Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 61 из 71

Кудрявые волны грассируют у берега, как парижанки. Неподалеку от меня, поджариваясь на раскаленном песке, болтают две дамы.

– Вера Павловна, а кто в вашем вкусе: брюнеты, шатены или блондины?

– И те, и другие, и третьи, Мусенька!

Я очень люблю подслушивать пляжные разговоры. Особенно женские. Они психологичней, острей, язвительней, а порой и неприличней.

О брюнетах, шатенах и блондинах мечтают писательские жены – Вера Павловна и Муська. Так ее почему-то все называют. Даже те, которые с ней незнакомы. Вера Павловна, как говорят, «со следами былой красоты». Она крупная, длинная. Кожа у нее на сорокапятилетней жирной подкладке, в черных крашеных волосах эффектная седая прядь. Муська – маленькая, тощая. У нее пронзительные глазки, зеленые, как у злой кошки. Нос явно смертоносный. Он торчит между щек, как лезвие финского ножа.

Вера Павловна вытягивает длинные ноги, забрасывает руки за голову, потягивается и лепечет томным голосом:

– Ах, я хотела бы умереть молодой! Муська немедленно отзывается:

– В таком случае, Вера Павловна, вы уже опоздали. Через пятнадцать лет один небезызвестный поэт, кинув иронический взгляд на голый женский пляж, сказал со вздохом: «Тела давно минувших лет». На пляже, как и в дни нашей молодости, рядом лежали Муська и Вера Павловна. Только теперь под большими пляжными зонтами. Увы, они разговаривали не о блондинах, брюнетах и шатенах, а об инсультах, инфарктах и гипертонии.

Возвращаюсь к дням молодости.

Солнце осатанело. Это уже не солнце, а зажженная газовая конфорка.

– Папа!.. Папа!..

– Что тебе?

– Поучи меня плавать. Не хочу лежать. Поучи плавать.

– Лежи на брюхе и загорай, как дамочка. Наш парень обиженно надувает губы:

– Не хочу как дамочка.

– Вот как?

– Я не дамочка. Я мужчина.

– Что-то непохоже.

– Похоже! Неправда! – бурчит он через силу. – Не правда!

А на языке у парня, конечно, вертится: «Врешь! Врешь!»

Волны подросли.

Я осведомляю свое семейство:

– Пойду поплаваю.

– Сыпь, – говорит Никритина. – Только, пожалуйста, не заплывай далеко. Волны большие.

И она поворачивается на правый бок. Для идеального прокопчения приходится беспрерывно вертеться.

Мне нравилось плавать на крепких волнах. К тому же взрослые хуже детей. Еще непослушней.

На рейде стоит какой-то плюгавый буксир. Я заплываю за него.

Никритина взволнованно спрашивает:

– Кира, где папа?

– В море.

– Где в море? Я его не вижу.

– И я не вижу.

– Господи, он утонул!

– Конечно, утонул, – соглашается Кирка. – Куда ж ему больше деться. Пойдем, мама.

– Куда пойдем? Куда? Лежи спокойно!

– В будочку.

– В какую будочку? О чем ты говоришь?

– Я хочу сладкой водички с прыщиками.

Так наш парень называл газированную воду с сиропом.

И еще убежали годы.

Опять разговариваем на пляже. Разговариваем на вечную тему: в чем счастье?

Пыжова вытягивает руку. Полное впечатление, что у нее на ладони сидит маленькая птичка. Она нежно гладит ее. Пыжова была талантливой актрисой.

– Вот оно, это счастье, вот оно, и… нет его! Ольга грустно смотрит вслед улетевшей птичке.

– По-моему, – философствует Никритина, – счастье в том, чтобы чувствовать себя нужной.

– Кому?

– Нужной в театре, нужной дома. Нужной Длинному, Кирке, моей маме. Словом, чувствовать себя нужной.

– Так! А ты, Кирка, что скажешь по этому поводу? – спрашивает Сарра Лебедева.

Подруги и летом встречаются.

– По какому?

– Да вот: в чем счастье?

Он, как Василий Иванович Качалов, подпирает рукой морденку, морщит лоб и переспрашивает:

– В чем счастье?

И с семилетней серьезностью отвечает:

– В хорошей жене.

Жорж Питоев частенько говорил о своей жене с загадочными глазами цвета ванильной полоски: «Людмила, ты моя рука, ты моя нога!»

Признаюсь, если б я не трусил плагиата, я бы тоже кое-когда заявлял: «Нюшка, ты моя рука, ты моя нога!»

Но в нашем доме относились к сентиментальности хуже, чем к гриппу. Поэтому Кирка ничего подобного никогда не слышал. Тем не менее он, очевидно, ощущал это: «Ты моя рука, ты моя нога!»

Вот и сказал: «Счастье в хорошей жене!»

Пожалуй, он был не очень далек от истины.

Парижане горячо спорили о Людмиле Питоевой. Одни уверяли: «Людмила – толстушка!», другие: «Да что вы – худенькая!» Потому что Питоева всегда играла до девятого месяца и одни видели ее на сцене брюхатой, другие – после родов. У этой замечательной актрисы было семеро детей: Саша, Жорж, Надя, Светлана, Варвара, Людмила и последняя – Нюшка. Названная так в честь Никритиной.

23

Не стало Есенина.


Я плакал в последний раз, когда умер отец. Это было более семи лет тому назад. И вот снова вспухшие красные веки. И снова негодую на жизнь.

