Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги — страница 62 из 71

До свиданья, друг мой, до свиданья.

Милый мой, ты у меня в груди.

Предназначенное расставанье

Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки, без слова.

Не грусти и не печаль бровей.

В этой жизни умирать не ново,

Но и жить, конечно, не новей.

Он написал это стихотворение неторопливо, своим обычным округлым почерком, заставляя жить отдельно, словно по-холостяцки, каждую букву.

Ему пришлось обмакнуть ржавое гостиничное перо в собственную кровь. В этом не было ни дурной позы, ни дешевой мелодрамы. Просто-напросто горькая необходимость: в многочисленных карманах пиджака, как на грех, не оказалось карандаша, а в стеклянной чернильнице высохли чернила, как это обычно бывает в перворазрядных отелях.

Где-то, когда-то мне довелось прочесть биографию шотландской принцессы XV века. Если память не изменяет, ее звали Маргаритой.

Умирая, принцесса сказала:

– Плевать на жизнь!

Ей было девятнадцать лет.

Никто не слышал последних слов Есенина. Да и вряд ли в унылом номере петербургской гостиницы «Англетер» в последнюю минуту он разговаривал сам с собой. Этой дурной театральной привычки я никогда не замечал за ним. Но с 1923 года, то есть после возвращения из свадебного заграничного путешествия, весь смысл его существования был тот же, что и у шотландской принцессы:

– Плевать на жизнь!

В начале 20-х годов как-то в «Стойло Пегаса» пришли три девушки. Совсем юные.

У хорошенькой, глазастой Гали Бениславской тогда еще были косы – галочьего цвета. Длинные, пушистые, с небольшими бантиками. Крепенькие ноги в черных хромовых башмаках с пуговицами.

Мы говорили: «Пришла Галя в мальчиковых башмаках». Или: «Пришла Галя в бабушкиных чулочках!»

Они были в крупную вязку, теплые, толстые и тоже черные.

Двух других девушек мы ласково называли «мордоворо-тиками».

После возвращения Есенина из Америки Галя стала для него самым близким человеком: возлюбленной, другом, нянькой. Нянькой в самом высоком, благородном и красивом смысле этого слова, почти для каждого из нас дорогого по далекому детству, а в войну взрослые, измученные люди переделали няню в «нянечку».

Я, пожалуй, не встречал в жизни большего, чем у Гали, самопожертвования, большей преданности, небрезгливости и, конечно, любви.

Она отдала Есенину всю себя, ничего для себя не требуя. И уж если говорить правду – не получая.

Хочется привести несколько кусочков из писем Есенина:

Галя, милая.

Простите за все неуклюжества.

8/IX-23

Галя, милая!

Простите, что обманул.

Дня я еще не видел. Какой он есть.

Думаю, что не смогу поехать с вами.

Немного разбит настроением физически.

(Без даты)

Галя, милая! Я очень люблю Вас и очень дорожу Вами. Дорожу Вами очень, поэтому не поймите отъезд мой как что-нибудь направленное в сторону друзей от безразличия. Галя, милая! Повторяю Вам, что Вы очень и очень мне дороги. Да и сами Вы знаете, что без Вашего участия в моей судьбе было бы очень много плачевного…

Привет Вам и любовь моя!

Правда, это гораздо лучше и больше, чем чувствую к женщинам.

15 апреля 1924

О печатании собрания:

…издайте по берлинскому тому… Этого собрания я желаю до нервных вздрагиваний. Вдруг помрешь – сделают все не так, как надо.

29 октября 1924

Галя, голубушка!.. может быть, в мире все мираж и мы только кажемся друг другу.

Ради Бога, не будьте миражем Вы. Это моя последняя ставка и самая глубокая.

20 декабря 1924

Милая Галя! Вы мне близки как друг, но я Вас нисколько не люблю как женщину.

21/1 II-25

После очередного консилиума:

Мне запрещено пить. С легкими действительно что-то неладно… После выправки жизнь меняю.

11–12 мая 1925

Записка мне:

Дорогой Анатолий!.. Галя – моя жена.

Сергей

В это время его женой была Софья Андреевна Толстая, внучка Льва Николаевича, до немыслимости похожая на своего деда. Только лысины да седой бороды и не хватало.

Впервые я с ней встретился в вестибюле гостиницы «Москва». Взглянул и решил:

– Да ведь это Софья Андреевна! Жена Сережи.

Узнал ее по портретам Льва Николаевича.

А когда-то Есенин хотел жениться на дочери Шаляпина, рыженькой, веснушчатой дурнушке.

Потом – Айседора Дункан.

И все для биографии.

Есенин – Шаляпина!

Есенин – Дункан!

Есенин – Толстая!


Кого же любил Есенин?

Больше всех он ненавидел Зинаиду Райх.

Вот ее, эту женщину, с лицом белым и круглым, как тарелка, эту женщину, которую он ненавидел больше всех в жизни, ее – единственную – и любил.

