Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 55 из 71

Иже еси на небеси,

Ведь этот сотворили вы бардак?

Мерси!

– Все? – спросила наша беспокойная подруга.

– Все! – порадовал я ее.

– Следующее, Анатоль! – скомандовал стихолюб.

Где Кухня горя?..

Сверху, снизу иль откуда

Приносят мне дымящееся блюдо?

– Следующее!

Наплевать мне, что вы красавица.

Дело, друг мой, не только в роже.

В этот век говорят: «Он мне нравится».

А сказать: «Я люблю», – вы не можете.

– Следующее!

– «Судьба или злая хозяйка».

– Так-с.

«Эй, человек, это ты звучишь гордо?»

И – в морду! в морду! в морду!

– Следующее!

Я в городе. А как в лесу.

И вечный страх в себе несу.

«Дружи!»

Какой же, к черту, смысл и толк?

Я думал: друг, а это волк.

«Люби!»

И вот хриплю средь ночи я:

В моих объятиях змея.

– Следующее!

– Васи-и-лий Иванович… – жалобно пролепетала преданнейшая и мучительнейшая из жен.

– Следующее!

– А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая, у меня воспаления в легких не было.

– Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.

– Спасибо тебе, Толя. Большое спасибо.

И я умру, по всей вероятности.

Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.

Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в темно-красном переплете:

– Диктуй, поэт.

И, записав шесть стихотворений, обнял меня:

– Спасибо, брат.

– А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?

– Вот, если желаешь – поэма Максимилиана Волошина.

– Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!

– Помолчи, Нина.

– Очень, Вася, желаю, – сказал я. – Прочти, сделай милость.

– Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.

– Нина-а-а!

Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.

И Качалов стал читать из той же записной книжки «Дом поэта». Поэму о коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют «и красный партизан, и белый офицер».

– Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь. На. Я стряхнула.

– Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно. Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила термометр себе:

– Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и остался. Хоть кол на голове теши.

А глаза ее уже светились добротой.

Шопеновский прелюд доносился из салона.

Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:

– Это чье произведение?

– Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.

– Интересно?

– Да как тебе сказать… Азбука!

– Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай. Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.

Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.

При царе уже звонили бы великопостные колокола.

Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.

Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.

Однажды меня осенило.

– Нюха, – воскликнул я, – а ведь мы можем превратить эту уродину в роскошную квартиру из двух клетушек.

– Гениальная идея! – немедленно согласилась спутница моей жизни.

Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.

Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым украинским ковром, а в столовой-кабинете – «боярские» толстоногие табуреты, скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.

До сих пор я не могу понять, откуда у нас взялись деньги на такую потрясающую обстановку и на такой грандиозный ремонт. Ведь и сейчас, через тридцать восемь лет, спутница моей жизни, давным-давно ставшая заслуженной и орденоносной, с гордостью сообщает: «Вы знаете, я себе построила демисезонное пальто!»

Подруги и приятельницы, появляясь в нашей новой квартире, всплескивали руками:

– Ах!..

А мужчины баритонили и басили:

– Ну прямо кремлевские палаты шестнадцатого века!

– Ничего, Нюшка, не поделаешь, – сказал я. – Раз уж мы с тобой закатили себе такие боярские палаты, придется теперь и новоселье боярское закатывать.

– Это мысль!

– Значит, закатим?

– Закатим!

Сказано – сделано. Дня через три я уже говорил с Литовцевой по телефону.

– Итак, Ниночка, ждем.

– Спасибо, Толя. Явимся. Ровно в семь. Василий Ивано вич теперь ложится спать в десять. Профессора велели.

Я слегка ехидничаю:

– А если он занят в спектакле?

– Василий Иванович теперь два раза в месяц играет. Ролей-то нет. Не дают.

– Что ж, приходите в семь. Время детское. Самое подходящее для нашей компании. Ребеночек Оленька Пыжова тоже в семь явится.

– Очень приятно. Давно не виделись. Только вчера у нас до глубокой ночи проторчала. Всему дому спать не давала.

– Когда же выкатилась?

– Да разве она выкатится сама! Я ее, нахалку, выкатила. Половина двенадцатого.

– Вот беда! Так, может, ее не звать?

– Да как же ты ее, хулиганку, не позовешь? Сама придет. Носом почует новоселье. Зови уж, зови. Обязательно, Толя, позови.

– Слушаюсь.

В сердце у Литовцевой, в ее большом сердце, Ольга Пыжова прочно заняла третье место: на первом, конечно, был Василий Иванович, на втором – сын Дима, на третьем – она.