Через пятьдесят минут Москва будет встречать Новый год.

Те же люди, которые только что со скорбным видом шли за гробом Есенина и драматически бросали черную горсть земли на сосновый ящик с его телом, опущенный на веревках в мерзлую яму, – те же люди сейчас прихорашиваются, вертятся перед зеркалами, пудрятся, душатся и нервничают, завязывая галстуки. А через пятьдесят минут, то есть ровно в полночь, они будут восклицать, чокаясь шампанским: «С Новым годом! С новым счастьем!» Я говорю Никритиной:

– Невероятно!

Она поднимает руки, уроненные на колени, и кладет их на стол, как две тяжелые книги.

– Да нет. Это жизнь, Толя.


Вспоминаю.


В детской тишина. Старушка, напуганная своей нелегкой судьбой, и ребенок, оставшийся некрещеным, – оба спят одинаковым сном – мирным и сладким.

Шипят новогодние примусы на кухне.

За окном – синее небо, золотые звезды, редкие белые хлопья. Именно так плохие художники рисуют новогоднюю ночь.

Комната своим вторым, стеклянным глазом смотрит в чужую жизнь, то есть в чужое незанавешенное окно. Обычное дело! Из оливковой шторы еще до нэпа сшили отцу семейства роскошный френч, а трехлетней дочурке – хорошенькую шубку, капор и варежки. Их перекидывали на тесемке через шейку, тоненькую, как стебель василька.

Мы с Никритиной, сидя на своей неперсидской тахте, перебираем фотографии. Есенин на них молодой, задорный, насмешливый, легковолосый.

Вспоминаем:

Вот оно, глупое счастье

С белыми окнами в сад!

По пруду лебедем красным

Плавает тихий закат.

Потом долго молчим и рассеянно смотрим в чужую жизнь.

Через оконные стекла чужие жизни кажутся счастливыми и спокойными. Вот молодая мать с нежностью закутывает старым байковым одеялом крохотные голые ножки.

– Как ты думаешь, Нюша, – спрашиваю я, – почему эта очаровательная женщина не встречает Новый год?

– Вероятно, не на кого оставить дочурку.

– А где ее муж в оливковом френче?

– Бог его знает.

Тогда мне в голову приходит грустная мысль, что эта чужая жизнь не такая уж спокойная и счастливая.

Опять молчим. Я барабаню ногтем о стену, аккомпанируя своим невеселым мыслям.

– Ты читала, Нюша, о последних минутах поэта Хомякова?

– Нет.

– Он лежал на постели, вытянувшийся, сосредоточенный. В спальню входит его сосед по имению и спрашивает: «Алексей Степанович, что с вами?» – «Да ничего особенного… приходится умирать», – спокойно отвечает Хомяков.

– Русская смерть, Толя.

– Пожалуй. Но много ли русских умирает этой русской смертью?

Вдруг четыре звонка.

– К нам, Нюша.

– Да нет. Кто-то обсчитался, нажимая кнопку. И опять четыре звонка.

Я иду отпирать.

– Саррушка…

Лебедева будто не замечает моего удивления.

– Я, ребята, пришла к вам встречать Новый год, – говорит она совсем просто и слегка в нос. – А где Нюшка?

– Там.

– Здорова?

– Да.

– Очень хорошо.

И легонько, неторопливо шагает по коридору, носками врозь и чуть по-спортивному переваливаясь с боку на бок.

Через пятнадцать лет в поэме военного времени я уже писал иначе:

«Ну, по домам!..»

И Сарра встала.

Идет походкою Второй Екатерины.

И совсем по-иному пришлось бы писать об этом в 1960 году, когда эта «царь-баба», эта «погибель мужского рода» передвигается по ровным московским тротуарам, опираясь на крепкую палку с резиновым наконечником.

Бабушка у Лебедевой казацкого донского рода. Она не знала грамоты и была ярой антисемиткой. А отец был тонким интеллигентом. В назидание своей мамаше он и назвал дочку Саррой. В православных святцах имеется это имя. В переводе на русский – «знатная».

– Здравствуй, Нюшенька.

– Здравствуй, Саррушка.

Поцеловавшись, Лебедева ставит на стол новогоднюю бутылку шампанского, не оскорбительного для нас, потому что Саррушка – наш друг. Она по-хорошему любит поэзию, любит стихи Есенина. Его смерть для нее не просто смерть знакомого человека, которого читающая Россия знает как знаменитого поэта, а Европа и Америка – как молодого мужа Айседоры Дункан.

Ровно в двенадцать мы чокнулись, но не сказали друг другу: «С новым счастьем»…

А потом часов до пяти:

– Вы помните, Нюша…

– Вы помните, Саррушка…

– Вы помните, Толя…

– Вы помните…

– Вы помните…

Покойный Сергей Есенин этот Новый год встречал с нами в своем Богословском переулке, где и в самом деле – каждая собака знала его легкую походку.


Сотни людей спрашивали меня: «Почему он сделал это?» В конце концов я сказал себе: «По-видимому, я должен ответить. Во всяком случае, попытаться ответить».

И вот пытаюсь.


Есенин мог потерять и терял все. Последнего друга, и любимую женщину, и шапку с головы, и голову в винном угаре – только не стихи!

Стихи были биением его сердца, его дыханием.

Вспомните, сколько считанных минут он жил после того, как написал кровью свои последние строчки: