Часть пятаяМЕНИНГ КУЗЫМ[41]
I
Газета «Голодная степь» напечатала речь Гафура Ходжаева, произнесенную на внеочередном пленуме обкома партии. Передовая статья в связи с этой речью напоминала о необходимости усилить бдительность на новостройках.
Редактор подчеркнул две строчки из речи, а в типографии их набрали курсивом, и они прозвучали как предупреждение:
«Органы РКИ вскроют все злоупотребления, а пролетарский суд по заслугам оценит вредительскую деятельность чужих нам людей и на строительстве в Голодной степи…»
Если бы эти строки не были настойчиво подчеркнуты, они не были бы оторваны от общего направления речи, призывавшей РКИ усилить борьбу с вредительством.
Следом за газетой «Голодная степь» и периферийные газеты сообщили о «шумном процессе», который должен вскоре состояться:
«РКИ передает следственным органам дело о строительстве в Голодной степи. В деле выявлены элементы экономических злоупотреблений антисоветского характера…»
Некоторые редакции периферийных газет спокойно отнеслись к этому сообщению, хотя на самом деле такой поворот в освоении Голодной степи не только удивлял, но и неприятно поражал широкие круги общественности. Эти газетные сообщения насторожили людей, и они почти не обращали внимания на торопливые уверения какого-то редактора, доказывавшего, что об этом «давно было известно»… Будущего процесса все ожидали с тревогой.
Саид-Али после выздоровления поехал в Чадак, читал там газеты и с замиранием сердца ждал, что же будет дальше. Еще в больнице ему сообщили о том, что он находится на положении подсудимого. Ему предложили не выезжать за пределы Ферганской долины, и поэтому он приехал в родной дом, угнетаемый думами, запоздалыми решениями и материнскими слезами. В газетах он встречал и свои фотографии, о существовании которых совсем не знал. Вот он, расплывшись в улыбке, сидит в роскошной автомашине, а рядом с ним искусно вмонтирован портрет Любови Прохоровны под тенью широкополой шляпы. Под снимком, как текст к иллюстрации, выдержка из телефонограммы:
«Не шокируют ли вас такие поездки… в авто. Жду вашего визита. Л. П.»
Одна за другой появились эта и другие фотографии, воскрешая давно умершее и, может быть, никому не нужное. Брошенная им когда-то фраза об уборной возле больницы тоже нашла себе местечко в иллюстрированном приложении к «Восточному голосу». Целой серией промелькнули фотоснимки катастроф, будто кто-то тешил себя, систематически помещая в газете сообщения об этих давно пережитых несчастьях: Кампыр-Рават, разбитая машина, выписанные из центра рабочие в вагонах, фельетон «Туда и обратно» — все вспоминалось, вставало перед глазами и терзало душу.
Пробовал он вместе с матерью и старым Файзулой ухаживать за виноградником. Неожиданно нагрянула ранняя весна и покрыла почками зеленые растения. Надо было заменить подпорки, подвязать новым шпагатом лозы и срезать ненужные старые стебли. Малое это утешение непоседливому начальнику такого строительства, но все же утешение, чтобы забыться хотя бы на миг. Только бы забыться и не страдать от кошмарных снов…
«Неужто и молодость моя уже прошла?» — горько подумал он.
Должны были судить вредителей, орудовавших на одном из крупнейших строительств первой пятилетки. Несколько инженеров до решения суда были взяты под стражу. Преображенский исчез, оставив в горах автомашину, на которой бежал из степи в этот тревожный день. Судебные органы называли его фамилию в числе главных преступников-вредителей. Саид-Али находился на свободе. Хотя, правда, его вежливо предупредили о невыезде, но дехкане колхозов и рабочие заводов, зная его честную, самоотверженную работу в Голодной степи, поручились за него. Рабочие и дехкане также отстояли и Синявина, чтобы под его руководством закончить облицовку туннеля. Мациевский продолжал возглавлять строительный отдел и, не теряя ни секунды, взялся за ликвидацию разрушений, причиненных во время неудачного пробного пуска воды.
Так начиналась еще одна весна в разбуженной Голодной степи.
II
Однажды утром Саида пригласили к председателю кишлачного совета. Для него это было неожиданностью, — в течение четырех месяцев, которые он прожил здесь после больницы, его никто не беспокоил. Ежедневные ожидания чего-то, горькие предположения настолько взвинтили ему нервы, что обычное приглашение к председателю кишлачного совета заставило его насторожиться.
Это не был страх. Больше того, что пережито и вычитано в газетах, он не узнает. Но нервная система отказывалась быть такой послушной, как прежде.
Соседи провожали осунувшегося Саида печальными взглядами. Хотя он все так же гордо и независимо ходил по кишлаку, жители Чадака видели — это не тот Саид. Когда-то его имя с глубоким уважением произносили в кишлаках, а сейчас он идет в обвисшем, просторном костюме. И бодрость у него какая-то неестественная…
Председатель встал навстречу Саиду, в глазах которого промелькнула тень радости, благодарности. Значит, он еще живет в сердцах, значит, люди понимают меру его вины и на смерть не осуждают. Они одобрительно глядели на его простую обувь, как на свидетельство сближения инженера с трудящимися дехканами.
— Аманмы, Саид-ака, — поздоровался с ним председатель. — Вас побеспокоили по незначительному делу. Намаджанские следственные органы распорядились, чтобы вы ежедневно являлись к следователю.
— Это для чего еще? Следователи имели возможность допросить меня.
— Я не берусь объяснить это вам, но, наверное, чтобы вы были у них на виду. Есть данные, что бывший заведующий отделом снабжения и помбух после встречи с каким-то посетителем сбежали из допра.
Саида еще больше взволновало это известие. Арест фаворитов Преображенского казался ему единственным спасением. Они были бы хорошими свидетелями на суде. Их побег снова скрывал следы злоупотреблений, тяжким бременем давивших на Саида.
— Сбежали! — едва промолвил Саид, чтобы не стоять молча в такую ответственную минуту.
— Вы уж, пожалуйста, распишитесь вот здесь, что вам сообщили, и поступайте как вам заблагорассудится, — услыхал в ответ Саид-Али прямой намек на то, что, мол, можешь либо идти в Намаджан, либо положиться на неприступность чадакских гор и ущелий да на верность соседей адату.
— Я сегодня же выеду в Намаджан, — ответил инженер Мухтаров, чувствуя, как ему стало стыдно и за подобное сочувствие и за свой поношенный костюм. Неужели он так пал, что ему можно скрыться в Чадаке? Нет! Он как был коммунистом, так им и остался. Он слишком много пережил за эти четыре года, чтобы вот так, не уважая себя, без возмущения выслушивать явные намеки председателя.
Председатель виновато поднялся из-за стола и, смущенно пробежав глазами по бумаге, где расписался Саид, пролепетал:
— Хоп, хоп! Майли! Хоп!..
III
С последним зимним дождем в Намаджане началась весна. Робкие облачка, покропив землю, поплыли к горам, предоставив солнцу согревать проснувшуюся жизнь.
На островке обновляли, подчищали, красили строения, чайханы.
Евгений Викторович не раз прохаживался по пустынным дорожкам зеленого парка. Беспокойная зима отобрала много сил у врача, измотала его, но от этого он стал легче на подъем. Нервозность сделала его более подвижным, хотя и менее внимательным к Любови Прохоровне.
На его груди, как звезда, горел орден Трудового Красного Знамени. Еще не смятая полоска огненного шелка вокруг ордена своей яркостью привлекала внимание непривычных глаз.
Любовь Прохоровна гордилась орденом больше, чем ее муж. Пошла уже вторая неделя, как Женя получил орден, а она ежедневно, как великий праздник, переживала это событие. С каким-то болезненным чувством старательно массировала молодая женщина чуть заметные морщинки на лбу. Они ей были теперь совсем некстати.
— Женечка, как здесь безлюдно! — невольно вырвалось однажды у Любови Прохоровны, когда они под руку, чего давно уже не было, возвращались с вечерней прогулки.
— Зима, фь-ить! Весной станет оживленнее, — успокаивал ее Евгений Викторович, думая о чем-то другом.
— Тоска! Надоело…
Евгений Викторович, поняв последний намек жены, ничего не ответил ей. Жена несколько раз настойчиво доказывала ему, что им уже время переехать жить в культурный центр. Довольно! Он уже наработался вволю. Она по своей наивности уверяет его, что даже на Волге давно уже позабыли о существовании купеческого рода Храпковых. Да и не обязательно же им показываться на Волге, в его родных краях. Они могли бы поехать к Днепру, на Черниговщину, где живет ее тетя…
В пылу увлечения она даже говорила «наработались», имея при этом в виду, надо полагать, и себя. А, как известно, Любовь Прохоровна ничего не делала на строительстве, не занимала должности и в Намаджане, и это «наработались» звучало как намек на сотрудничество с вредителями, даже — с Преображенским…
А какое же там было сотрудничество? Работали вместе? Встречались за пиалой чая? Родственник? Да кто знает об этом?
Преображенский исчез, а вместе с ним — конец и разговорам, и Евгению Викторовичу лучше помалкивать. Он никогда не принимал «всерьез» такие рассуждения своей жены.
Уезжать ему отсюда нельзя. В последние месяцы он руководил строительством. Правда, строили Мациевский, Синявин, Коржиков, Долидзе, Каримбаев, тысячи дехкан-переселенцев. Но начальником считался заместитель — Евгений Викторович Храпков. Его вместе с Мациевским и Каримбаевым наградили орденом Трудового Красного Знамени. Около сотни рабочих и инженера Коржикова наградили грамотами правительства. Но не наградили ни Мухтарова, ни даже Лодыженко и Синявина. У Мухтарова вообще было очень сложное положение: не арестован, но и не свободен. Лодыженко выздоровел и пока что уехал со строительства в центр. Вернулся он оттуда печальный. Хотя Лодыженко и не освободили от работы, но на душе было нелегко.
Такие мысли проносились в голове Храпкова.
— Ведь еще и процесс должен быть, Любочка. Уедешь сейчас — что скажут люди? Сбежал! Ведь я единственный из помощников Мухтарова остался вне всякого подозрения.
— Говорю, тоска. Ты бы подал заявление, чтобы тебя в Москву или куда-нибудь еще перевели. Не сидеть же человеку, да еще такому опытному хирургу, как ты, всю жизнь на одном месте в Намаджане.
— Любочка, милая, не говори так. Возможно, что меня и без этого переведут. Строительство в Голодной степи заканчивают, а больше… Не пошлют же меня, после руководства такой колоссальной работой, на должность простого врача. Но надо быть тактичным.
— Ну, тогда разреши мне… — и тут же осеклась, испугавшись своего желания. Почему это ей можно разрешить одной поехать в «центр культурной жизни»? Для чего и на какое время?
Глупость и абсурдность подобной просьбы супруги так хорошо поняли, что почувствовали неловкость. Любовь Прохоровна смутилась и даже потупила глаза. Ей следовало бы склонить головку на широкую грудь Жени, смягчить свои капризы душевной теплотой к мужу…
Из-за угла показался Саид-Али Мухтаров.
В последнее время он стал следить за своей одеждой, внешностью. По какой-то странной прихоти он надел на свою могучую фигуру шелковый чапан, а голову покрыл новой тюбетейкой. На старательно выбритом лице еще были заметны следы пудры. Только его щеки потеряли былую молодецкую округлость да на лбу появились морщины.
От неожиданности Саид как будто даже вздрогнул, но сохранил свою уверенную, твердую походку.
— Кажется, Мухтаров прошел? — произнес Евгений Викторович, делая вид, что издали он не узнал такого незначительного теперь человека.
— Возможно, — ответила она, пожав плечами, и почувствовала, что ее голос прозвучал с какой-то неестественной сухостью. Затем смелее добавила: — Вишь, каким франтом, ортодоксом национальным вырядился.
Это дало право Любови Прохоровне обернуться и поглядеть вслед тому самому человеку, который сейчас часто являлся ей в сладких снах, когда усталый Женя храпел так ужасно, что дрожали даже оконные стекла.
Прошел человек, которого не вытеснят из твоей головы ни самые нежные отношения с мужем, ни тяготеющие над тобой нормы поведения «повенчанной» жены.
— Он просто удивительной силы воли человек, прости, Любочка, за такую «апологию»… — смелее заговорил и Евгений Викторович, почувствовав, как тяжело ему преодолеть в себе какой-то детский страх, который заставлял его склоняться перед волей Саида-Али Мухтарова. Ему хотелось, восхваляя Мухтарова, «не унизить» себя перед своей Любочкой. Но он чувствовал, что даже воздух наполнен дыханием Мухтарова. Храпков очень хорошо знал могучую волю тысяч людей в степи, которые даже голодными настойчиво заканчивали строительство собственными силами.
Да, он чувствовал это и ценил их.
— Саид-Али Мухтаров!
— Что? — удивленно спросила Любовь Прохоровна, поглощенная думами, мечтами, связанными с тем же дорогим именем.
Они молча вошли в дом. Джек отскочил от Тамары и бросился на грудь своей любимой хозяйки. Девочка, испугавшись, вначале заплакала, а потом засмеялась, согретая горячей материнской лаской.
IV
Прямо от следователя Саид-Али пошел на островок. Через какие-нибудь две недели солнышко по-весеннему пригреет, в парке откроются чайханы, а вместе с ними появятся карнайчи. А пока дни для Саида тянулись в Намаджане печальнее, чем в Чадаке. Там он хоть занимался работой в саду, на огороде или же поправлял арык, и день незаметно пролетал в хлопотах.
Островок снова возвращался к жизни. Кучи жердей и досок находились там, где должны стоять чайханы. А наиболее ловкие чайханщики сидели уже в готовых чайханах, поджав под себя ноги и мурлыча под нос немудреную песенку.
Вот-вот, в ближайшие дни, когда выглянет солнышко и исчезнет сырость на островке, здесь все оживет и заполнится людьми. И от ожидания весны Саиду становилось легче на душе. Ему хотелось, чтобы люди не слонялись по парку одинокими тенями, не замечая один другого.
Юсуп-Ахмат Алиев тоже бесцельно бродил по парку. После длительной болезни не один уже месяц он безуспешно разыскивал свою дочь Назиру-хон. У него не было никакой надежды отыскать ее, но все же он бродил по закоулкам, расспрашивал о ней у ранних чайханщиков.
Неожиданно Юсуп-Ахмат Алиев наткнулся на Саида. Он обрадовался, будто встретил друга по несчастью. Зная положение Саида, он все же решил обратиться к нему, не утаивая от него своего угнетенного состояния. Юсуп не сомневался в том, что Саид по-дружески поймет его горе. Ну, крепись, бедный отец несчастной Назиры, Саид еще коммунист…
— О Юсуп-бай! Эссаламу алейкум, ата.
— Саид-ака?! Аманмысыз! Какая радость! Вы в Намаджане. Я был в Чадаке, разыскивал вас там. Искал в Голодной степи. Ай-ай-ай, Саид. — И поседевший за это время мулла Юсуп-бай прервал поток взволнованных слов.
Саид-Али крепко пожал руку пожилому аксакалу и сразу же потащил его в ближайшую чайхану. Он встретил человека, который, несмотря на преклонные лета, жил юношеским пафосом строительства, понимал его душу, чувствовал его пламенные мечты.
— Хош, Юсуп-ата… Какая судьба забросила вас в этот Намаджан? С недавних пор я стал внимательнее присматриваться к этому городу, уже не покрытому какой-то старой плесенью, а заново заблестевшему. Намаджан теперь быстро превращается в культурный очаг. Жизнь! А вы, — почему вы забрели сюда?
— О, да я вижу, вы, Саид, еще полны сил. Меня порой одолевает пессимизм, в голову лезут какие-то мудреные мысли, а на‘деле — разочарование… Жизнь — это вроде расписное яичко. К сожалению, еще не создана такая школа, которая учила бы с пеленок управлять ею. Мы не умеем жить. Или, как добрые кони, не обращая внимания на удила, рвем и растаптываем сами себя, или же изнываем от тоски. Затем снова выдавливаем, как сок из яблока, жизненную энергию.
— Я не предполагал, Юсуп-ата, что вы такой философ.
— Будешь философом, когда испытаешь в жизни все, от смешного до трагического, — с горечью произнес старик.
— У вас горе?
— Да, Саид-ака. Случилось то, чего я больше всего опасался.
Саид не посмел расспрашивать Юсупа и, наливая в пиалы чай, почтительно ожидал, пока тот сам не начнет рассказ. Из предосторожности Юсуп перешел с родного языка на русский.
— У меня была дочь Назира-хон. Я стыдился заговорить с вами о ней, Саид. Вы все-таки узбек, и она, на свою беду, тоже узбечка… Хотя я ее отец, но искренне убежден в том, что в Узбекистане не было девушки лучше, чем она. Эх, Саид, Саид… Какие мысли порой одолевали голову старика!.. Ты наш красавец, наша гордость, первый инженер…
— Но здесь нет основания для трагедий! Я вашей дочери, Юсуп-ата, никогда не видел и даже не предполагал, что она у вас есть.
— Вы ее видели, Саид-ака. А трагедия моя не в этом…
Юсуп-Ахмат Алиев хлебнул несколько глотков кончая и, как заговорщик, наклонился к Саиду.
— Проклятое прошлое не до конца разрушено, — заговорил он снова, — вот что гнетет и рождает трагедии. Мою дочь Назиру схватили шейхи…
— Обительские? За что? — перебил его Саид, вспомнив об обители, о своей мученице-сестре.
— Вспомните праздник, красную паранджу в бушующей воде… Я не был там, но вы…
Слова Юсупа будто парализовали Саида, и он силился преодолеть это состояние, освободиться и вступить в борьбу с неизвестным, но таким злобным врагом.
— Красная паранджа!.. — простонал Саид в изнеможении. Он ясно припомнил минуту, когда во время праздника на трибуну взошла девушка в красной парандже.
…Вода разрушала все, что за три года было создано трудом народа, разрушала его надежды. Он едва заметил, как медленно, с деланным равнодушием, по ступенькам шла Любовь Прохоровна, а на трибуне зазвучал молодой голос: «Уртакляр!..» Саид уже не слыхал слов. Его глаза лишь заметили энергичное движение руки, а потом открытое смелое лицо девушки, волнистые пряди роскошных волос. То же испуганное, но исполненное решимости лицо, те же косы, омываемые на заре водами Чадак-сая…
— Красная паранджа — ваша дочь? — вырвался удивленный шепот из уст Саида. Он вспомнил обитель, имама-да-муллу и тех многочисленных грешниц, которые должны были по прихоти нескольких выродков губить здесь свою жизнь. — Да, Юсуп-ата. Я видел твою дочь… дважды, и мне теперь все понятно.
— Она мне об этом говорила. Но тогда вместе с тобой был и… русский. Он тоже видел мою невинную Назиру-хон… А она, Саид-Али, мусульманка… на нашу беду. После этого я должен был уехать из Чадака…
Саид перебил его:
— Она рассказала отцу об этом случае?
Юсуп посмотрел на своего молодого друга, и тот, поняв неуместность такого вопроса, когда и так было все ясно, волнуясь, закрыл руками лицо.
Чадак-сай… чудесное утро, и нежная, встревоженная, замершая посреди реки купающаяся девушка.
Саид-Али дрожащими руками взял у Юсупа налитую для него пиалу чая. На островке раздавался стук молотков чайханщиков, торопливо строивших свои чайханы. Где-то в клетке закричала первая перепелка, и грохотал, спускаясь с гор, уч-каргальский поезд.
Продолжать разговор они уже были не в силах. Только молчание может сгладить тяжесть воспоминаний о прошлом.
V
Шли дни за днями. Юсуп снова появился в Намаджане.
В доме Саида.
Саид-Али и Юсуп-бай, пренебрегая законами отцов, стали называть друг друга на «ты». Наверное, чуть ли не впервые два узбека, с такой большой разницей в возрасте, осмелились говорить друг с другом как равный с равным. И так это пришлось им по сердцу, что каждый выискивал повод для разговора.
— Юсуп-Ахмат, ведь это прекрасная скрипка! Что это за тайна! Где ты мог приобрести ее? Я никак не пойму: человек сам не играет, а у него — редкая имитация Страдивариуса… Несомненно, это работа лучших мастеров.
— Мне безразлично, какие мастера делали ее, но ты владеешь ею прекрасно. Я редко слушал музыку, но очень люблю ее.
В намаджанской квартиле Саида на ковре сидел Юсуп, в постаревших глазах которого поблескивал отраженный свет, падавший из окон. Саид стоял, поддерживая подбородком скрипку, и настраивал ее. Он чувствовал, что снова в нем пробуждается музыкант, и какая-то детская радость своим теплом согревала его сердце. Его так тянуло к музыке! Несколько мелодий, сыгранных наугад, остановили под окном любителей или просто удивленных людей, и толпа на узеньком каменном тротуаре все увеличивалась.
— Я жил в Дюшамбе, когда оттуда бежали белые. Они увозили с собой какого-то чеха, коммуниста, у которого была вот эта скрипка… — начал осторожно рассказывать Юсуп-бай и умолк.
Саид притих.
— Ты взял ее у него?
— Нет, нет! Я на это не способен… Когда этот чех убежал из плена, мы спрятали его на женской половине дома. Но свирепый обыск, учиненный офицерами и в этом уголке, не дал возможности ему спастись. Его нашли и хотели снова забрать — наверное, чтобы он из-под кнута играл на скрипке для их дам. Я скрывался вместе с ним, и нас обоих поймали. Горячий чех вдруг выхватил у меня из-за пояса нож и двух белогвардейцев, которые нас вели, уложил на месте. Нагрянули еще… Чех перепрыгнул через дувал, а там стоял целый отряд…
— И что же?.. Расстреляли?
— Нет, сам зарезал себя моим ножом… Под подушками осталась его скрипка. Когда я вернулся с гор, она попала в мои руки. Сами таджики принесли ее мне.
Саид положил скрипку на низенький стол и стал перед окном, за которым собралась толпа. Некоторые, увидев музыканта, стали расходиться. Саиду показалось, что они перешептывались.
Окна в квартире Саида были низкие. Юсуп-Ахмат заметил насмешливые улыбки гуляк, и ему сделалось обидно, что он не может музыкой нарушить предвечернюю тишину на улице. Пускай услышат его игру и перестанут пренебрежительно относиться к ним, людям, убитым горем.
Саид понял Юсупа и взял скрипку. У него из головы вылетела даже печальная история этого инструмента. Его словно охватило огнем. Скрипка запела…
Воздух на улице за низеньким окном наполнился звуками. В тесной улице ударялись они о стены дувалов, перешептывались с молодой листвой и уносились в пространство. Саид забыл обо всем. Безысходная тоска охватила его душу и излилась в элегической музыке. В его памяти воскресли отрывки adagio меланхолического Себастьяна Баха, этюды и неизвестные композиции. Они образовали единый, страстный поток мелодий.
Прохожие останавливались под окном, слушали. Время от времени спрашивали шепотом:
— Кто это там играет?
И, когда скрипка умолкла, на улице поднялся шум. Каждому хотелось заглянуть в эту глиняную скорлупу, откуда лились звуки. Саид опустил на окнах занавесочки, сшитые матерью из узенького полотна, и молча сел возле зачарованного Юсупа, наливая ему кок-чай. Юсуп шептал:
— Джуда-а яхши! Нравится… Спросишь, что именно нравится — не скажу. Вот я и не знаю, в чем кроется красота, что именно ты играешь, а люблю, когда она говорит со мной, успокаивает.
— Да, музыка… Ее нельзя не любить. А что именно любить, так это не только ты один не объяснишь. Знаменитый Рубинштейн когда-то говорил, что, если бы кто-нибудь стал отрицать красоту Девятой симфонии Бетховена, от него можно было бы только отшатнуться.
— В такие минуты, Саид-Али, я жалею тебя еще больше. Не сердись за эти слова. Ты так нужен нашему народу — ведь у нас мало еще таких Саидов… А какой у нас народ, Саид-Али! Послужить Узбекистану, послужить потомкам Улугбека… Саид-ака! Играй им, возвеличивай нашу родную землю, забытую счастьем нацию!..
Саид, услышав эти слова, улыбнулся той властной улыбкой, что способна была остановить самого увлекающегося собеседника. Это, собственно, была и не улыбка, а только едва уловимое движение сжатых губ.
— Старик, а не преувеличиваешь ли ты значение этого слова «нация»? Нация, дорогой Юсуп-бай, это крылатое словечко. Одна «нация», как скорпион, сама себя отравляет самовлюбленностью и гнилостностью. Служить той «нации», которая похищает у родителей дочерей из мести, из фанатизма, которая насилует в стенах мазаров невинных девушек и считает своим идеалом самое мерзкое отношение к женщине, к культуре, а самую позорную темную традицию поднимает на уровень закона — этим «потомкам» я служить не собираюсь. И не служу «нации», которая заискивает перед врагами советской власти, лижет им пятки, грозится вернуть страну к старым порядкам. Но есть другая, настоящая нация, нация труда, нация узбекского и русского и всех других народов! Конечно, я узбек и люблю свой Узбекистан! Поэтому я и тружусь, чтобы поднять его до уровня великой семьи народов Советского Союза. Я забочусь о тех, кого угнетает вот эта твоя «национальная», если хочешь, дикость, направляемая руками ловких имамов. А это очень трудное дело, Юсуп, ах, как трудно понять нацию и по-настоящему служить ей.
— Почему трудно?
— Потому что на твоих понятиях «нации» и «потомков» налипло, как грязь, столько такого, что за ним порой и человека не видишь. Рабочий или кошчи-дехканин — тоже узбеки, и они-то являются настоящими производителями материальных ценностей. А думал ли ты о них, провозглашая этот панегирик «нации»? Вспомнил ли ты при этом о настоящем узбеке, благородном наследнике, если хочешь знать, лучших традиций Улугбека, — я имею в виду учителя и писателя Хамзу Хаким-заде Ниязи, так бессмысленно и трагически погубленного звериной местью темных сил старого, отживающего уже Узбекистана? Он был убит рукой узбека по происхождению, то есть тем же «потомком», и направляли эту злодейскую руку люди в чистых по виду чалмах. Эти узбеки, по-твоему, «нация»… Тоже «нация», дорогой Юсуп-бай, именно та, что больше всего гордится своим прямым кровным происхождением от знаменитого Улугбека, но по своим делам, фанатизму и классовой ненависти — это вампиры, которых надо уничтожать, уничтожать, как червей, беспощадно…
Саид чувствовал, что им овладело настоящее вдохновение, и пламенно излагал единственному слушателю свои политические убеждения. Музыка разволновала Саида. Не сдерживая внутренних порывов, он разразился потоком слов. А утомленный поездкой сюда из Голодной степи Юсуп-Ахмат Алиев, как ученик почтенного муллы, почтительно слушал своего учителя Саида — такие понятные, такие удивительные и даже страшные истины.
Когда Юсуп уходил, в комнате было уже темно.
— В знак нашей дружбы и на добрую память о чехе пусть скрипка останется у тебя, Саид!
Саид молча кивнул головой.
— А я пойду в обитель, узнаю о судьбе Назиры-хон, хотя бы мне там пришлось погибнуть. Мне так жаль дочери. Саид, я теряю рассудок, перестаю быть Юсуп-баем. В Голодной степи меня избрали мираб-баши, но я…
— Ты?..
— Отказался. Верните мне дочь, сказал я им, тогда буду работать, а теперь… пусть работает Исенджан.
В полутьме трудно было заметить выражение лица Саида, но в его молчании Юсуп почувствовал сдержанность.
— Исенджан уже не имам Кзыл-Юрты. Публично отказался от сана. Очень интересная была история. Предполагали, что его затащат в обитель, кое-кто намекал и о мести камнем… А он, несмотря на свою старость, сквозь слезы хрипел: «Довольно, говорит, довольно! Более полувека своей жизни я сознательно отдал им, а теперь — энди булды![42] Я уже отслужил святейшим имамам мазар Дыхана, пора мне и для людей поработать… Теперь я оставляю недостроенную мечеть и иду работать на центральный распределитель».
— Честно работает?
— Днем и ночью сидит возле мраморной доски с манометрами. «Вот кому бы, говорит он, надо молиться: видишь, сколько воды в Улугнарской, Майли-сайской или центральной системе, а захотел прибавить — это сделаешь быстрее, чем из чайника в пиалу кок-чай дольешь».
— Интересно… Неужели об этом ни одна газета не узнала, что они даже словом не обмолвились по этому поводу. Что-то я не читал… — задумчиво промолвил Саид, закрывая за Юсупом калитку.
Ночной прохладой повеяло в Намаджане. Карнайчи дули в свои трубы, наигрывая незатейливые попурри на островке возле кинематографа.
Саид с минуту прислушивался к ночным звукам На-маджана, и его коробило от монотонного гула трубы.
— Гу! Гу-гу! Гу-гу-гу-гу-гу! Гу!..
Едва пробивались сквозь этот гул звуки кларнета, будто пытались они приглушить рев тяжелой трубы.
— Заштатного архангела труба… — вспомнил Саид остроумные слова Лодыженко, и вдруг немного утихшая боль вновь проснулась вместе с мыслями о друге. Почему он молчит, не откликается?
Саид уснул только тогда, когда замерли звуки меди, доносившиеся с островка.
VI
В Намаджане уже созрели урюк и вишни. Ежедневно стояла жара, которая, казалось, никогда и не прекращалась, а в этот год, как нарочно, душно было даже и на островке под густой тенью деревьев. Горящий диск солнца точно тонул в расплавленном просторе неба.
Много изменений произошло в Намаджане за последнее время, а тут еще газеты подняли шумиху в связи с предстоящим процессом над работниками строительства в Голодной степи.
А то вдруг какой-то дехканин на ослике привез в двухколесной арбе дыни. Узбекские дыни — это не обычные дубовки или качанки: это настоящие тыквы, только по вкусу дыни. Но те, что привез Момаджан, и по размеру, и по цвету были совсем иными. Они даже своим запахом отличались от других дынь и привлекали внимание покупателей.
Сообразительный Момаджан даже выставил на арбе надпись на дощечке:
ГОЛОДНИ СТЕПСКИ ДИН
— Голодностепские дыни! О, дыни из Голодной степи! — разнеслось по островку, и, как на заморское диво, глядели люди на арбу Момаджана.
Покупатели выхватывали у него из рук дыни, платили втридорога и, довольные своей покупкой, протискивались сквозь толпу. А по дороге запыхавшись бежали люди и у каждого встречного, несшего дыню, спрашивали:
— Из Голодной степи? Ковун пишибдимы?[43]
Каждый с чувством гордости одобрительно кивал головой.
Вскоре нашлись и мошенники. Момаджан распродал все свои дыни, но дощечки с надписью «Голодни степски дин» появились чуть ли не на каждой арбе с дынями, пока в это дело не вмешалась милиция.
Весть о дынях из Голодной степи затмила газетную шумиху по поводу катастроф на строительстве. Обыватели, которые уже заранее судачили о предстоящем процессе, были даже разочарованы.
Значит, все-таки выросли! Пришла вода, оживила высохшие, потом омытые пустынные дебри. Так кого же тогда судить? За какую провинность? Ведь все-таки дыня выросла в Голодной степи!
Каримбаев расспросил у Юсупа, где живет Саид-Али, и пешком с улугнарского участка принес ему самую большую дыню с колхозной бахчи. Пришла в голову такая мысль — понести Саиду первую дыню, чтобы он попробовал ее, — вот и понес. Мокрая от пота рубаха облегала мускулистое тело Ахмета. Его свободная рука, словно лопата, болталась на ходу, а на спине между выпуклыми плечами раскачивалась, точно всадник на верблюде, завернутая в чапан дыня.
Саид не сразу узнал Каримбаева. Столько людей промелькнуло перед его глазами за три года! Он впервые увидел Каримбаева без бороды.
— Эссаламу, ака! — воскликнул Каримбаев, и на его усталом, запыленном лице появилась едва заметная дружелюбная улыбка.
— Эй, саламат бармыляр! — припомнил Саид вошедшего, глядя на него с радостью и удивлением. Он отодвинул в сторону книгу, лежавшую на столе, и поднялся навстречу гостю.
— Каримбаев… — стал было напоминать свою фамилию одноглазый человек, но Саид, спохватившись, перебил его:
— Каримбаев! Эвва!..
Двое мужчин не смогли сдержать своих чувств и неизвестно по какому обычаю, вместо восточного приветствия, обняли и поцеловали друг друга в щеки. В единственном глазу Каримбаева заблестела слеза.
— Отдыхаешь, Саид-ака?
— Отдыхаю, — машинально повторил Саид, следя за тем, как бегал глаз Каримбаева по стенам комнаты, увешанным картами, чертежами, диаграммами и портретами. Вдруг Каримбаев остановил свой взгляд на футляре со скрипкой.
— Культурную музыку держишь в доме?
— Даже играю…
Гордость, благодарность и детская радость перекосили и без того кривое лицо усталого, но возбужденного гурум-сарайца.
— Джуда-а саз! Хорошо. А как поживаешь? С областью говорил?
— Нет. Неудобно и нелегко. Писать еще стыднее. Передавал с товарищами — молчат. Может, забыли, а может… не каждый теперь хочет знаться с подсудимым Мухтаровым. Одиночество и тоска.
— Странно, — только и мог сказать гость.
Он вытащил из-за пояса нож и разрезал дыню. Комната наполнилась ароматом, как будто ковры Саида излучали такой родной и любимый запах.
— Тебе первый кусок, Саид-Али… Гурум-сарайцы попросили меня передать тебе… Они до тех пор не будут кушать, пока я не принесу им кожицу, от куска дыни, съеденного тобой. Ты бы поглядел, во что превратилась теперь эта долина между горами. Я работаю помощником у Исенджана на генеральном сооружении. Лодыженко настоял, и партийная организация направила меня туда. Целые дни просиживаю в дежурной башне. Я не только вижу, но и слышу, как в шуме распределителей, шлюзов, сифонов песня возрождения несется по безграничным степным далям… Кое-кто не верил, а мы верили — и дождались. Когда весной пускали воду, уже тогда у жителей Голодной степи начала просыпаться вера в нее. Если бы Мацисвский не вывесил какую-то незаметную бумажку… — И Каримбаев умолк.
Казалось, что у него отняли язык. Горло только напряглось от усилий. А дрожащие руки старательно очищали куски свежей, зрелой дыни.
— Кто пускал воду — комиссия? — сочувственно переспросил Саид-Али, будто он и не заметил переживаний Каримбаева…
— Мациевский, Лодыженко, Синявин, Исенджан и я… Комиссия приехала после, когда уже были орошены предпосевные джаяки. Мациевский вошел в зал распределителя, рассказал нам кое-что о многочисленных ручках, ключах управления, которые были размещены на стенах… и пустил. Сам он взялся рукой за блестящую рукоятку и побледнел, точно мраморная доска, на которую так пристально глядел. Все замерло — как и его левая рука — в тревожном ожидании. Ни музыки, ни ораторов… Еле заметное движение руки инженера — блеснул какой-то синенький огонек из-под медной рукоятки, а стрелка удивительного прибора стала прыгать то вправо, то влево. Рука передвигала рукоятку, а за ней и стрелка двигалась вправо. Зажглись зеленые лампочки… Вторая рукоятка, третья… забегали стрелки. На огромнейшей карте арыка зажигались небольшие точки, отмечавшие движение воды. Мы следили, как двигалась вода по ущельям, как она неслась сквозь норы-туннели, падала водопадами…
Саид ел свежую дыню, выращенную в Голодной степи, и, волнуясь, слушал рассказ о том, как подследственный Синявин производил свои последние работы. Он слушал о том, как собравшиеся в распределителе люди в напряженном безмолвии шесть часов ждали появления воды, чтобы сопровождать ее по магистралям оросительной системы.
Саид-Али в бесхитростном рассказе простого человека почувствовал и молчаливую напряженность работников и даже шум воды, движением которой управлял инженер Мациевский. И он вздохнул так, как вздохнули рабочие и дехкане Голодной степи, увидевшие на своих джаяках вместе со строительным мусором долгожданную воду. Теперь вот он ест первые плоды этой возрожденной земли.
— Приди, Саид-ака, погляди! Ты не узнаешь ее! Сколько теперь в степи зелени, согреваемой лучами солнца! Новенькие, как яркие листья хлопка, кишлаки, и между ними то тут, то там поднимаются к небу сооружаемые заводы. Они, словно паутиной, оплетены сетью арыков. А ночью кажется, будто небо, густо усеянное мерцающими звездами, опустилось на пустыню… Приди!
— Может быть, я и приду, но немного позже.
Дехканин Каримбаев, почувствовав в словах Саида горький намек на то, что ему нельзя ехать в степь, еще старательнее взялся разрезать дыню.
VII
Каримбаев, уходя перед вечером от Саида, уже в воротах, прощаясь, шепнул ему:
— Исенджан написал большое заявление — признание — и передал его следователям. Он говорит, что после этого признания Саида оправдают, а его заберут… «Тут, говорит старик, в степи, назло Саиду, работали плохие люди, и я выдаю их…» Потом еще говорят… что вот этот Вася Молокан… Словом, правда на нашей стороне!.. — И, уже отойдя, бросил: — Мы верим в нашу правду и ждем твоего возвращения на строительство!
От этих слов Каримбаева Саиду не стало легче, а, казалось, напротив, его душе стало еще тяжелее.
Каждый раз Саид спрашивал у следователя о заявлении Исенджана и всегда получал стандартный ответ.
— Не беспокойтесь, Мухтаров, мы получили заявление и сами заботимся обо всем, что с этим связано. Но изменить как-то ваше положение или же разрешить вам посетить Голодную степь я никак не могу. Дело ваше, конечно. Особенно после этого признания.
«Почему «особенно»?» — спрашивал Мухтаров сам себя. Он услышал однажды о том, что имам-да-мулла убежал из-под ареста, а обитель стала хиреть. И ему почему-то хотелось, чтобы обитель не пустела, только бы схватить имама за глотку, потому что к нему сходились все нити от многих невыясненных и таких тяжелых в жизни Саида событий.
Ежедневно, даже по пути от следователя, он шел на островок, в парк, и целыми днями просиживал за единственной пиалой кок-чая. Ни певцы, ни карнайчи не привлекали его теперь, как прежде. Он сидел в чайхане, спрятанной в тени осокорей и чинар, раздумывая о своем одиночестве и о неизвестном будущем. Перед его глазами волна за волной проходили праздные люди. Напротив мороженщик без умолку выкрикивал, вплетая в общий шум и пение свое резкое:
— Марожина! Маро-ожина свежий!..
Однажды Саид заметил около лотка Любовь Прохоровну, покупавшую мороженое. За деревянным столиком на скамье сидел толстогубый Храпков с орденом Трудового Красного Знамени на груди и лениво играл с черноглазой девочкой. Она возилась под столом, падала, и сквозь общий гул и выкрики мороженщика Саид скорее почувствовал, чем услышал звонкий детский смех.
— Тамара, перестань! — услыхал Саид голос матери. Тамара неуклюже бросилась к ней на колени и кормила ее мороженым со своей маленькой ложечки.
Саид предпочел бы, чтобы они пользовались услугами другого мороженщика.
И все же Саид ежедневно заблаговременно приходил в эту чайхану и упорно следил за мороженщиком, сидевшим напротив. Он добровольно обрекал себя на эти муки, которые, как водка для алкоголика, являлись для него доброй порцией яда. В минуты покоя он понимал, что усиливается нервное расстройство, чем дальше, тем больше побеждая его молодость и силу.
Любовь Прохоровна ежедневно покупала мороженое у одного и того же мороженщика, но не замечала Саида. Казалось, что она вообще ничего не замечала вокруг. Она не цвела, как прежде, точно георгин на солнце, часто задумывалась, почти не обращая внимания на то, как ее милая девочка, заливаясь смехом, старательно угощала ее мороженым.
Почти всегда с опозданием приходил Храпков. Саид заметил, что мать и дочь внимательно изучали настроение Евгения Викторовича, который всегда усаживался на одном и том же месте. От его настроения зависело — бросится ли девочка к нему, защебечет своим звонким голоском, или вопросительно поглядит на мать и крепче ухватится за ее колени. Тогда мать нервно пригрозит ей, неизвестно за какую провинность. Но к этому девочка, видимо, привыкла.
Все это досконально изучил Саид-Али во время своих ежедневных посещений чайханы. И удивительное дело: он нашел в этом какое-то внутреннее утешение.
Почему?
Он не хотел объяснить это даже самому себе. Какой-то далекий и неясный голос подсказал ему, что не таким уж счастливым отцом чувствует себя Храпков в присутствии черноглазой щебетуньи Тамары. Является ли все это результатом охлаждения супружеских чувств, самовлюбленности или же подсознательного подозрения?
Но и эти новые наблюдения не уменьшали тоску Саида. Одним только особенно увлекался он в такие дни — скрипкой. Когда приближался вечер, Саид возвращался из парка по тенистым улицам домой и отдыхал там от тяжелого дня, наслаждаясь волнующими звуками скрипки. Если бы удалось проникнуть сквозь вечернюю тьму в дом, который прятал от взора людей лицо Саида, а вместе с ним и его муки, можно было бы увидеть, как страдают мужественные, но обессиленные люди.
Голодная степь для Саида — это его настоящая жизнь. И любовь, и стремление, и аресты, и признание Исенджана, в последствиях которого приходится так горько разочаровываться, — как все это преходяще!
И молодость неуловима, как счастье. Пока ты еще молод — этого не ощущаешь, а пройдет она — почувствуешь!
Такие думы навевали на него звуки скрипки.
Жители Намаджана привыкли каждый вечер слушать мастерскую игру на скрипке. Под окном у Саида толпились прохожие. Он привык к ним и каждый вечер играл все с большим вдохновением.
Только почувствовав облегчение на сердце, он умолкал и в темноте укладывался спать. В последнее время он стал принимать веронал и другие снотворные лекарства, и все же долго не мог уснуть, как прежде, спокойным молодецким сном.
Однажды вечером, играя на скрипке, Саид вспомнил об одном музыкальном вечере в Ленинграде, когда он на «бис» исполнял «Tranguillita» Маттеи, и решил сыграть эту пьесу. Большинство намаджанских слушателей не разбирались в тонкостях музыки, но все же по их молчанию и вздохам Саид понял, что хорошая музыка им по душе. Саид, напрягая свою память, играл сложные мелодии, утверждавшие спокойную радость, наверное пережитую самим композитором.
Но нет! Покой, благодушный покой — это не стихия Саида. Может быть, он что-нибудь оплакивает в вечерних сумерках? Может быть, мелодическими вздохами музыки бессмертного Глинки ему хотелось лишь на миг разбудить в памяти острое чувство разлуки, потревожить то, что казалось таким безвозвратным? Начав с мелодий Глинки, Саид переходил к чарующим ноктюрнам Шопена, потом к Чайковскому, затем к бетховенским мотивам, протестующим против слабодушия, и он готов был разорвать струны, чтобы с наибольшей силой провозгласить:
«Нет, это еще не весь Саид-Али Мухтаров!»
Под его окном стояла Любовь Прохоровна, держа одной рукой Тамару, а другой — на поводке Джека. И пес, и дочь вертелись от нетерпения, а может быть, это звуки скрипки так действовали на них. Любовь Прохоровна, хотя и не знала, кто таков музыкант, с сердечным трепетом прослушала «Разлуку» и собиралась было уходить, чтобы не ослабить впечатления. Но осталась, чувствуя, что ее захватывает вдохновенная игра скрипача.
В открытом окне показалась голова Саида.
— Ах, это вы… играете? — испуганно произнесла Любовь Прохоровна и сошла с тротуара.
Саид не сразу понял, что сказала Любовь Прохоровна и почему она так поспешно ушла.
— Любовь Прохоровна! Любовь… — крикнул Саид и, не раздумывая, прилично это или нет, выпрыгнул через окно на улицу. — Любовь Прохоровна, я ничего не понимаю! — почти крикнул Саид, нагнав Храпкову с дочерью.
Любовь Прохоровна остановилась, подчинившись не окрику Саида, а скорее внутреннему велению сердца. Этот голос наедине, бывало, и тревожил ее, и радовал. Но сейчас он испугал Любовь Прохоровну, будто уловив ее горькие, еще не угасшие думы, вызванные музыкой Шопена. Она чувствовала себя не в силах противодействовать его воле, и губы ее шепнули себе самой:
— Ах, как хочется жить!
Любовь Прохорорна остановилась, ро не црвернулд лицо к Саиду, чтобы не показывать своих наполненных слезами глаз, и торопливо искала платочек в белой, имитированной под крокодиловую кожу сумочке.
«Ведь он живет… Побитый, опозоренный, брошенный!» — неслышно шептала она.
Саид-Али, заметив ее суетливые поиски платочка, деликатно ждал. Девочка обернулась, подняла на него свои огромные, как у матери, но сверкающие огнем, черные, как у Саида, глаза и дернула ручкой платье матери:
— Мамуся, это же он, тот больной дядя! Мамуся…
— Какой, Тамарочка? — спросила мать, преодолевая бурю, охватившую ее душу, и обернулась.
Даже дочь больше не требовала от матери слов. Только глядела на ее слезы, на закушенную губу. Потом она посмотрела на печальное лицо «дяди», поблекшее под взглядом ее матери.
В сгущавшихся вечерних сумерках таяли мелкие складки ее платья. У нее под ногами шумел арык, который своим журчащим потоком освежал корни осокорей, составлявших плотную аллею. День уходил, и где-то в старом городе надрывался охрипший суфи.
VIII
— Хорошо, Саид. Нам в самом деле… надо поговорить… — едва уловимым шепотом произнесла Любовь Прохоровна, повернулась и быстрыми шагами пошла по тротуару. Меж осокорей в сумерках она казалась белой тенью. Толстые стволы то скрывали эту белую тень, то сами будто прятались за нею.
«Поговорить…» Снова поговорить? Как утренняя зорька предвещает восход солнца, так и она манит его этой встречей. А что принесет ему этот разговор — только разбередит сердце.
Отказаться, избежать этого разговора? Что это — проявление страха или месть? Да разве ему, Мухтарову, после всего того, что уже произошло между ними, можно страшиться разговора с Любовью Прохоровной?.. И не местью загорается его сердце при каждой встрече с нею…
Вот и теперь она пришла первой. Точно заговорщица, оглянулась вокруг и, подкравшись к окну, тихо окликнула Саида. Даже не обращала внимания на то, что это было среди белого дня, и не искала потайных тропинок.
Любовь Прохоровна не отшатнулась от него, не убежала, как в прошлый раз. Доверившись Саиду, она даже не оглядывалась, когда шла с ним рядом по каким-то узеньким, извилистым переулочкам в старую часть города.
Саид смело, хотя и очень нежно, поддерживал ее под руку, предупреждая о каждом арыке или камешках под ногами. Любовь Прохоровна, точно голодный еду, ловила нежную и молчаливую предупредительность. Она вся доверилась, подчинилась ему! Даже в ее неоднократных вопросах: «Нас здесь не узнают?» — звучала скорее привычка, чем тревога.
И вместе с тем она льнула к нему, будто искала защиты от какого-то неотвратимого рока. Любовь Прохоровну преследовало болезненное чувство страха, опасение, что ее могут узнать, раскрыть ее тайну. «Не прелюбы сотвори…» — припомнила она епархиальный канон и невольно содрогнулась при мысли, что муж в конце концов может узнать о ее грехопадении.
Разговор начался непринужденно и вскоре превратился не то в какую-то трагическую исповедь или мольбу о пощаде, не то в преступный заговор. Уже с первых слов Любови Прохоровны Саид-Али понял, что ее приход означал возвращение к нему, как и то, что она напрягает все свои силы, чтобы сдержать себя, и что ей это трудно дается. Она перескакивала с одной мысли на другую, торопилась одним духом рассказать ему обо всем.
— Я больше не могу жить в состоянии постоянного страха. Я не понимаю, в чем должна каяться перед собственной совестью: в том ли, что не переборола своих чувств и полюбила, или в том, что еще тогда не послушалась тебя…
— Раскаиваться в обоих случаях уже поздно, Любовь моя, и бессмысленно, — невольно перебил Саид-Али ее тихую речь.
— Правда? — обрадовалась она. А оно же, это проклятое раскаяние, ей покоя не дает… — «Он» присматривается к глазам Тамары: наверное, они ему что-то напоминают или, может быть, злые «доброжелатели» шепчут ему в уши, и я, чувствуя это, дрожу!.. Скажешь, вернуться?.. Но такого еще и мир не видал. Спокон веков люди жили, различались своей верой, обычаями. А я… точно Каин какой-то…
— Зачем так осложнять, Любовь моя!.. Ты — мать, и ребенок должен… — хотел он успокоить ее.
Но она нервно перебила:
— Погоди, Саид! Я еще не коммунистка и… разреши мне пользоваться теми понятиями, которые внушали мне родители, наставляя на путь истины… Ты слыхал что-нибудь о нашей праматери Еве?
— О Любовь, горе ты мое, это же какое-то безумие: Каин, Ева… Ну, знаю и я эти библейские сказки. Но ведь мы-то живем в такое время, когда человеческие взаимоотношения строятся совсем по-иному. Не терзай себя пустяками. При чем тут Ева…
— А если мне кажется, что и я «вкусила яблока зла» и должна теперь изгнать себя из насиженного веками «рая» жизни?.. Иногда думается — было бы лучше всего броситься в янги-арыкские сифоны — и навеки успокоиться. Но мне страшно, Саид, и жаль ребенка. Будь до конца рассудительным человеком, не упрекай, умоляю тебя, не неволь!
Мухтаров молчал. Он понимал, что, возражая, только еще больше растравит душевные раны.
— И вот я надумала, решила окончательно…
— Что? — спросил Саид» воспользовавшись маленькой паузой.
Любовь Прохоровна запнулась и впервые за всю прогулку приветливо посмотрела ему прямо в глаза.
— Только, прошу тебя, молчи! Слушай, обдумывай, но молчи.
— Хорошо, обещаю молчать.
— Я… ухожу от Храпкова.
Мухтаров остановился, поглядел на растерянную Любу. Но ничего не сказал, выполняя данное ей обещание.
— Да, ухожу… Уезжаю прочь из Намаджана, просто говоря, — хочу убежать от этих мук! Вот поэтому и прошу тебя — помочь мне… Я не хочу, чтобы соседи узнали об этом, да и сгорю от стыда, когда они будут провожать колкими насмешками нерассудительную Еву… Саид-Али, я не переставала любить тебя с первого дня нашей встречи. Но это была слепая любовь молодой женщины, жившей в душной обстановке. Если бы ты знал, в какое пламя превратилась она теперь, когда я ревниво наблюдаю, как «он» присматривается к твоим глазам у нашей Тамары…
— Мне и дальше молчать, Люба?..
— О да, да, молчи, Саид, я еще не все сказала… Да, ты должен помочь мне ночью добраться на вокзал, к поезду. Но так, чтобы даже сам сатана не проведал об этом, да и ветер никому не принес своих подозрений… Ночью, без лишних свидетелей, даже без извозчика! Только вдвоем разделим мы еще и этот мой, теперь уже последний, грех.
— Молчать?
— Боже мой, какими черствыми и бессердечными становитесь вы от сознания своего превосходства над нами! Ну, говори, высказывайся, смейся…
И у нее полились слезы, точно их кто-то умышленно задерживал до сих пор, чтобы затем частыми ручейками омыть горе женщины. Сперва она решила уйти, но тотчас отказалась от этой мысли и уткнула свое заплаканное лицо в его плечо. Обеими руками она держалась за Саида, но говорить уже не могла и тяжело рыдала…
Он нежно поддерживал ее, и так шли они дальше, петляя по далекой узенькой уличке.
— Хорошо, моя самая дорогая «грешница»!.. Нет, что же, в самом деле разумный план — уехать отсюда, успокоиться. Конечно, я помогу… А жизнь твоя — еще впереди. В спокойных условиях тебе будет легче обдумать то, в чем здесь, может быть, самой и тяжело разобраться… А моя помощь? Да я тебя на собственных руках перенесу так, что даже ни один человек не узнает о твоем отъезде до самого утра!..
Эти слова были подсказаны ему искренним желанием успокоить женщину, которая с такими страданиями, по этим узеньким и тяжелым тропинкам выбирается на широкую человеческую дорогу…
IX
И вот наступил роковой вечер. Саид долго ходил по комнате, обдумывал, прикидывал. Наверное, так будет лучше. А переубедить себя не мог. Уехать вместе с нею, одним поездом — ему нельзя. Он думал не о себе, не о своем отъезде из Намаджана. Уехать — значит выдать Любу. А ведь она хотела скрытно оставить мужа.
Намаджан уже замер во сне, в открытые окна домов вливалась ночная прохлада.
Саид вышел на улицу. Ночь приветствовала его свежестью. Он шел медленно, как обычно ходят люди на прогулке. На углу мимо Саида прошел дежурный милиционер, проводив его таким взглядом, как равнодушные люди смотрят на гроб с покойником: ни соболезнования, пи заинтересованности не видно на их лицах — лишь автоматически отмечают они виденное.
Мост через Янги-арык дрожал под сильным напором воды. Мелькнула щепочка, уносимая могучей струей.
Саид прислушался к слабому скрипу досок. Мостик показался ему совсем ветхим. Разве такие мосты он запроектировал и построил в Голодной степи?
— Точно на курьих ножках, — вслух оценил он шаткий янги-арыкский мостик. Постоял на нем, облокотившись на поручни. В Янги-арыке текла черная вода, на глади которой плясали отображения звезд… Издали доносилось мощное гудение янги-арыкского сифона.
«На руках отнесу…» — вспомнил он свое пламенное обещание Любови Прохоровне.
А теперь приходится выбирать тропы, выискивать возможности для наиболее приличного и естественного выполнения этого искреннего обещания. Он словно увидел опять дрожащие губы женщины, преисполненной решительности, наконец осмелившейся изгнать себя из призрачного «рая»… Она продолжает любить и в то же время дрожит от мысли, что кто-нибудь узнает о ее любви…
Густые, колючие кусты на огородах покрывали возвышенные берега Янги-арыка. У него мелькнула мысль — обойти улицу и сквозь кустарники добраться к дому Храпковых. Ведь он должен сделать все для того, чтобы сохранить в тайне ее отъезд из Намаджана…
Саид столкнулся с первыми трудностями. А ведь речь шла как будто о таком простом деле! Он не пошел напрямик через кустарники, а медленно направился по безлюдной улице. Вот за углом уже должен быть и дом.
И все же: дом, вещи, ребенок…
Саид ненароком завернул вправо в густой заброшенный сад. Он остановился, прислушался, осмотрелся вокруг. Где-то на вокзале пыхтел маневровый паровоз да гудел янги-арыкский сифон.
В темном, густом саду не было видно звездного неба. Он слыхал, как поблизости, в хаузе, плавали утки. На улице кашлял сторож. Все напоминало ему о том, что с каждым шагом своего приближения к дому Храпковых он невольно втягивается в тайный заговор.
Однако Саид не передумал, не вернулся. Он решительно подошел к дому, окинул взглядом черные, сонные окна и, вспомнив об условном знаке, тихонько царапнул по стеклу первого окна. Как ему хотелось назло этой таинственности сильно постучать в окно!..
Окно тотчас открылось. В черном проеме возникла совсем одетая Любовь Прохоровна. Собственно, Саид только догадывался, что это была она, едва различая в темноте контуры ее лица.
— Тсс!.. — зашептала Любовь Прохоровна, протянув ему навстречу обе руки, будто защищаясь. — Минутку, я сейчас подам.
Она оторвалась от окна и тихо исчезла, точно провалилась сквозь пол. Саид осмотрелся вокруг и улыбнулся. Ковровые дорожки в комнате заглушали тихие шаги. Он только мог вообразить себе, как Любовь Прохоровна тайком собирается в этом «рае», скрывая свой мужественный поступок.
В зале вдруг что-то зашипело так, будто неосторожная беглянка потревожила стаю змей. Часы ударили дважды, и снова угнетающая тишина воцарилась в темноте.
Потом взвизгнул Джек.
Саид услыхал где-то сбоку легкий скрип. И сразу же из окна донесся шепот.
— На, осторожненько бери, не разбуди… — И она протянула через окно завернутого сонного ребенка.
Но окно было высоко над землей, и Саиду невозможно было взять девочку. Он попытался было одной ногой стать на цоколь дома, но это только ухудшило его положение.
— Люба, я должен зайти в дом…
— Тс-с… Да в уме ли ты? Погоди… А не сможешь ли ты влезть в окно?
— Открывай дверь!
Любовь Прохоровна вспомнила, что запоры с дверей ею уже сняты. Она отошла от окна и исчезла в комнате. Саид вмиг проскользнул под ветвистым карагачем, чуть было не упал, споткнувшись о сухой арычок, и, забыв о предосторожности, раскрыл дверь.
Скрипа двери он не услыхал, да его и не было.
И тут же ему положили на руки сонного ребенка и дрожащим голосом прошептали:
— Я сейчас возьму вещи… А ты спеши прямо на вокзал.
Саид вышел из двери, осторожно нащупывая ступеньки крыльца. В этот самый момент залаял чуткий Джек…
Тамара спросонья заплакала. Помимо воли в «преступнике» заговорило нежное отцовское чувство:
— Дитя мое!.. Спи, спи! Мама сейчас возьмет вещи… возьмет вещи!
Послышался тревожный говор Евгения Викторовича Храпкова! Саид, получше завернув в простыню испуганное дитя, спрыгнул через две ступеньки с крылечка, но тут же заколебался — куда же дальше идти? Нырнуть в темноту направо?
Свисток сторожа, словно в ответ ему, нарушил намаджанскую тишину. Саид замедлил шаги и повернулся, чтобы нырнуть мимо карагача в сад, к Яиги-арыку.
Вдруг он услыхал, как в доме зазвенело разбитое стекло в окне и вскрикнула Любовь Прохоровна. Резкий звон разбитого стекла точно плетью стеганул Саида, и он быстро вернулся на улицу. В комнате раздавался безумный крик Храпкова и его тяжелый быстрый топот…
Казалось, все было продумано, предусмотрено. Одного только они не предусмотрели — Евгений Викторович мог проснуться и помешать бегству своей жены! Потом: что это за звон разбитого стекла? Может быть, Любовь Прохоровна, убегая от грозного мужа, выбросилась в окно?
Но Саид снова услыхал ее перепуганное «ах» где-то позади бежавшего Храпкова.
— Мама-а! — точно взрыв, раздался отчаянный крик ребенка.
Молниеносно мелькнула мысль: «Не попадаться на глаза Храпкову!» Но ведь у него на руках ребенок…
И Саид осторожно, как только мог в этой суматохе, положил завернутую Тамару на крылечко, с которого он только что, убегая, так решительно спрыгнул. В этот момент и выскочил из двери полураздетый Храпков.
То ли не заметив ребенка, то ли охваченный лютой злобой, он бросился за «преступником». Поймать его, наказать!
Саид вначале бросился бежать по улице, но сразу же понял безрассудность такого плана: на улице сторожа, милиция. Ему надо было избежать погони и затем появиться вместе с перепуганными обывателями, чтобы по возможности успокоить Любовь Прохоровну, помочь ей избежать столь страшного для нее скандала.
Саид вскочил в какие-то ворота, затем в сад. Только бы не попасть в объятия рассвирепевшего Храпкова и не выдать позорного замысла его жены. Он, маневрируя, торопливо пробирался сквозь кусты. Позади него раздавался голос Храпкова:
— Стой! Стой, стреляю!.. Спа-сайте! — кричал Евгений Викторович.
Саид бежал по саду. На улице уже раздавались свистки милиционеров, залаяли собаки. Из окон домов высунулись головы любопытных.
«Лишь бы только не узнали, лишь бы не узнали…» — невольно шептали его губы. Саид уже больше ни о чем не думал. Тысячи неожиданностей в этой странной трагикомедии исключали благоразумие.
Он перепрыгивал через самые широкие арыки, надеясь, что тяжелому хирургу это не так легко удастся. Действительно, в этот решающий момент неосторожный врач, не рассчитавший своих сил. зацепился и упал, ударившись грудью о твердую почву, покрытую корнями. Он поцарапал себе лицо о колючие ветки куста, чудом спас свои глаза, своевременно закрыв их, хотя из-за этого падение его грузного тела оказалось еще более тяжким.
Перепуганный, взволнованный, ушибленный Евгений Викторович беспомощно стонал под кустом. Ему показалось, что его кто-то ударил в спину, огрел по груди, животу.
— Ой, уби-ил, убил! Спаси-ите! — разносился по намаджанским улицам отчаянный крик Храпкова.
Саид пробирался сквозь кусты вдоль Янги-арыка, намереваясь возле моста выйти на улицу и смешаться там с людьми. На пожарной каланче ударили в набат, вокруг раздавались многочисленные голоса встревоженных жителей.
Со стороны янги-арыкского моста наперерез Саиду спешили два милиционера. А сзади в кустах зашумели сторожа и подняли такой свист, будто вот-вот сейчас весь Намаджан провалится в бездну.
Остановиться, пойти навстречу милиционерам! Но ведь это все равно, что попасть в руки Храпкова. Теперь не избежишь позорного ареста, допросов. Любовь Прохоровна проклянет тот день, когда обратилась к нему за помощью… И жалость, и стыд, и мысль о катастрофе, нависшей над любимой женщиной, над дочерью, сплелись в его сердце. А милиционеры спешат к нему…
В последний момент, в поисках выхода, он подумал: главное — не выдавать себя. Ведь это же так просто и вполне возможно: убежать отсюда, пока еще не узнали его, окольным путем добраться к одинокой теперь Любови Прохоровне, успокоить ее, дать совет… Саид рванулся в сторону, к янги-арыкскому потоку. Ему надо нырнуть в воду и выскочить на противоположном берегу, где за ним не может быть уже никакой погони. А там сады, окольный путь…
Ему показалось, что в этот момент сзади раздался резкий выстрел, но он уже нырнул в воду.
В бледном предутреннем рассвете, на посеревшей воде, где расходились быстрые круги с водяными пузырями, всплывали черные кровяные пятна.
Саид вынырнул у противоположного берега, схватился за корни, чтобы поскорее вылезть на кручу, скрыться в кустах. Однако он уже терял власть над своим телом. Еще сохраняя сознание, он взобрался на корни, думая о том, как возле сифона проскочит в сад Храпкова и успокоит свою перепуганную Любовь. Но уже тяжелело раненое тело и отлетали всякие заботы, порывы и даже сама жизнь — все же прекрасная и неповторимая.
Корни выскальзывали из рук, он терял сознание. Беспомощное тело грузно шлепнулось в воду. Но за мгновение перед этим с крутого берега нырнул в воду милиционер.
X
Утром уже все жители Намаджана знали о ночном происшествии. Но знали они не то, что было на самом деле, а то, что говорила, захлебываясь, наэлектризованная этим удивительным событием уличная толпа.
— Узбеки! Детей себе в жены крадут. Старая мусульманская привычка… Маленьких белых девочек похищают, чтобы вырастить себе жену. Ни калыма, ни забот — что сам утащил, то и получил.
Возбужденные этой старой, дикой ложью матери с болью в сердце называли своих дочерей «несчастными».
Некоторые поглядывали на узбеков, как на людей, которые угрожали их безопасности. Эта дикая выдумка узбеконенавистников еще с дореволюционных времен тайком вынашивалась сплетницами и мракобесами. Но сейчас эту ложь распространяли враги революции, стараясь вбить клин между русскими и узбеками, разжечь между ними вражду.
Раненый Саид лежал в больнице намаджанского допра и чуть не плакал от досады и злости. Не боль в раненом плече так терзала этого сильного человека.
Густые черные брови насуплены. Запавшие глаза, не мигая, уставились в потолок. Несколько глубоких морщин легли на лбу, бессилие терзало душу. Широкий потолок казался плахой. Он мог бы сорваться с карнизов и под обломками похоронить позор и страдания.
Саид молчал. Он не произнес ни единого звука, будто с той ночи потерял дар речи. За все это время он только единственный раз спросил, не простудился ли ребенок. Не жалуясь, не злясь и не отвечая на вопросы, он, не отрывая глаз, глядел в окна, а его сухие губы чуть слышно шептали:
— Менинг кузым! Менинг кара кузым! Кара кузым…[44]Следователю он сказал только одну фразу:
— Прошу вас, не настаивайте на следствии по этому делу. Я вас честно предупреждаю, что по существу поступка ничего вам не скажу.
— Почему это так?
— Да жаль время тратить. К тому же, хочется помолчать. Знаете, не так легко объяснить простые житейские истины — никто этого правильно не поймет. — И после этого он даже единым словом не обмолвился о том, что произошло в ту ночь.
Спустя три дня служащая разносила газеты. Саид механически взял газету, пробежал глазами по столбцам и положил ее на стол. Он даже вовсе не поинтересовался, что же было написано о ночном происшествии, и даже в палате, когда стали громко читать заметку, закрылся одеялом, чтобы не слышать, как, смакуя, рассказывал об этом в газете «очевидец».
XI
В Голодной степи об этом происшествии узнали в тот же день. Вначале собкор голодностепской газеты «Кзыл-Юл», выходившей три раза в неделю на заводе Кзыл-Юрта, сообщил по телефону о том, что какой-то узбек пытался украсть девочку. Это сообщение тотчас облетело кишлаки, распределители и по телефонам пошло дальше.
— Это неправда! Узбеки никогда не похищали девочек чужой веры! Это вражеская ложь, поклеп. Враги распускают темные слухи. Протестуем! — раздавались голоса в новых, только что созданных сельсоветах.
Но к вечеру появились более «точные» сведения, от которых у жителей Голодной степи, как говорится, руки опустились. Стариков просто ошеломила эта весть. Это событие пятном позора заклеймит их на всю жизнь и даст козыри в руки врагов, даст пищу лжи.
«Узбеки похищают детей, чтобы воспитать из них себе к старости молодых жен…»
Окружной исполком Голодной степи разрешил Исен-джану выбрать делегацию из стариков и пойти в Нама-джан. Исенджан не мог оспаривать факт, но он протестовал:
— Саид-ака не сделал это по какому-то злому умыслу. Я не верю.
Юсуп, поседевший за это время, только горько улыбался, стоя возле стола президиума.
«Возможно, что Саид и похитил дочь врача. Но только не для того, чтобы сделать ее своей женой. Нет, нет, не женой. Уж очень у нее черные глаза, да и телефонограмма эта кое о чем говорит…» — рассуждал Юсуп, боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал его мыслей.
В состав делегации избрали Исенджана и Юсуп-бая. От Кзыл-юртовского завода выдвинули старого рабочего, который был в составе делегации единственным представителем от неузбеков. Мрачные аксакалы — без священных белых тюрбанов на головах — почтительно приняли в состав делегации уважаемого всеми рабочего и по узкоколейке направились в Уч-Каргал. Рабочие и жители Голодной степи, выстроившиеся в ряд вдоль железной дороги, их провожали, что-то кричали вдогонку, а. их лица выражали надежду и горькое-недоумение.
Жители Намаджана тоже были возбуждены. Некоторые матери не выпускали без присмотра на улицу своих детей. На вокзале, в чайханах, на тротуарах, на островке — всюду группами собирались мужчины.
Делегация дехкан и рабочих из Голодной степи прибыла в город под вечер, когда все жители, кроме детей и матерей, вышли на прогулку. Запыленные седовласые аксакалы окольным путем шли к допровской больнице и чувствовали себя неловко, будто они были сообщниками Саида в ночном преступлении.
Они подошли к высоким желтым стенам с маленькими решетчатыми окнами.
Возле открытых ворот, в тени молчаливых осокорей, стояли две арбы, на войлоке лежали два арбакеша. Несколько женщин в паранджах стояли под осокорями, как статуи. Волосяные чиммат. которыми были завешены их лица, скрывали следы пережитых ими волнений — особый, спрятанный мир со своими чувствами и переживаниями.
А эти женщины, так же как и все живые люди, чувствовали печаль, горе и, может быть, были рады, что никто не видит их слез.
Юсуп-Ахмат позаботился о получении для всех пропуска к больному.
Саид-Али спал. Он и мог уснуть только под вечер, когда уменьшалась духота. Ночью он углублялся в свои думы, а днем ему мешали многочисленные следователи, фотографы, любители острых развлечений.
Голос Исенджана разбудил Саида, и он резко повернул голову к двери. Около десятка седобородых, почтенных людей по-братски поклонились Саиду, и он впервые улыбнулся. С трудом узнал Юсупа, поздоровался за руку с рабочим завода Короповым. Руку Юсупа задержал в своей руке.
— Ты на себя стал не похож, — взволнованно сказал ему Саид.
— Года… Года, брат, подошли.
— А… — хотел было спросить Саид о дочери, но сразу же замер. Лицо Юсупа вдруг передернулось, как только Саид раскрыл рот.
— В скалах обители, где когда-то шумел бурный водопад, люди видели женский труп. Ни одежда, ни коса, но… Там и осталась она. Кому была охота рисковать своей жизнью, чтобы вытащить для всеобщего обозрения никому не нужные останки. Там и осталась…
Саиду-Али стало понятно, что в ущелье действительно осталась прекрасная дочь Юсуп-бая. Достать ее оттуда — значит опять и, может, в последний раз волновать столько пережившего отца.
Исенджан боязливо, но, как и прежде, с чувством уважения подошел к постели больного.
— Извини нас, Саид-ака… Мы пришли проведать тебя. Нам больно. Мы остались, а ты…
Серьезный тон речи аксакала пробудил в Саиде и теплые чувства, и какие-то тревожные догадки. Он напрягал все свои силы, чтобы выслушать речь аксакала. Саид понимал, о чем еще могут спросить его старики.
Исенджан, пожаловавшись на старость, выразил сожаление по поводу неудач, постигших Саида на строительстве, и высказал надежду, что его оправдают, поскольку о существе дела аксакал все рассказал следователю. Потом Исенджан будто мимоходом спросил у Саида о том, что произошло с ним ночью на прошлой неделе.
— Как видите, аталяр-аксакаляр. Судите сами, а я уже не в силах изменить того, что случилось. Уверен, что каждый из вас на моем месте сделал бы то же самое…
— Ты украл дочь?
— Мы, товарищ Мухтаров, думаем, что вы ее и не крали, — дружелюбно улыбаясь, дополнил Коропов вопрос Исенджана. — Ну, какая в ребенке ценность для квартирного вора…
— Теперь-то и я понимаю свою ошибку, — задумчиво ответил всем сразу Саид. — Об этом у меня было здесь время подумать. Конечно, не крал, товарищ Коропов, право же, я не вор! Но неприятного для меня факта отрицать не могу. Да, дал пищу вражеским провокациям, несусветному вранью… Ах, я так ошибся, что всю жизнь об этом буду помнить!..
Присутствующие, каждый по-своему, восприняли слова Саида, соболезновали ему. Действительно, произошла ошибка, помог, что называется… Могла же девочка по доброй воле пойти на руки, поиграть, чувствуя нежность и ласку такого… человека!
— Скажи им, мой друг, что ты не хотел брать ее в жены! — начал убеждать Саида мягкосердечный Юсуп.
Коропов сбоку дернул его за полу так, чтобы никто того не заметил.
Но Саид увидел. Он с глубокой благодарностью, даже с сочувствием посмотрел на них, понял, что они своим отцовским чутьем догадались об истине, и был этому рад. Старики его прощали, может быть, сожалели о такой трагической неудаче, но — прощали!..
— Нет, нет, друзья мои. Вы правильно говорите — не в жены! Жену подобрать себе я могу вполне легальным и более простым путем, — искренне заявил Саид представителям Голодной степи.
XII
Любовь Прохоровна прислушивалась к людской молве. Чем увереннее утверждали, что Тамара была похищена, да еще в качестве будущей жены, тем большее волнение охватывало ее душу. Иногда ей и самой приходилось разговаривать на эту тему со знакомыми, выслушивать многочисленные побасенки о таких же случаях. Любови Прохоровне даже «снилось что-то подобное…». А в ее голове словно звучали удары колокола, нарастал протест против сплетен. Она жалела время, затрачиваемое на эти разговоры, но, как мать похищенной было дочери, слушала эти выдумки, признавала вероятность подобных фактов.
Так заметались следы…
Однажды утром, уже под осень, незадолго до начала процесса, Любовь Прохоровна встала рано, с головной болью. Она не спала всю ночь, измучилась. Это была первая ночь, когда ее Женя, окончательно излечив у ташкентских врачей свою контузию, вернулся домой. Всю ночь вполголоса говорил ей о каких-то догадках, но тут же сам уверял ее, что все это ерунда, что так только могло быть, но…
— Ты же, Любик мой, женщина кристально чистая, как слеза. Я знаю тебя, кажется, с детства, потому что ты еще совсем недавно перестала быть ребенком. Дочь таких патриархально-честных, религиозных родителей… Я очень хорошо знаю тебя. К тому же история с телефонограммой происходила на моих глазах. Я обязательно расскажу об этом следователю.
— Женечка! Мне плакать хочется… Сообщи им, голубчик. Ах, какой противный, какой бессовестный Преображенский.
Так прошла ночь. Сейчас Любовь Прохоровна одиноко, точно пришибленная, слонялась по комнате, сжимала руками больную голову, пила валерьянку.
В комнату вошла Мария. Такой она была однажды утром в Чадаке: рябое лицо было растерянно, бледно, и перепуганные глаза расширены.
— Где Тамара? — вырвалось у матери.
— Она спит! Вас ждет у крыльца старая узбечка, — шепнула она, наклонившись.
— Узбечка? Может быть, молочница? Ей деньги…
— Нет, нет, не та. Это… это она… Я знаю.
Волнение Марии передалось Любови Прохоровне. Перебирая в памяти события прошлых дней, Любовь Прохоровна смотрела на лицо Марии и узнавала ту далекую Марию, которая когда-то провожала ее, молодую, жизнерадостную женщину…
Любовь Прохоровна закрыла глаза и… припомнила изможденное лицо старой высокой узбечки, угощавшей ее отборным виноградом, шум чадакских водопадов, остроту переживаний, навеянных этой дивной музыкой, будто это было только вчера.
— Что ей от меня нужно? Прогони ты эту старую женщину.
— Следует ли? Она старая, но… все же пришла. Вышли бы вы к ней, с рассвета ждет старуха.
Любовь Прохоровна вышла на крыльцо.
На ступеньках сидела закрытая паранджой женщина. Из-за гор в белесой дымке тумана вышло теплое солнышко. Казалось, тень вот-вот подберется к этому серому комку в парандже и сдвинет его прочь с холодного бетона.
— Вы ко мне? — дрожащим голосом спросила Храпкова, все еще надеясь увидеть перед собой одну из тех узбечек, которым она иногда на рынке заказывала айран для мужа.
Раскрылась ветхая чиммат, и перед Любовью Прохоровной встала высокая, седоволосая Адолят-хон. Она не плакала, но казалось, что вместо глаз сверкали огоньки. Эти огоньки были так знакомы Любови Прохоровне. Она любила их когда-то, а может, нет? Да, теперь уже поздно отрекаться!.. Порой в глазах ее дочери загорались такие же огоньки. И тогда она, растерянно оглядываясь, прилагала все силы, чтобы успокоить ребенка, который в подобные минуты так был похож на… на Адолят-хон.
— Я к вам, добрая госпожа, — с трудом подбирая слова чужого ей языка, произнесла Адолят-хон. — Не забыли ли вы старухи, которая маячила когда-то перед вашими глазами?
— Что вам от меня нужно, Адолят-хон? Конечно, я знаю вас, знаю! Но… то давно уже прошло. Вы тоже были молодой…
— Я хорошо знаю, как неприятно встречаться со старыми свидетелями спустя некоторое время, — ответила старуха на едва понятном Любови Прохоровне ломаном русском языке.
Она, не мигая, в упор глядела на молодую, теперь побледневшую чужую женщину, которая перепутала все жизненные пути ее сыну. Ее глаза молили о помощи, о сожалении, а тело дрожало то ли от утреннего холода, то ли от старческой немощи.
— Я могла бы и не признаться вам, что знаю, кто вы такая! Да могу ли я, мать вашей внучки?.. — невольно сорвалось с уст молодой женщины с искренней болью. — Только скажите мне, пожалуйста, что вам от меня нужно? Вы хотели бы увидеть внучку? Но… позже бы…
— Я очень рада, дочь моя… И не потому, отанга рахмат[45], что ты не забыла меня. Мне родниться с тобой не вольно. Ведь я мать сына, который и так уже нарушил святейшие обычаи отцов и, вопреки адату, вернул родную сестру от имама в свой дом!.. А здесь еще и ребенка у немусульманки похитил… Но он мой сын, и я избрала его, а не адат. Пускай шейхи изливают свою злость, проклинают, осуждают меня, старуху, на смерть от камней. Пускай!.. Хотелось бы мне старческими глазами поглядеть на ребенка сына… Приду!.. Но сейчас я пришла просить тебя спасти его, отца твоего ребенка! Слышишь: его обвиняют в беззаконии, а за оскорбление народа не милуют ни шейхи, ни законы. Спаси его, расскажи им правду!.. — И старуха показала рукой в сторону города — Скажи им, зачем мой сын взял твою дочь. Скажи им, откуда у твоей дочери кара кузым, менинг кузым? И больше я ничего сейчас у тебя не прошу. Я уже стара, и не мне, женщине-мусульманке, ходить по судам. Прошу тебя во имя тех дней… Я же видела, все знаю… и все прощаю во имя ребенка! Как мать, умоляю именем вашей дочери — спасите и мое дитя. Меня тоже за этого непокорного сына мусульманские судьи осудили на избиение камнями. Ну и что же?.. Любовь матери к родному ребенку сильнее смерти!..
В комнате закашлял Евгений Викторович.
Любовь Прохоровна вдруг сразу решилась и переменила тон. Она почувствовала, как совсем по-иному забилось ее сердце, разбуженное искренностью матери. Можно ли сердиться на эту старую, изможденную годами женщину? Но она еще может раскрыть ее тайну. В один миг раскроет, и поблекнет тогда ее женская честь… Ее судьба теперь целиком в этих морщинистых, натруженных руках.
— Хорошо! Я помню все и… помогу вам. Ваш сын не будет заклеймен позором. Идите.
— Пожалуйста!
— Хорошо, хорошо. Я им расскажу… Только вы ни с кем не говорите об этом, я сама… О боже, пускай люди узнают, но только не из ваших уст!.. Не все ли равно вам?
— Да, мне все равно, моя милая, как ты скажешь, — ответила старуха, и лишь теперь по ее морщинистому лицу скатилась жалкая слеза.
Адолят-хон набросила чиммат, поднялась и пошла, нисколько не сомневаясь в том, что возлюбленная Саида не обманет ее, старую мать. Дочернее чувство охватило Любовь Прохоровну, и она помогла ей сойти по бетонированным ступенькам крыльца, вывела на тропинку.
XIII
На этот неожиданно громкий процесс обратила внимание и центральная печать. Она резко раскритиковала обывательский сенсационный характер сообщений местной газеты и требовала ускорить судебное рассмотрение дела. Пережевывание на газетных полосах подробностей поступка Саида возмущало трудящихся.
Рабочие одного из ташкентских хлопкоочистительных заводов, солидаризируясь с газетой «Правда», предложили направить делегацию к прокурору, чтобы выразить ему свое негодование по поводу распространения враждебных слухов, сеявших национальный антагонизм и чреватых тяжелыми осложнениями. К заводским рабочим примкнуло депо Среднеазиатской железной дороги, а за ними электростанция, текстильщики…
Возмущение рабочих Ташкента, одобренное центральной печатью, и особенно «Правдой», нашло поддержку в Фергане, Андижане и Намаджане. Против враждебной клеветы первыми выступили рабочие маслобойного завода. Собравшись на митинг, они приняли решение, требуя немедленно рассмотреть дело. Такую же позицию заняли работники вокзала, хлопкоочистительного завода…
И дело было назначено к рассмотрению. В ожидании процесса облегченно вздохнули заводы, клубы и даже пресса.
Только Любовь Прохоровну вдруг будто подменили. С утра до позднего вечера она нервничала, была недовольна Марией, Евгением Викторовичем, даже невинным Джеком. Лицо его заметно осунулось и было задумчиво, иногда она вслух произносила какие-то непонятные слова.
Евгений Викторович, ошеломленный таким поведением Любови Прохоровны, единственно чем надеялся успокоить свою несчастную жену — это обещанием переехать в Ташкент.
Но сомнения, какие-то догадки, возникавшие в его голове, лишали его уверенности, отравляли ему семейный покой.
Взволнованная Любовь Прохоровна держала в руках последний номер газеты, в которой какой-то «Неузбек» высказывал предположение о романтическом характере поступка Саида. Чувствовалось, что у этого «Неузбека» не было никаких доказательств, подтверждающих его гипотезу. Единственно, на что он мог сослаться, это на известную уже телефонограмму, назвав фамилию ее автора.
Между тем уверенность «Неузбека», его тон и инкогнито беспокоили Любовь Прохоровну.
— Успокойся. Переведемся в Ташкент. Хоть сегодня!..
— Ах, оставим это, Женя. Никуда я не поеду до тех пор, пока не выиграю этот процесс!
Храпков поднялся, протянул руки вперед так, будто он хотел принять от жены ребенка, и промолвил:
— Любочка! Но ты же… Я просто удивляюсь, собственно — не понимаю. О каком выигрыше ты говоришь? Он попался, ну и пускай себе…
Она молча протянула ему газету, показывая пальцем на заметку «Неузбека».
Евгений Викторович пробежал наскоро заметку и задумчиво почесал кончик своего носа.
— М-да-а!
— Я должна быть на процессе и… оспаривать эту телефонограмму. Я должна выдать настоящего ее автора, и…
— Люба! — крикнул Евгений Викторович и покраснел от внезапного волнения. — Ты не смеешь! Я-то знаю об этой телефонограмме… Видишь ли, Виталия Нестеровича уже называют руководителем вредительской шайки. И он уже не Преображенский, а… да там такое, черт знает что. Как она могла?..
— Кто — она, Преображенский?..
— Соня! Она же согласилась дать ему свою фамилию. Какой-то… «пришибленный», говорят, рылся в бумагах загса… А ты… выдать… Лучше все перенести, чем бросить тень на себя, обнаружить мерзкие связи с Преображенским… Да понимаешь ли ты, чем все это пахнет? А я же заканчиваю строительство, у меня орден… Мы уедем отсюда. Позор останется им, Любочка, умоляю тебя, как родную, никому об этом ни слова!
Любовь Прохоровна давно не видела своего мужа таким, как сейчас. Его глаза-луковки вовсе спрятались за припухшими веками, и только сквозь узенькие щелки сверкали каким-то отчаянным страхом.
XIV
В день процесса Саид встал с постели еще до восхода солнца. Почти неделю тому назад с его раны сняли повязки, и он чувствовал себя совсем здоровым. Его умышленно перевели из больницы в общую камеру, где помещались незлостные нарушители закона, чтобы у него была возможность поговорить с людьми. Но он ни с кем не разговаривал, произнес за все время лишь несколько самых необходимых фраз. Саид равнодушно, без интереса и раздражения, просматривал газету, в которой сообщалось о ходе следствия. Только номер, где была напечатана заметка «Неузбека», прочитал, потом разорвал на четыре части и бросил в корзинку. При этом ни один мускул не дрогнул на лице и выражение глаз не изменилось.
В камеру к Саиду зашел следователь, который вел дело о строительстве в Голодной степи. Вслед за ним, будто выставляя с гордостью свой тяжелый живот, вошел инженер Синявин. На его лице светились радость и сочувствие.
— Здравствуйте, товарищ Мухтаров! — поздоровался следователь, деловито расстегивая свой парусиновый портфель. — Я так доволен результатами своей работы, что сам пришел к вам. Вы теперь совсем свободны от подозрений по делу о Голодной степи. Показания Исенджана подтвердились. Многих арестованных перевели в одиночные камеры. Вас и вот инженера… хотим видеть только в качестве свидетелей.
— Так поздно! — не без удивления произнес Саид-Али.
Синявин уперся своим животом в Саида и поцеловал его в небритые щеки.
— Немедленно же побриться! — сказал он, разводя руками. — Ах, товарищ Мухтаров, такое случилось… А тут бы мы с вами еще таких дел наделали!.. — намекал Синявин на что-то неизвестное Саиду. Его так взволновало это оправдание, что он чувствовал потребность успокоить Саида и говорил, не отдавая отчета, что взбрело в голову. Но тотчас спохватился: — Погодите-ка, Саид-Али: моя дочь просила передать вам привет. Хотела вместе со мной ехать на это свидание…
В камеру вошел милиционер.
— Товарищ следователь! Разрешите им пойти на свидание.
— На какое свидание? Вечером будет рассматриваться дело товарища Мухтарова. Какие же тут свидания?!
— Но, товарищ следователь, именно к товарищу Мухтарову пришли посетители…
— Мать? — спросил Саид-Али, вскочив с места, и рванулся к двери, отстранив рукой Синявина и следователя.
Милиционер что-то пробормотал, едва поспевая за Мухтаровым.
В комнате для свиданий сидел старый Файзула, весь покрытый пылью.
В окно Саид увидел во дворе своего верного друга — отощавшего понурого Серого.
— Саид-ака! Саламат, аманмы? — промолвил старый дехканин и весь в слезах припал к рукам Саида.
Саид был рад встрече со своим старым другом Файзулой, которого он давно не видал, и вместе — разочарован тем, что не мать пришла к нему. Пока Файзула здоровался, Саид стоял неподвижно.
— Алейкум эссалам, ата! — сказал вдруг Файзула.
В беспокойном взгляде старика Саид почуял беду. Он насторожился и выжидающе посмотрел в заплаканные глаза старика.
Файзула, вытащив из-за пояса платок, наскоро вытер глаза и спросил:
— Матушка Адолят-хон была у тебя?
Саид с недоумением поглядел на Файзулу.
— Мать?
— Я так и знал, она не дошла…
— Что с ней? Файзула, что с мамой? — допрашивал Саид Файзулу, притянув его за руку к себе и глядя ему прямо в глаза.
— Восьмой день пошел, как она поплелась к тебе из Чадака… Не вернулась.
— Не вернулась?
— Нет, Саид-ака… — ответил Файзула, опустив голову и тяжко вздохнув. — Видели ее в Намаджане, возле допра, говорят, просидела весь день. Свидания с тобой не добивалась. Говорят, какой-то аксакал несколько раз с ней разговаривал, сердился на нее, уговаривал. А потом… В горах нашли…
— Ну, говори же, ака!
— Еще в Чадаке ишаны узнали правду о Този-хон. Они требовали, чтобы она отказалась от сына и прокляла тебя, принеся покаяние…
— Мать отказалась?
— Да, Саид-ака, отказалась. И… умерла. Ей нанесли удар камнем по голове и ножом в спину…
«Так убили молодого муллу Гасанбая, Хамзу в Шахимардане, так и меня, и Синявина хотели…» — подумал Саид.
К Саиду и Файзуле подошли Синявин и следователь.
Следователь держал в руках какую-то бумагу и просил Саида тут же ее подписать. Саид обвел глазами комнату, поглядел на смущенного Синявина, потом на плачущего Файзулу, машинально вытер рукой катившиеся по его лицу слезы и той же рукой взял у следователя бумагу.
— Товарищ следователь, мою мать убили.
— Что, убили? Какой ужас! Варварство… О, простите, осторожнее, вы испортите документ. Пожалуйста, подпишите его.
Саид машинально расписался на указанном месте, но тут же силы ему изменили, и он упал на длинную, стоявшую вдоль всей стены скамью. Из груди вырвался стон, а блестевшие глаза глядели на Синявина.
— Вот видите, инженер, убили мою мать… Таким же камнем по голове, как Хамзу, как и вас… А Гасанбая помните? Значит, вот так подкрадываются и ко мне. Осиротили меня… Но не удастся им убить… Мой путь — путь народа…
В комнате все стихло. Горе Саида, будто огромная тяжесть, сковало чувство, волю. Слова его, хотя и казались самыми обычными, прозвучали как страшное проклятие.
Убили его старую мать!
XV
В тот же день вечером Саид-Али с глубоким волнением впервые входил в зал судебного заседания. Последние события и душевные переживания измучили его, как тяжелая и продолжительная болезнь. Виски посеребрились, увеличился лоб. Но волосы хотя и поредели, но еще вились, глаза горели таким же, как прежде, мужественным огнем.
На следующем заседании суда он был уже более уравновешенным и спокойным. За час до начала заседания Саид сбрил бороду, в которой уже кое-где пробивалась седина. Он надел свой лучший костюм и, словно обновленный, вошел в зал заседания.
В зале среди слушателей постоянно находилась Любовь Прохоровна. Заранее, еще до того как появлялись судьи, она входила в зал и усаживалась на своем месте. Ее заплаканные, красные глаза горели болезненным блеском, а белизна чрезмерного слоя пудры оттеняла густые, прямые брови.
То ли равнодушие, то ли бессилие наложило свой отпечаток на ее застывшее лицо с чуть заметными морщинками. Она напрягала всю свою волю, чтобы не сбиться с намеченного ею пути.
Что победит — сердце или рассудок, обманутый предрассудками родителей?
Да, она полюбила этого человека. Вначале ей казалось, что это мимолетное влечение, порыв молодой страсти, которая увянет, как распустившийся цветок под лучами полуденного солнца. Но нет, любовь не угасла, а превратилась в яркий костер, который вот-вот сожжет и ее…
И разве имеют право люди терзать, ненавидеть ее за это? Она же мать… Не как бездельница, удовлетворявшая свою распутную страсть, а как женщина, она сознательно стремилась к кипучей жизни, болью своего естества искупала выдуманные грехи!.. И все же она стала не убийцей, а матерью, и точно святыню оберегала это звание. Что же в этом преступного и почему она должна так страдать? Она скрывала свои чувства, убеждала мужа в своей супружеской верности, а теперь клубок, так удачно намотанный, узлом завязанный, вот-вот… развяжется, разовьется. Ее поступки обнажатся перед карающими взорами людей, а материнство будет посрамлено.
С душевным трепетом прислушивалась она к вопросам, которые задавал судья безмолвному Саиду, и каждый раз облегченно вздыхала, когда слышала его мужественный и спокойный ответ:
— На этот и подобные вопросы, касающиеся так называемого моего проступка, я отвечать не буду.
Звучали эти слова в тишине зала, а вместе с ними вырывался глубокий вздох из сотен грудей. О ее любви никто не узнает!
В последний день процесса, после обеденного перерыва, Любовь Прохоровна пришла в зал судебного заседания с дочерью и уселась на своем постоянном месте. Девочка, не привычная к такой тишине, расспрашивала мать то о судьях, то о соседях или требовала, чтобы ее увели домой. Мать как могла успокаивала дочку, а во время речи прокурора кусала себе губы, порой вскакивала с места. Евгений Викторович усаживал ее или шепотом выражал свое недовольство ее поведением.
Прокурор собирался произнести большую речь, но у него не было достаточных материалов, чтобы обстоятельнее изложить существо дела. И в «назидание потомству» или просто хвастаясь своей эрудицией, он сделал развернутый экскурс в прошлое, в страшную историю воровства детей различными кочевыми племенами. История не поскупилась собрать огромное количество фактов из прошлой жизни цыган, арабов, турок, со времен работорговли. Постепенно прокурор перешел к так называемому «умыканию», особенно упрекая в этом народы Востока.
— Избавлены ли от этих обычаев узбеки? — спрашивал прокурор и, не ответив на этот вопрос, просто продолжал информировать о том, что в новую, советскую эпоху такие случаи «умыкания» взрослых девушек караются законом по статье соответствующего кодекса… А что может сказать он в данном случае, зная лишь о самом факте преднамеренного похищения ребенка человеком, внешне, казалось бы, культурным, но не пожелавшим ни единым словом помочь суду разгадать подоплеку этого темного и такого мерзкого поступка? Но факт неоспоримый…
Когда прокурор произносил слова «внешне, казалось бы, культурным…», Саид вскочил, чтобы возразить ему, и его бледное, усталое лицо покраснело, даже побагровело. Но какая-то внутренняя сила, еще сохранившаяся в нем, сдержала этот порыв.
— Требую для примера и острастки другим наложить на обвиняемого суровое пролетарское наказание…
Где-то заохали сердобольные женщины и умолкли. Но напряжение в зале после этого увеличилось. Даже успокоилась зачарованная тишиной Тамара.
— Слово предоставляется защитнику, товарищу…
— Товарищ председатель, не надо! Я защиты не требую, — прервал судью подсудимый Саид-Али Мухтаров.
Сидевшие в зале ахнули, пораженные требованием Саида, казалось, что стон разнесся по залу.
— Разрешите! — нервно перебил Саида председатель суда, нарушая порядок судебного заседания. — Тогда вы сами должны защищать себя. Вы ставите советский суд в какое-то безвыходное положение, вводите его в заблуждение, по какой-то прихоти не хотите рассказать о своем проступке. Но я предупреждаю вас: вам не удастся уйти от ответственности! Бросить тень вы можете только на себя, но не на трудящихся Советского Узбекистана. Суд сумеет разобраться в вашем деле и найти необходимую классовую истину, чтобы дать соответствующий отпор вражеской клевете, направленной против большевиков и власти трудящихся.
Саид снова вскочил с места и быстрым растерянным взглядом окинул зал.
— Да, да — вы хотите всю нацию покрыть позором, — продолжал дальше судья. — Потому что суд, как и общественность, не располагает никакими мотивами, объясняющими ваш дикий поступок. Суд в последний раз обращается к вам, как к сознательному человеку. Суд не разделяет мнения прокурора о «вашей показной культуре». Суд считает вас культурным человеком, представителем многомиллионной нации, а ваш загадочный поступок порочит трудящихся людей Узбекистана. Ведь преступление ваше не является преступлением отсталого, некультурного человека. Я еще раз обращаюсь к вашему сознанию: помогите суду наказать вас за настоящие проступки и рассеять ужасную выдумку, позорящую народ!
В царившей тишине лишь где-то в уголке жужжала муха, запутавшаяся в паутине, да слышно было дыхание Любови Прохоровны. Она смотрела на Саида со страхом и надеждой.
Саид поднимался со скамьи, впервые не скрывая своей горечи. Он повернулся к сотням людей, сидевшим в зале, посмотрел на них просительным взглядом, будто умолял помочь. «Это вы — общественность, — говорили его глаза. — Способны ли вы осудить меня за то, что я не в силах принести боль человеку, которого до сих пор люблю? Я расскажу вам обо всем», — говорили его глаза…
Глаза двоих, как по уговору, встретились и остановились. Ее напряженные, большие синие глаза точно спрашивали: «Неужели скажет? А как тогда быть мне… куда спрятаться от стыда? Боже мой. какие муки надо терпеть только за то, что я родила вне… «закона». Будь проклят тот день, что забросил меня сюда на мучения и страдания!»
— Мамочка, смотри! Вот он! Это он, он со мной играл? Мамуся! — лепетала Тамара и маленьким пальчиком показывала па Саида, а своими черными глазенками смотрела в глаза отца, такие же жгучие, как и у нее, и такие страдающие и властные.
— Ох!.. Ох!.. — едва слышно прошептали губы обессиленной матери. Последние силы, точно сработанная пружина в часах, еле поддерживали ее.
Саид переборол себя, оторвал взгляд от дочери и от ее матери.
Какое-то мгновение в душе Саида происходила большая внутренняя борьба, и, когда председатель суда стал опять подниматься из-за стола, он вздрогнул и заговорил:
— Да, я должен рассказать обо всем.
— Мамуся!.. — услыхал он будто приближавшийся к нему голос из зала.
«Менинг кузым… Кара менинг кузым…» — горячее, тяжелое чувство расплавленным металлом обжигало мозг.
— Было бы бессмысленно сожалеть о том, что я родился узбеком. Это «несчастье» никогда в жизни не волновало меня, даже сегодня. Товарищ председатель суда, я не опозорил чести своего народа! Поверьте мне, что официальное обвинение лишь формально освещает обстоятельства, а по существу — просто чепуха. На протяжении всей истории узбекского народа не было ни одного случая похищения ребенка узбеком, и тем более он невозможен в наше время. Такой факт был бы патологическим явлением, безумием. Себя я не считаю безумным и утверждаю: я не совершал преступления ни против нации, ни против советских законов. Условности нашей жизни порой вынуждают молчать… Но суд, именно советский суд не может и по крайней мере в глазах общественности… не имеет права пренебрегать бытовыми условностями, которые иногда становятся такими же священными для чести человека, как и писаные законы! Я даже уверен, что наш новый суд в какой-то мере должен охранять и эти условности, если они диктуются высокими человеческими чувствами!.. Я прошу суд поверить в мою абсолютную невиновность, как и в то, что не о всяком поступке у человека хватает сил свободно высказаться даже и на суде… А впрочем, юридически все говорит не в мою пользу. Ну что же, судите. Совесть моя чиста!
— Отвечайте прямо на вопрос: вы пытались украсть дочь граждан Храпковых? — допрашивал вспотевший судья.
— Нет! Я просто взял ее…
— Вы украли! Для чего? — нажимал судья, обрадовавшись, что нашел верное средство добиться признания преступника.
— Я все сказал суду, что мог и должен был сказать! — гордо выпрямившись, ответил Мухтаров. И суд и присутствующие в зале почувствовали, что это были последние слова подсудимого.
В эти последние напряженные минуты Любовь Прохоровна стоя слушала Саида-Али Мухтарова. Ее мертвенно-бледное лицо окаменело. Как статуя, одетая в шелк, стояла она, единственная, посреди зала. Но никто не обращал внимания на женщину, в душе которой происходила жестокая борьба.
Выслушав последнее слово Мухтарова, присутствующие в зале и судьи снова вздохнули, не почувствовав облегчения.
Вдруг все обратили внимание на то, что бледная, хорошо одетая женщина направилась к столу суда. Она торопилась.
Но, не дойдя до стола, она зашаталась, повернулась к публике и посмотрела так, будто просила у людей прощения или помощи.
— Любовь Прохоровна! — воскликнул Мухтаров, глядя на судей. Он порывался подойти к ней.
Но она подняла руку, останавливая его. Затем Любовь Прохоровна овладела собой и сказала:
— Пускай суд… и народ, породивший его… пускай меня судят… Я дала ему дочь! Во всем виновата я…
— Ах-ах!.. — резко прозвучало в зале. Любовь Прохоровна упала без сознания.
К взволнованным судьям подбежала женщина с оспенным и бледным, как мел, лицом. Подхватив на руки удивленную девочку, она закричала, преодолевая шум в зале:
— Я… я все скажу! Это правда! Эта девочка… посмотрите… она его дочь!..
То была Мария, прислуга Храпковых.