Зинаида сказала Есенину, что он у нее первый. И соврала. Этого Есенин никогда не мог простить ей. Не мог по-мужицки, по темной крови, а не по мысли.

– Зачем соврала, гадина?!

И судорога сводила лицо, глаза багровели, руки сжимались в кулаки.

В стихотворении «Собаке Качалова» написано:

Она придет, даю тебе поруку.

И без меня, в ее уставясь взгляд,

Ты за меня лизни ей нежно руку,

За все, в чем был и не был виноват.

Я убежден, что это относится к Зинаиде Райх.

Мне кажется, что и у нее другой любви не было. Помани ее Есенин пальцем, она бы от Мейерхольда убежала без резинового плаща и без зонтика в дождь и в град.

В последние месяцы своего трагического существования Есенин бывал человеком не больше одного часа в сутки.

От первой, утренней, рюмки уже темнело его сознание.

А за первой, как железное правило, шли – вторая, третья, четвертая, пятая…

Время от времени Есенина клали в больницу, где самые знаменитые врачи лечили его самыми новейшими способами. Они помогали так же мало, как и самые старейшие способы, которыми тоже пытались его лечить.

Седовласый профессор в длинном белом халате, роскошно сидящем на его мощной фигуре, самолично подмешивал в есенинскую стопку какую-то сверхтошнотворную пакость из пакостей:

– Прошу, сударь, выпейте за мое здоровье. Сегодня мне, с вашего разрешения, семьдесят восемь стукнуло.

Есенин пил. Морщился. Но не больше, чем от старого мартелевского коньяка.

И профессор растерянно поправлял на носу золотые очки:

– Нда-с… великолепно-с!..

И, махнув рукой, большими шагами выходил из палаты, боясь оглянуться на свою белохалатную свиту.

В медицину, друзья мои, надобно верить не задумываясь, так же, как в Бога.

Одного угрюмого актера бывшего Александрийского театра спросила хорошенькая дамочка:

– Николай Степанович, вы здоровый человек?

– Вскрытие это покажет, – ответил угрюмый актер. Может быть, именно так надо верить в медицину. Свои замечательные стихи 1925 года Есенин писал в тот единственный час, когда был человеком. Он писал их почти без помарок. Тем не менее они были безукоризненны даже по форме, более изощренной, чем когда-либо. Я говорю – изощренной, понимая под этим лиричность, точность, предельную простоту при своеобразии. Это было подлинное чудо! В молодые добрые времена он никогда не работал легко и быстро. С лирическим стихотворением, зачавшимся в голове, любил «побродить и переспать ночку». Мне говорил:

– В корове, Толя, молоко не прокиснет!

А когда к нему приставал с вопросом какой-нибудь критик:

– Сергей Александрович, дорогой, расскажите, пожалуйста, как вы пишете?

– Как пишу? – переспрашивал Есенин. – Да вот, присяду на полчасика к столу перед обедом и напишу стишка три-четыре.

И хохотал тому в спину:

– Зачем дураку знать, что стихи писать, как землю пахать: семи потов мало.

Великий философ Сковорода говорил: «Всякий человек имеет цель в жизни, но не всякий – главную цель». У Есенина была – главная.


К концу 1925 года решение «уйти» стало у него маниакальным. Он ложился под колеса дачного поезда, пытался выброситься из окна, перерезать вену обломком стекла, заколоть себя кухонным ножом.

А накануне Есенин был у Николая Клюева.

Среди теплеющихся лампадок читал стихи своему «старшему брату» в поэзии.

Клюев сидел на некрашеной дубовой лавке под иконой Миколы Чудотворца старого новгородского письма.

– Ну как? – тихо спросил Есенин. – Стихи-то? Старшой брат троекратно облобызал его:

– Чувствительные, Сереженька. Чувствительные стишки. Их бы на веленевой бумаге напечатать, с виньеточками: амурчики, голубки, лиры. И в сафьян переплесть. Или в парчу. И чтоб с золотым обрезом. Для замоскворецких барышень. Они небось и сейчас по Ордынке да на Пятницкой проживают. Помнишь, как Надсона-то переплетали? А потом – Северянина Игоря, короля поэтов. Вот бы, Сереженька, и твои стишки переплесть так же.

После этих слов Есенин заплакал.

Это была его последняя встреча. Рассказал мне про нее один петербургский поэтик, бывший при этом.


На литературном вечере в Вятке мне из публики бросили записку: «Товарищ Мариенгоф, скажите – поэтами родятся или делаются?»

Я скаламбурил:

– Сначала делаются, а потом родятся.

Так вот: Есенин поэтом родился и поэтом умер.


Достоевский в «Дневнике писателя» рассказывает о двух самоубийствах.

Дочь Александра Ивановича Герцена от Огаревой – Тучковой «намочила вату хлороформом, обвязала себе этим лицо и легла на кровать… Так и умерла». Ей было семнадцать лет. Перед смертью она написала следующую записку:

Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землей.