал французский. Это огорчало родителей.

В 1927 году на берегу Атлантического океана в Кабрстоне мы с Питоевым крепко дружили.

– Вы знакомы с Жоржем Питоевым? – спросил я Качаловых.

– А как же! – сказал Василий Иванович. – Милейшее существо. И Людмила прелесть!

– Так вот, послушайте рассказец: как-то Жорж ставил у себя в театре пьесу с участием ангелов. Нарисовал их и отправился к старому знаменитому бутафору. Рассмотрев эскизы, бутафор неожиданно ответил: «Нет, я этого делать не буду. Таких ангелов не бывает». Питоев спросил без улыбки: «А вы, месье, видели ангелов?» – «К сожалению, нет», – ответил мастер тоже без улыбки. И повторил: «Но таких ангелов не бывает». И вернул эскизы. По-моему, это очень поучительная история.

Качалов сказал:

– Вот и наши ермиловы так же идиотски понимают социалистический реализм, как этот бутафор ангелов, а я голос Саваофа.

Снег падал хлопьями, похожими на звезды с рождественской елки.

В комнате Качалова было хорошо. Я бы сказал фразой XIX века: был уют мыслящего человека. Много книг, записные книжки, рукописи – толстые и тонкие.

– Как же ты, Василий Иванович, живешь тут? – спросила супруга.

– Читаю, гуляю, репетирую.

– Репетируешь? Что же ты репетируешь? Новой роли-то для тебя и близко не видно! О тебе в театре и думать-то позабыли.

– «Не все коту масленица» репетируем.

– С чего бы? Кто ж твою «Масленицу» ставить собирается? Я что-то об этом ничего не слыхала. Да и с кем репетируешь-то?

– С Константином и Машенькой.

– Для чего ж? Для какого театра?.. Блюменталь-то в Малом, а ты как будто еще у нас. Еще не выгнали.

– Так. Для никакого театра. Просто так. Для себя. Литовцева засмеялась мелким куриным смехом. Смеялась и смеялась, тряся грудью и обоими плечами, как цыганка, танцующая под гитару.

– Кхэ-кхэ… два старика и одна старуха забавляются. Как ученики театрального училища. Как молокососы!

– Что ж, – смущенно оправдывался Качалов. – Расти надо. Всем надо. И не молокососам тоже. И тебе бы, Нина, не помешало.

– Покорно благодарю! Уже выросла… в жену артиста, тронувшегося на старости лет.

– Вполне вероятно. Вполне, вполне. И продолжал:

– Третьего дня мы с утра репетировали. Я с превеликим увлечением произнес свой монолог. «Здорово! – решил про себя. – Здорово!» А у Константина презрительная гримаса на губах. «Что, – обращается он ко мне, – уже вызубрили? Назубок вызубрили? Прошу, Василий Иванович, сказать монолог своими словами. Своими! Собственными! А не чужими!» – «Для чего же, – спрашиваю, – своими? Мои-то ведь хуже будут, чем у Островского». Тут Константин даже побелел от святого возмущения. «Вы, – говорит, – ремесленник! Гнусный ремесленник!» Блюменталь так вся и сжалась в комочек.

– Еще бы!.. А ты небось только облизнулся?

– Совершенно верно, Ниночка, облизнулся. Ну, а назавтра с утра опять отправляюсь к Станиславскому репетировать. Стучу в дверь. «Кто там?..» – спрашивает он. Отвечаю: «Это я, Константин Сергеевич. Я… гнусный ремесленник». Ничего. Впустил. И даже хохотал во все горло.

В комнату принесли жидкий чай с лимоном. Нина Николаевна задернула синие суконные гардины и зажгла свет.

Я задал серьезный вопрос:

– Скажи, Вася, а кто тебе больше всех помогал в работе? Вопрос задал общий, но думал так: «Интересно – кто?

Станиславский или Немирович-Данченко?»

Качалов потер подбородок и, подумав, ответил с той же серьезностью:

– Да вот, пожалуй, она, Нина!

И сразу, без паузы, спросил меня:

– Стихи-то новенькие у тебя имеются? Литовцева грозно сверкнула на меня зрачками.

– Кое-что, Вася, имеется, – с невинным видом ответил я.

– Еще бы не иметься! Он же не в носу ковыряет. Вот когда, Василий Иванович, ты окончательно поправишься…

– Сядь, Нина, сядь. Не суетись.

– Да кто ж это суетится? Всегда что-нибудь не то скажешь! – И быстро-быстро заковыляла она из угла в угол.

– Если имеются, так чего молчишь? Выдавай, брат. В это же мгновенье я вскрикнул:

– Ой, не щиплись, Ниночка! Больно. У тебя же не пальцы, а щипчики для маникюра.

Она посмотрела на меня с ненавистью. А я обожал ее. Честное слово.

Качалов величественно улыбался.

– Так вот, друзья мои, я прочту вам всего-навсего семь стихотворений.

– Семь! – ужаснулась мученица своего несносного характера.

– Ну сыпь, брат, – сказал Качалов. – Сыпь. Читай.

И Качалов подпер мягкими ладонями гладко выбритые скулы, словно проутюженные горячим утюгом.

У Нины Николаевны навернулись на глаза слезы:

– Толя, родной, пожалей ты его, старик ведь, только что чуть не умер. Не утомляй ты его своими стихами. Опять температура поднимется, опять сляжет от твоих стихов-то. Я ведь, милый, знаю, какие ты пишешь.

– Помолчи, Нина, не шуми, – сказал Качалов.

– Кто ж это шумит? Только ты, Василий Иванович, один и шумишь. Голос-то как иерихонская труба.

Я объявил:

– «Разговор с Богом о сотворении мира».

– Это что же – поэма? И небось длинная?

– Нет, Ниночка, не поэма.

– Слава Богу!

– Нина-а!.. – зарычал Качалов.

И воцарилась тишина.

Я прочел:

Послушайте, господин чудак,