– И прими, Толя, во внимание, что Василий Иванович на строгой диете. Почти ничего не ест. Велели худеть.

– Ладно. Буду морить его голодом. И тебя заодно.

– Мори, мори. Благодарна тебе буду. Еще одно условие, самое решительное: чтоб водкой и не пахло.

– Что-то плохо тебя слышу, Ниночка. Повтори.

– Чтоб водкой в доме и не пахло.

– Опять ничего не понял.

– Да ты, мой друг, на ухо туговат стал.

– Вчера надуло.

– Кто тебя надул? Кто? Шершеневич?

– Нет, ветер.

Она сочувствовала:

– Ах ты Господи!

И с удручающим упорством повторила:

– Чтоб водкой в доме…

– Что? Как? Громче, Нина. Громче. Она стала кричать вовсю, что есть духу.

– Не слышу, Ниночка, не слышу.

– Ах, ты не слышишь?.. Ну тогда и приглашай своих Та ировых, а мы с Василием Ивановичем не придем.

Я прикрыл ладонью черную пасть телефонной трубки:

– Кошмар, Нюшка!.. Чтоб ни одной рюмки на столе. Чтоб водкой и не пахло.

Никритина глубоко вздохнула.

А из черного уха несется пронзительный вой и свист. Это Литовцева дула в трубку, решив, что телефон испортился.

– Ты меня слышишь, Толя? Слышишь?

– Увы! Слышу.

– Даешь слово?

– Вынужден. А пивка можно?

– Боже упаси! Никаких пив! Голос у меня стал жалобным:

– Так у нас раки будут.

– Раки? Небось маленькие? Еще подавишься.

– Нет, довольно крупные.

– Будем запивать ваших раков лимонадом. Купи несколько бутылок. На нашу долю одну.

– Слушаюсь.

– Василию Ивановичу нельзя много пить, а то живот раздувается. Так, значит, ты мне даешь слово?

Отвечаю почти сквозь слезы:

– Дал, дал! Чтоб тебе пусто было!


Вспомнился Тургенев. В 1869 году какой-то французский журнальчик попросил Ивана Сергеевича ответить на несколько вопросов. Среди них был и такой:

«Ваше любимое кушанье и напитки?»

«Беф и шампанское», – бодро ответил наш знаменитый соотечественник.

Через одиннадцать лет журнальчик повторил свою анкету:

«Ваше любимое кушанье?»

«Все, что хорошо переваривается», – с ворчливой стариковской мудростью написал Тургенев.

В институтские годы я горько плакал, дочитывая «Отцы и дети». А теперь, признаюсь, этот коротенький стариковский ответ мне кажется несравненно более драматичным.

Надо сказать, что и другие ответы Ивана Сергеевича были прелестны:

«К какому пороку вы наиболее снисходительны?»

«Ко всем».

«Любимые вами качества у женщины?»

«Восемнадцатилетний возраст!»


Первой к нам явилась Пыжова – половина седьмого. Не переступив порога, начала шуметь:

– Черт знает что такое! Вот гады – ни обед, ни ужин! Какой идиот это выдумал?

– Никритина.

– Что? Я?

– Ах, вредная Мартышка!.. Иди ко мне. Иди немедленно! Я тебя разорву на части!

И женщины нежно целуются. Потом Пыжова целуется и со мной. Актрисам это дозволено. А когда целуются актеры, они под ваши губы подставляют свою щеку. Меня это бесит. Теперь я нашел выход: тоже подставляю щеку. Потремся одна о другую, и все.

– Раздевайся, Ольга.

– При Нюшке?

– Я вам не помешаю. Мне надо раков варить.

– Подожди, вредная!

Пыжова сбрасывает мне на руки пальто.

– Раков-то, по слухам, заготовили четыре сотни?

– Одну.

– Маловато! Но каждый рак, говорят, в пол-аршина?

– Нет, в полтора.

– А ну-ка, милашка. – Она прищелкивает языком. – Пока наши старики не пожаловали, хлопнем по стопочке под рачка.

– А хлопнуть лимонадику, ангел мой, под рачки не желаешь?

– Гад, не кощунствуй!

– У нас в доме, Олечка, с нынешнего дня водкой и не пахнет.

– Так!

– Взгляни: на столе ни единой рюмочки.

– Где мое пальто?

– На вешалке.

Пыжова отправляется за ним, но по дороге по причине мне не понятной раздумывает уходить. Я приветствую ее возвращение: