РАБФАКОВЦЫ
I
Саид-Али Мухтаров вернулся из области печальный и мрачный. Его вызывали на заседание бюро обкома партии, где рассматривалось решение партийной организации Голодной степи «о члене ВКП(б) Мухтарове Саиде в связи с выявленным вредительством на строительстве в Голодной степи и о его морально-бытовом облике».
Заседание проводил Харлампий Щапов, — Ходжаева не было в области. Мухтарову показалось, что и Щапов, и почти все присутствовавшие на заседании, кроме Лоды-женко, представлявшего партийную организацию Голодной степи, подошли к рассмотрению его вопроса предвзято. Находились даже такие, что брали под сомнение решение прокуратуры о снятии с Мухтарова обвинения во вредительстве. Хотя председательствующий и прервал оратора, высказывавшего такие суждения, общий характер прений не изменился.
Теперь Саид, расстроенный, мрачный, как ночь, приехал в Намаджан. Он категорически отказался от настойчивого предложения Лодыженко — поехать в степь, чтобы там отдохнуть, пока ЦКК пересмотрит решение бюро обкома. Ему даже казалось, что и между ними вырастала какая-то серая стена.
Бюро обкома считало, что партийная организация Голодной степи примиренчески отнеслась к аморальным поступкам Мухтарова, не учла, что его поведение отрицательно сказывалось на выполнении обязанностей начальника строительства. А отсюда — благодушие, потеря обязательной для коммуниста бдительности. И вместо выговора бюро обкома постановило:
«Саида-Али Мухтарова, члена партии с 1919 года, за отрыв от партии, за потерю классовой бдительности, за связь с классово-враждебными элементами и за проявление бытового разложения исключить из рядов ВКП(б)…»
Лодыженко указали на либеральное отношение и семейственность при рассмотрении дела Мухтарова.
Может, и напрасно он не поехал с Лодыженко и этим обидел своего единственного друга.
— Да, надо было согласиться, — несколько раз громко повторил Мухтаров, расхаживая по комнате своей намаджанской квартиры.
Сидеть в Намаджане без дела Саид был не в силах, к тому же тяжело чувствовать себя одиноким, да и безденежье давало себя знать. Щедрый кредит, которым он пользовался у чайханщиков, напомнил ему вдруг о том, что почва неожиданно стала уходить у него из-под ног. Ему становилось жутко.
«Уехать!» — сразу решил Саид, обдумав свое положение. Приняв решение, он стал суетиться, не зная еще толком, куда и зачем ехать. Но уехать куда угодно, лишь бы не сидеть в Намаджане, ожидая неизвестно чего. Какое то лихорадочное состояние овладело им.
У Саида на лбу выступил пот, когда он, втиснув в чемодан как будто последнюю вещь, заметил висевшую на крючке скрипку. Он вдруг обессилел, опустил руки. Словно и в самом деле с этим подарком Юсупа у него было связано столько родного, столько воспоминаний, что достаточно было одного взгляда на стену, где висел инструмент, чтобы возродить в памяти все прошлое, пережитое и поглощенное временем.
Саид выпустил из рук незакрытый раздувшийся чемодан. Не отводя глаз от скрипки, он, переступая с ноги на ногу, медленно приближался к ней. Ему казалось, что это уже и не скрипка была перед ним, что перед ним возник экран, на котором опытный кинематографист неумолимо показывает все, что так мучило Саида на пройденном им трудном жизненном пути.
Сколько раз протягивал руку к этому запоздалому Другу, с которым делил огорчения и радости.
И каждый раз рука опускалась, а скрипка продолжала молчаливо висеть на стене.
На деке он пальцем написал скрипичный ключ. Толстый слой пыли стал заметен только теперь, после того как по нему прошелся палец Саида.
Он вздрогнул при звуке случайно задетой струны. Со струн, казалось, туман поднялся и поплыл по комнате. Ему хотелось зацепить еще одну струну, чтобы полюбоваться и насладиться странным зрелищем.
На этот раз он уже сознательно выбрал струну sol. Она тоньше других, но на ней пыли больше. Слегка улыбаясь, он коснулся этой струны, натянул ее и отпустил. А увидеть результат ему не пришлось. Именно в этот момент кто-то закашлял у него под окном. Саида будто электрическим током ударило. И сразу улетучилась вся эта меланхолия, минутная хандра.
Саид поглядел в окно.
— Здравствуйте, Саид-Али. Простите эту рожу… да, рожу. Но я существую…
Из-под занавески в окно заглянула голова, без сомнения пьяная, довольно-таки грязная и взъерошенная.
— Что вам здесь нужно? — спросил Саид, но тут же замолчал.
Слова посетителя не соответствовали его глазам, ясно блестевшим на небритом лице, под непричесанной шевелюрой. Прежде всего Саид узнал шрам на щеке и эти глаза: они с первого взгляда располагали к себе, вызывали доверие и, во всяком случае, не заслуживали гнева.
— Здрасте, Саид-Али, — снова обратился к нему нежданный посетитель.
Когда удивленный Саид подошел к окну, мужчина задвигался и отступил к тротуару.
— Вася Молокан. Прошу любить и… все прочее, — отозвался он с улицы.
Пьяный мужчина (а он казался, несомненно, пьяным) смешно раскланивался, но глаза… Глаза умоляли, просили не гнать его от окна. Они были серьезные, добрые и совсем трезвые.
— Вася Молокан? — спросил Саид, узнав секретаря Преображенского.
— Да! Он и есть. Если говорить правду, то у этой рожи, товарищ Мухтаров, была и другая фамилия. На Каспии перекрестили.
«Почему он мне об этом говорит?» — подумал Саид.
Мухтаров, отодвинув занавеску на окне, уперся обеими руками в низенький подоконник и посмотрел на безлюдную утреннюю улицу.
— Так, говорите, на Каспии? — ему хотелось задать еще и другие вопросы этому странному, неизвестно откуда взявшемуся человеку. Да, только на Каспии, может быть, еще и теперь на Тюленевом или Диком острове водятся вот такие «особи», как назвал бы их ученый-антрополог. Эта манера представляться, позаимствованная из старого арсенала давно ушедших поколений, на Тюленевом, наверное, еще и сейчас считается очень забавной шуткой. То ли острый взгляд Саида, то ли его вопрос сбили с толку Васю Молокана: он ответил не сразу. Возможно, что и ему хотелось понаблюдать за задумчивым Саидом.
Они молчали. Молокан несколько раз пытался вытащить из-за пояса грязной рубахи новенькую газету. И будто не решался это сделать.
— Давно ли с Каспия? Не «наниматься» ли снова пришел? — еще раз спросил его Саид.
— Наниматься? Не-е, товарищ Мухтаров. Это не по той графе. А с Каспия, если сосчитать, — несколько лет набежит. В Узбекистане вот уже с позапрошлогоднего лета нахожусь.
«Если сосчитать» было сказано Молоканом совсем спокойным, трезвым голосом. И Мухтаров чуть заметно отшатнулся от него. Воспоминания о прошедших годах, об эшелонах землекопов, о пробном пуске главного канала всплыли в его памяти, как всплывает многокилометровый невод на бурных волнах Каспия. Воспоминание за воспоминанием… Да сгиньте вы!
— Чего же это мы стоим как неприкаянные? Заходите в дом, — вдруг внезапно спохватился Саид. И, отходя от окна в глубь комнаты, он, будто оправдываясь, сказал: — Ежели из каторжных на Каспии, то я должен был знать; если нет…
Вася Молокан был не из тех, кто только после третьего приглашения дает «согласие». Он, словно выполняя приказ, в один миг через окно вскочил в комнату. Саид быстро обернулся. Мелькнула тревожная мысль. «Может, он преступник какой-то».
— Нет, я из вольных бурлаков. Половину жизни отдал Баку, каспийским волнам. Мне уже почти пятьдесят стукнуло, можно сказать, скоро юбилей будет. Я все больше по суше, на различных промыслах рыбачил.
— На промыслах? — спросил Саид, садясь на ковре и наблюдая за тем, как «юбиляр» осматривал скрипку, висевшую на стене; даже когда разговаривал, и то чувствовалось, что думал о скрипке. — А на островах вам приходилось бывать? — опять спросил его Саид и стал припоминать, не видал ли он этого человека среди бурлаков. Саид перебрал в памяти всех своих старых знакомых, но ни один из них не был похож на этого человека.
— От «тони» до «тони» несколько раз бывал и на промыслах. А на островах зачем? Разве иногда, бывало, буксир затащит туда. На Тюленевом, может, раза три был. Арестанты там охотой на тюленей забавлялись. Из Дербента на Чечень к краснорыбещникам побаловаться ездили… — И вдруг заговорил о другом. — Почему вы не играете? — полюбопытствовал он у Саида.
Саид лишь теперь убедился, что Молокан — «свой» человек, ему будто легче стало. И все же не то какая-то тревога, не то чрезмерный интерес к этому человеку не давали ему возможности вполне овладеть собой и успокоиться. Ему казалось, что пьяный умышленно затягивает разговор и для этого медленно вытаскивает из-за пояса сложенную вчетверо газету, прикрывая подолом рубахи заросшее густыми волосами запыленное тело.
— Ну… так мы, значит, земляки. Я на Тюленевом…
— С арестантами?
— Да. Присаживайтесь, — сказал Саид; все большее беспокойство овладевало им. Особенно когда он всматривался в ясные голубые глаза этого крепкого пятидесятилетнего человека. Они были какие-то детские, все будто ласкали, умоляли, но у Саида от этого не уменьшалось чувство тревоги.
— Садитесь, поговорим. К сожалению, у меня нет горячего чая…
— Абсолютно… Я только о ней, об этом органе хотел было спросить вас. — И Молокан указал пальцем на скрипку. Затем он, лизнув палец, стал наконец разворачивать газету.
Он нервничал и не мог этого скрыть от Саида. Теперь стал понятен смысл его болтовни.
— Услыхал я в обители, что вас исключили. За «разложение» или мещанство, говорят… Странно устроен мир. Расхаживай по нему, как аршин проглотивши. Я тоже когда-то любил музыку и увлекался ею. Да все это — яд. Да, да, яд для нашего брата… Вам, товарищ Мухтаров, не следует печалиться. Исключили, а потом снова восстановят.
— Да-а, исключили… Так об этом уже известно даже в Караташе, в обители? — вдруг спросил он, резко обернувшись. — Погодите, Молокан, а по какой же «графе» вы нанялись в обитель?
По тому, как гость задумался, Мухтаров понял, что своим вопросом задел человека за живое.
— Может быть, я оскорбил вас своим вмешательством?.. Простите, Вася, меня заинтересовало…
— Не работаю ли я каким-нибудь казием или муршидом в обители? — продолжил Молокан вопрос Саида, тоже подходя к окну. — А знаете, не скрою от вас, я работаю в обители, как…
— Правоверный муршид?
— Да, товарищ Мухтаров. Собственно… почти так. Но вполне правоверный… Должен!.. — произнес Молокан совершенно трезвым голосом. Он следил за Мухтаровым своими глубокими умными глазами, не моргая, но и не скрывая своих мыслей. По глазам Саида он понял, что тот если и не знает многого, то все же догадывается о главном.
— Узбекча билясызмы?[46] — понижая голос, почти шепотом, заговорщически спросил Саид у Молокана.
— Узбекча, арави, тюрхча… билёрым!..[47] — одним духом выпалил Молокан, опустив глаза.
Мухтаров вдруг заметил, что в произношении Молокана больше чувствовался арабский акцент, чем русский. И он удивленно подумал: вот тебе и Вася, «графа»!..
— Значит, «нанялись» в обитель, изменили Преображенскому? — спросил Саид, чтобы не молчать, наблюдая, как этот человек возится с газетой.
— А что поделаешь, товарищ Мухтаров? — произнес Молокан и посмотрел на Саида уже как свой, как совсем близкий человек, как друг. — Преображенский для меня сейчас нуль без палочки, есть герои дня куда значительнее. А на нашей работе, Саид-Али, если нужно чертом назваться — назовешься и пойдешь внаймы даже в ад. К тому же вполне реально чувствуешь при этом, как у тебя отрастают рожки… Да-а. А по поводу исключения — не стоит вам так сильно переживать.
— То есть как? — спросил Саид, который еще до сих пор находился под впечатлением неожиданного признания Молокана, чувствовал в душе благодарность ему за доверие, но в то же время и не в меньшей степени был удивлен им. То, что Молокан так запросто оценивает его личные дела, — снова вызвало в нем какое-то подозрение. Кто он такой, почему столь легко относится к такому делу, как исключение из партии?
Молокан уже садился на коврик так, как умеют садиться возле чайника и пиалы прирожденные обительские прислужники, — старательно подобрав под себя обе ноги. В старой, заношенной рубахе, с типичной для каспийских бурлаков внешностью и с подчеркнуто исламистскими привычками… Поразительная способность перевоплощаться!
Молокан молча налил в пиалу Саида остывшего чая, очень ловко стукнул ногтем по ней, любезно протянул Мухтарову.
— За разговором забыли об обычном гостеприимстве.
Саид тоже уселся на коврике против гостя, взял из его рук пиалу и налил ему чая.
— Когда вы так неожиданно заглянули ко мне, я стоял возле скрипки. Мне хотелось решить один незначительный вопрос…
— Мещанство? Юрында… — было понятно, что слово «юрында» вырвалось у него по привычке маскироваться, и Саид улыбнулся. — Я говорю так потому, товарищ Мухтаров, что не это сейчас главное. Не обращайте внимания на личные оскорбления.
— Тяжело. Решение бюро обкома партии для меня не «юрында», как вы выражаетесь. Вам, беспартийному…
Но Молокан так посмотрел на Саида, что тот замолчал, не закончив свою мысль.
— Я не об этом, товарищ Мухтаров. Говорю вам, что ерунда все эти обвинения вас в мещанстве. Щапов, может, придерживается иного мнения, но ведь он еще — не партия.
— Щапов — секретарь обкома…
— Но есть еще и Центральный Комитет партии! Я вас понимаю, товарищ Мухтаров: как-то странно мир устроен. Глотай аршин и ходи… И это тогда, когда в стране еще имеются элементы, которые стараются использовать темноту народа, общекультурную отсталость… Пейте чаек, Саид-Али, да вот газетку просмотрите. Не читали еще? Только что с аэроплана, свеженькая, прямо из первых рук.
Он развернул смятую газету и подал ее Саиду.
— Нет, я еще не выходил из дому, — промолвил равнодушно Саид, беря из рук гостя газету.
В его голове все еще бушевали совсем иные мысли, вызванные появлением этого странного, а как сегодня выяснилось, и вовсе удивительного человека, владеющего восточными языками. И ни единая душа не узнала об этом за те годы, что он работал на строительстве…
Саид развернул газету. Она вдруг выпала у него из рук. Саид, не в состоянии овладеть собой, вскочил на ноги. В его глазах замелькали грозные огоньки. Казалось, он сейчас схватит этого человека и заставит выдать все свои тайны, а потом вышвырнет прочь.
Откуда он пришел? Что ему нужно?
В ответ на эти немые, вспыхнувшие в глазах Саида вопросы Молокан поднял голову и, глядя на него своими умоляющими голубыми глазами, шепотом сказал:
— Самое важное в жизни — не терять самообладания. Пускай уже лучше Щапов проглотит аршин, если он ему по душе, а Мухтарову суждено совсем иное…
И снова Саид-Али опустился на коврик. Он уже не слушал Молокана.
Какой же он пень, простофиля! Со дня на день надо было ждать такого. Об этих событиях должны были узнать и за пределами Узбекистана. Но что нужно Васе Молокану? Почему он так беспокойно смотрит на упавшего духом Мухтарова и дрожащими руками подает ему пиалу чая? Жалеет, сочувствует?
«Отрекаюсь от брата!
Я, член ВЛКСМ, студент московского вуза, Абдулла Мухтаров, заявляю этим, что навсегда разрываю свои родственные и всякие другие узы с бывшим своим братом инженером Саидом-Али Мухтаровым и выбрасываю его прочь из своей головы. Инженер Мухтаров, имея в кармане партийный билет, опозорил его своими аморально-бытовыми поступками, погряз в мещанстве и в обывательщине. Я сожалею, что именно такой человек стремился меня «вывести в люди, сделать коммунистом…» Я рад, что имею мужество отречься от такого воспитателя-мещанина! Не брат он мне и не воспитатель… Меня воспитывают партия и комсомол!
Абдулла Мухтаров»
Медленно прочитал Саид это заявление. На мгновение перед ним как на экране промелькнула вся его трудная и тяжелая жизнь. Потом поднялся. В комнате было пусто, вещи собраны, упакованы. А ему стало тесно; несмотря на то что уже была осень и окна растворены, ему было душно от внутреннего жара. Ему хотелось молчать, а из груди рвался крик: «Не брат, не воспитатель!..» Была разорвана еще одна, последняя нить. Ты исключен из партии и должен отказаться от того, чему посвятил жизнь… «Отрыв, классово-подозрительные враждебные элементы, разложение». Потерял мать. Опять-таки это дело рук классово-враждебных элементов. Он должен был оставить работу, уйти со строительства, на котором испытал много страданий и горя, но которому отдал всего себя. Он утратил друзей, его имя опозорили, лишили чести… А тут еще и брат отрекся.
Кто же остался у него, кому и для чего он нужен такой? Сколько лет он уже прожил, учился, а вот в критическую минуту не знает, что делать, как вести себя.
Самоубийство?
Это мещанство, слабодушие или проявление силы воли? «Нельзя терять самообладания…»
Что ты докажешь самоубийством? Скажут, туда тебе и дорога. Да и то — если вспомнят. Могут и не вспомнить.
— Да-а, не терять самообладания, — вслух закончил Саид свои тяжелые размышления.
— Абсолютно точно, Саид-Али! А все остальное — аллагу акбар… — промолвил Молокан и засмеялся.
— Перестаньте, Молокан, что вы за человек?!
Саид еще раз поглядел на газету, на скрипку, на Молокана. Только теперь он вспомнил, что это Вася Молокан принес из конторы злосчастную телефонограмму от Любы. Да, это тот самый послушный канцелярист Преображенского, который принимал по телефону позорную записочку. Каллиграфический почерк и арабский язык, каменное спокойствие…
— Сколько раз я себе выносил приговор. Да-а. Просто чудак. Нет-нет! Не чудак я, а хуже. Хуже, Вася Молокан, вот и… отшатнулись все.
— Не все, — почти шепотом возразил ему гость.
II
Пролетело, как кошмар, пронеслось, как буря, разрушило и затихло… Кому было нужно, чтобы он предстал еще и перед судом по такому нашумевшему делу? Какая рука направляла обычный ход будничных событий так, что его искренняя любовь была использована для провокации, — еще одной в бесконечном ряду человеческих страданий, составивших тысячелетнюю историю страны, терзаемой баями и помещиками, национальным угнетением. Тяжелые века пережила она и вошла в XX столетие опутанной варварскими адатами, одурманенная националистической идеализацией прошлого, порабощенная баями, шейхами, предрассудками. И вот наконец луч света во тьме, Октябрьская революция, совершившаяся в Петрограде, в Москве, обратила свой призыв к Ташкенту, Фергане, разбудила уснувшую страну, дала возможность по-настоящему жить и работать подлинным хозяевам радостной трудовой жизни! Но плесень прошлого все-таки дает себя знать и, напрягая свои последние усилия, пытается еще мешать, чернить…
— Понимаете, Вася, если бы речь шла и не обо мне, все равно я считал бы, что надо устроить суд, общественный, показательный суд, чтобы вскрыть до конца всю ужасную вражескую ложь. Ведь мы начинаем строить совсем новую, отличную от прошлой жизнь, и братское единство национальностей стало у нас одной из движущих сил социалистической перестройки. А в подполье, как змеи, шипят: «Узбеки похищают русских девочек… узбеки такие-сякие…» Конечно, заслуга не большая — оказаться подсудимым советского суда, да еще и с таким обвинением… И я их понимаю…
— Даже брата? — поспешил спросить Молокан.
— Брата? — переспросил Саид, не ожидавший такого вопроса. — Брат — это лишь запоздалое проявление семейных недоразумений и, если хотите, своеобразный удар в спину.
Разговор этот шел уже в чайхане на островке возле подноса с чаем и печеньем. Вася Молокан перед этим выспался в тени осокорей подле Янги-арыка, а Саид-Али в который уже раз продумал весь свой жизненный путь. Он пригласил Молокана в чайхану на островке для того, чтобы расспросить у него о многом. Ведь тот был не только делопроизводителем строительного отдела у Преображенского.
В чайхану на островке стали собираться люди. Кто же не знал в Намаджане Мухтарова? И удивительно — редко кто его узнавал. За последние месяцы бодрый, энергичный инженер Мухтаров превратился в худого, жилистого и поседевшего человека. В его глазах все еще поблескивала былая энергия, но в них светилась и тихая печаль. Когда Саид улыбался, глаза его не менялись: если закрыть ему лицо, то не узнаешь — смеется он или нет.
— А я все газеты читаю, сильно увлечен ими, — начинал разговор Молокан, когда Саид умолкал и его одолевали тяжелые думы. Вася хотел отвлечь Мухтарова, рассеять его горе. — Когда-то на Каспии было проще: в газетах увлекались происшествиями. Любил я читать в газете «Копейка» об Антоне Кречете. Вот занимательно писали! А теперь… — И он продолжал хлебать чай не спеша, совсем по-узбекски. Осматривал оживленные чайханы, горы дынь и арбузов, перепелок в клетках.
— Приключения Преображенского или как там он называется… вас уже не интересуют? — тихо спросил его Мухтаров.
— Преображенский — пешка в большой игре… Это только эпизод в большом событии, в истории страны. Мне казалось, что у вас горизонт куда шире. По крайней мере ваши высказывания о шейхах, обители, пантюркизме…
— А знаете, Вася, я начинаю искренне уважать вас… Точнее говоря, с одной стороны, я восхищен вашей способностью преображаться, а с другой — поражаюсь и боюсь…
— Есть еще третий вариант, товарищ Мухтаров, — перебил его Молокан. — Забыть! Во что бы то ни стало забыть наш разговор у вас на квартире и никогда больше к нему не возвращаться ни при каких обстоятельствах. Об этом уже я буду просить вас, так сказать, с третьей стороны. Человек есть человек. Мне тоже свойственно вот это человеческое желание…
— Что именно?
— Похвастаться, — коротко ответил Молокан.
— Но я-то искренне поверил всему этому.
— И забудьте! Прошу вас так же искренне забыть. Нам, если будем живы, еще много придется поработать вместе.
— Вам что-то угрожает?
— Ого! А вам? Преображенский вредитель, но трус. А за его спиной есть…
— Все понятно, Вася! Забуду, как приключение… К нам идет инженер…
Возле нар чайханы внезапно остановился инженер Синявин. Он, вглядываясь, прищурил глаза, точно хотел убедиться, что не ошибся.
Саид был рад этой встрече. Ирригатора Синявина он не видел со времени свидания с ним в намаджанском допре.
— Уртак Синявин!
— Господи! Так это вы, Саид-Али, пытаетесь покрасить свою шевелюру в модный серебристый цвет? Ей-ей, не узнал бы!
Инженер Синявин, еще располневший и вместе с тем будто помолодевший, насилу протолкнул свой живот к нарам. Покрякивая, он уселся по-восточному рядом с Саидом и, глядя с явным недоверием на грязного субъекта, сидевшего здесь же, веселым тоном продолжал:
— Разве это чайхана? Вот у нас в Голодной чайханы!
Саид оживился. Этот уже немолодой, много переживший человек принес ему такое облегчение.
— Так вы у нас в гостях?
— Именно у вас, Саид-Али. Лодыженко еще не был? Приедет, обещал. А я опередил его, утешить вас приехал. Не застал вас дома и решил отыскать тут.
— По какому поводу?
Синявин поставил пиалу на поднос.
— Читали газету?
Саиду этот вопрос был неприятен, но он уже мог сдерживать себя.
— Часов семь тому назад прочитал.
В этом ответе слышались и горечь и явное недовольство, хотя появление Синявина все-таки ободрило Мухтарова, воскресило его веру в людей.
Синявин засмеялся.
— Ну и шутники, ей-богу… — сказал он и, снова взглянув на будто забытого Молокана, спросил Саида по-узбекски:
— Бу кем баранда?[48]
— Бу яхши одам[49], — ответил Саид и искренне засмеялся.
— Ишлярчи тонелдом мы?[50]
— А я, право, не спросил. Вася, вы, кроме канцелярии, и в туннеле работали?
— А как же: все время вот у них на участке. Начинал с Мациевским, — ответил он, и хотя бы у него один мускул дрогнул. Особенно когда Синявин заговорил на узбекском языке, уверенный, что его понимает только Саид.
Синявин стал добрее.
— Ну, конечно, он. Добрый день, каспийский бурлак-грамотей. Опустились же вы, право. Снова началось? — спросил Синявин и показал пальцем за воротник.
Вася нехотя кивнул.
Какое-то время царило молчание. Синявин заказал у чайханщика дыню и принялся сам резать ее по-узбекски, старательно наискось отрезая каждый ломоть.
— Вижу, Саид, что вы читали, да не поняли. Не все читали. Угощайтесь, пожалуйста, — предложил инженер Молокану, внимательно посмотрев на него.
«Показалось», — подумал Саид. Ему показалось, будто Молокан все время делал вид, что пьян. Показалось тоже, что Молокан, может быть, недоволен присутствием этого инженера именно сейчас. Но сомнения и догадки быстро рассеялись.
— Сегодня я должен выехать в Ташкент. Давайте поедем вместе, Саид-Али. Мне кажется, что вам следует немного проветриться, с людьми поговорить. Газета, знаете, каждый день выходит. Могут еще и не то напечатать! Будьте уверены. Поедемте, а?
Саид попытался улыбнуться и принялся есть дыню.
— Наоборот. Я собирался уехать в наши узбекские дебри, а не в столицу. Да к тому же… Смогу ли я теперь с кем-нибудь говорить спокойно?
— В Ташкенте?
— Именно в Ташкенте, — поддержал Саида Вася Молокан.
И… Мухтаров «не обратил» внимания на эту странную защиту.
Не обратил внимания, ибо знал, что Молокан тоже собирается в Ташкент, да еще и «на длительный срок». Вкусная зрелая дыня, выращенная в Голодной степи, одна из тех, которыми гордились теперь рынки Советского Узбекистана, сделала свое дело.
— Великолепная дыня, а? — спросил по-узбекски Синявин, явно заботясь о том, чтобы она понравилась Саиду.
— Джуда яхши[51], — в тон ему ответил Саид и снова посмотрел на Молокана, не проявившего никакого интереса к словам, сказанным на чужом для него языке.
Тот делал вид, что не получает удовольствия от дыни. Очень долго сидел он с одним ломтем. Ясно было, что ему пора уходить, но он не находил подходящей причины, чтобы оставить собеседника.
— Вы помните инженера Эльясберга? — спросил Синявин.
Саид утвердительно кивнул.
— Я сегодня встретил его в исполкоме. Собственно, только видел, как он там слонялся. Он, кажется, в Ташкенте теперь работает. Толкового инженера из него не выйдет, уж больно хватается он за кресло администратора.
Но внимание Мухтарова было занято иным. По островку, прихрамывая, ходил Семен Лодыженко, беспокойно заглядывая в каждую чайхану.
Саид понял, кого разыскивает его друг, и, соскочив с нар, побежал навстречу.
III
Лодыженко из гостиницы перебрался ночевать к Саиду. Они вместе ходили за его вещами на вокзальную улицу и к вечеру пешком вернулись домой. Молокан исчез, не простившись.
Стоял тихий, теплый весенний вечер. Где-то возле кино или на островке впервые в этом году карнайчи нарушали городскую тишину.
— Не пойдем ли? — спросил Саид у Лодыженко, махнув рукой в сторону, откуда неслись звуки.
— Пощади меня. Я так устал. Как-нибудь в другой раз.
— А ты не боишься ночевать у исключенного из партии, аморального человека, из-за которого уже получил выговор?
— Да перестань, Саид. Клянусь честью, поколотил бы я тебя, если б одолел. К тому же я чуть живой и спать хочу. Не надоело тебе молоть всякую ерунду? Если ты заботишься о моем реноме, тогда уходи, а я тем временем посплю. Только не задерживайся, а то мы рано утром выезжаем.
Лодыженко действительно через несколько минут захрапел. Как свалился он на постеленное на ковре ватное одеяло, положив под голову руки, так и уснул.
«Хотя бы разделся…» — подумал Саид, садясь на постель рядом с Семеном, но не разбудил, пожалев его, ощущая новый прилив теплых, волнующих чувств к другу.
Семен Лодыженко специально приехал к «опозоренному» Саиду-Али Мухтарову в Намаджан, чтобы забрать его и отправиться вместе с ним в Голодную степь. Он передал все свои наличные деньги Саиду, чтобы тот расплатился с кредиторами.
— Как тебе не стыдно! Неужели так тяжело было позвонить мне по поводу этих мелочей? А еще другом называется! Об этом действительно надо было записать в постановлении… — упрекал его Лодыженко.
Саиду не хотелось спать. Он несколько раз вставал с постели и подходил к открытому окну. Снова и снова продумывал и заново переживал все события дня. Молокан с газетой. Его трогательные попытки развлечь Саида воспоминаниями о газете «Копейка» с Антоном Кречетом. Небритый, с бородой, как у мусульманина, в поношенной одежде, а какой человек!..
А Синявин. Александр Данилович Синявин! С каким вдохновением он аккомпанировал Саиду, когда тот играл прелюдию Чайковского. Какой это кристальной честности человек, как он горит на работе! «Поехали в Ташкент!» — заботится о нем старик. Беспокоится!
Нет, сегодняшний день будто нарочно так насыщен событиями, что ощущаешь их каждым своим нервом, всем своим существом. Да, жизнь — это сложный процесс существования, и так тесно сплетены в ней горести и радости…
Стоя у окна, вспомнил Саид и о своем разговоре с Лодыженко в сумерках, когда они после дневного отдыха на островке зашли к нему в комнату. Лодыженко был в хорошем настроении, он весь день шутил, рассказывал Саиду о степи, о людях, там работающих.
— Немедленно пиши апелляцию в ЦКК, действуй! — советовал он Саиду во время домашнего, традиционного в Узбекистане чая.
— Не беспокойся, Семен, напишу. Я уже решил. Я буду протестовать против…
— Будешь протестовать? Против чего? — перебил его Лодыженко. Он поставил пиалу, и в комнате воцарилась тишина. Тишина перед грозой. — Не протестовать, а признать! Ты, товарищ Мухтаров, должен глубоко осознать… и признать свои ошибки. Против партии будешь выступать, что ли?
— Что ты говоришь, Семен? Не против партии, брось, пожалуйста. Но ведь я, как член партии, дискредитирован. В чем я должен признаваться еще, что осознавать? В том, что я полюбил красивую честную женщину?
— Чужую жену, я уже говорил тебе об этом не раз. Полюбил за ее красоту, за голубые глаза. А ее внутренним содержанием не интересовался.
— Она чудесная женщина, прекрасной души человек. Она стала матерью. И вполне сознательно шла на это! Не трогай ее, Семен.
Лодыженко неодобрительно покачал головой.
— А подумал ли ты, влюбленный, еще об одном человеке? Думал ли ты о том, что своим эгоистическим увлечением оскорбляешь другого, разрушаешь его семью? Думал ты об этом?
— Я любил ее и сейчас люблю. Это было не юношеское увлечение и не дешевый флирт.
— Вот в это время ты и забыл, что являешься коммунистом, большевиком. Любил… Врач, наверное, тоже любил. Полюбил, женился и считал себя счастливым. А сейчас что с ним сделали: оскорбили человека, разбили жизнь. Ты знал о том, что он происходит из волжских купцов? Человек порвал со своим прошлым, поддерживал нас, искренне поддерживал. Он пришел к нам, работал. А теперь? Травмирован, теряет веру в себя. Об этом надо было коммунисту подумать раньше. Красивых женщин у нас есть немало… А теперь хочешь протестовать против партийной морали, которая предостерегает коммуниста от ошибок… Нет, тебе надо было давно сделать встряску, чтобы слетел с тебя откуда-то взявшийся чуждый большевику эгоизм в быту…
Нелегко Саиду вспоминать этот неприятный разговор.
И все-таки — он друг. Он и ругает по-своему: прямолинейно, без всякого снисхождения. Так бранят матери любимых сыновей и дочерей. «Он увозит меня в Голодную степь, говорит, работать будешь, нечего баклуши бить. Самое удивительное то, что я с ним согласен, покоряюсь ему. Чувствуешь убедительность его грубоватых, но неотразимых аргументов».
С трудом уговорил Саид Семена заехать в Чадак.
Работать, конечно, нужно. В Голодной степи? Но ему хотелось и в Чадак заехать. Будто тяжелую ношу взвалило на него решение обкома. Ему было тяжело даже подняться с ковра, пройтись по комнате. Какой же теперь он работник?
«Глубоко осознать и признать!..»
Хорошо. Наверное, в этом Лодыженко прав… Осознать и признать. Это самобичевание?
Но что же делать дальше? Факт налицо, ребенок родился! Хорошо, я честно и искренне признаю свою вину, потому что Семен в этом отношении абсолютно прав. Храпкова это глубоко ранило, оскорбило. А он лучший в области хирург, общественный активист…
Теперь я тоже должен переломить себя, признать свои ошибки. А ребенок? А будущее матери? Какую психологическую борьбу пережила она, прежде ч$м благородно выполнить высокое призвание женщины — стать матерью! И снова переживает! А какие еще неожиданности и испытания ждут ее впереди? «Ты коммунист!» Да. И теперь считаю себя коммунистом!.. Так как же ты, коммунист, будешь действовать дальше?
Конечно, нужно заехать в Чадак! Чтобы искупаться в реке так, как мать, родив тебя, омывала в купели.
Мать! Сестра… брат. С кем ты посоветуешься в Чадаке? Утопающий в зелени, с узенькими уличками кишлак, с чинарами, с дувалами, с балаханами. Разве что с чадакским водопадом…
И что за глупые мысли одолевают его.
Непременно надо уснуть, хотя бы на часок! «Протестовать, возражать…» Он возражал сам себе, своим назойливым мыслям, дурному настроению, всему тому, что мешает ему теперь снова почувствовать под ногами твердую почву.
«Чужая жена!» Чья же она теперь?..
А впрочем… В Чадак!
«А впрочем… А впрочем…» — мерещилось ему в полусне. То зашумит, то забурлит чадакская река, и покажется в ее прозрачно-чистом потоке молодая девушка… То вспоминаются многолетние хлопоты и работа на строительстве в Голодной степи.
Вдруг перед ним возник прекрасный портрет «узбечки-европеянки» с поднятой чиммат… А потом вместо него такое милое детское личико со слезами на глазах.
«Мамочка, это он…»
К дому подъехал арбакеш.
— Саид-ака! — крикнул он только раз, и друзья сразу проснулись. Едва брезжил рассвет, на востоке становилось светлее.
— Фу ты, черт, так рано принесло его, — выругался Лодыженко, но поднялся. — Ну, хорошо, у тебя в Чадаке, Саид, досплю. Поехали!..
IV
Семен Лодыженко, спавший под густым роскошным карагачем, проснулся и насилу сообразил, где он. Случается же такое с человеком! Чувствуя себя совершенно здоровым, он просыпается с таким ощущением, будто его подменили во сне: непонятно, где и как долго находится здесь. Даже собственное имя иногда вылетает из головы.
— Ч-черт!
В стороне шумел Чадак, по мелким камешкам, которыми покрыто дно, выбираясь на простор. Этот шум возвращал Семена к реальности.
— Чего вы бранитесь? — спросил его Эльясберг, тоже недавно проснувшийся. Лодыженко поднялся и удивленно посмотрел вокруг. Ему было стыдно рассказывать Эльясбергу о своих душевных переживаниях.
— Что за чудеса творятся в этом раю Магомета? А вы каким образом оказались тут? Прямо как в сказке: ложился спать один, а проснулся вдвоем. Да еще кто — Эльясберг! Вы же в Москву собирались — обжаловать ваше увольнение со строительства в Голодной степи. И вдруг — в Чадаке… Ничего не понимаю.
— Это вам спросонья так кажется, товарищ Лодыженко. Вы даже ответили на мое приветствие.
— Не помню. Откуда вы?
— Вообще — из Ташкента, а сейчас из Намаджана. Там я встретил старика Синявина и узнал от него, что Мухтаров собирается выезжать в Чадак. А он мне нужен до зарезу.
— Хотите попросить у него квалификационную характеристику? Не даст, и не просите.
Эльясберг в ответ на это по-юношески искренне и весело захохотал.
— Не понимаю, товарищ Эльясберг, что вас так рассмешило, — произнес Лодыженко.
— Аппаратчик… Сразу видно — аппаратчиком вы стали, товарищ Лодыженко. Откуда вы вдруг взяли, что мне нужны ваши характеристики? Разве я не имею права просто заехать к инженеру, навестить человека?
Лодыженко усмехнулся, любуясь тем, как бурно выражает свои чувства молодой инженер. Он пожал плечами и примирительно ответил:
— Конечно, работали вместе на одном строительстве (хотел было сказать: в одно время прогнали обоих… но воздержался). — Он сейчас так одинок… Ну, знаете, и спалось же!
— Спалось в самом деле по-рабочему, — ответил, успокоившись, Эльясберг.
Они оба сидели, опершись спинами о карагач, и наблюдали за журчащими ручейками воды меж камней. Саид, как хозяин, уже не спал, хотя и говорил, что дневной сон на балахане ему особенно по душе. Все время он ходил со стариком Файзулой по винограднику, выслушивал его рассказы, наблюдения, догадки. Старый Файзула немногое может рассказать такому умному ходже, как Саид. Он знает лишь, что к его матери Адолят-хон часто захаживали старые ишаны и она вынуждена была сказать им правду о Този-хон. Они прокляли ее, наложили на нее покаяние, требовали, чтобы она отказалась от сына и прокляла его. А она пошла в Намаджан просить у этой… жены врача, чтобы она спасла Саида от позора. Юсуп-Ахмат Алиев часто приходит в Чадак и днями просиживает на своем бывшем подворье, оплакивая смерть единственной дочери. В Кзыл-Юрте ему тогда не повезло.
Саид, заметив, что оба гостя уже сидят под карагачем, прекратил беседу с Файзулою и попросил его позаботиться о завтраке и чае.
— Ну, как спалось в Чадаке? — приветливо спросил Саид, пытаясь стряхнуть с себя тоску, навеянную грустным разговором с Файзулой. — О, чадакский сон…
— А вы говорите, как поэт. Гм… чадакский сон, — улыбнулся Эльясберг. — Спалось по-рабочему.
— Тоже сказано неплохо.
Саид уселся на ковре возле гостей. На нем был праздничный узбекский наряд. Легкий летний шелковый чапан красного цвета щегольски охватывал его фигуру. Курчавые поседевшие волосы были еще влажны после купанья.
— Скажу, товарищ Мухтаров, что в Чадаке есть чем гордиться вам, а нам восхищаться. Будто бы и ничего архинового, но чувствуешь какое-то, так сказать, очарование естественной красотой.
Эльясберг умолк, подбирая слова. Он посмотрел на своего соседа, едва заметно улыбнулся и добавил:
— Хотя наша партийная совесть, наверное, иначе думает об этом.
— И совсем безразлично относится «совесть» к вашему восхищению. А когда вы первый сказали, что спали по-рабочему, я поверил вам, ибо я сам это почувствовал.
— А кто второй? Я что-то и не расслышал, занятый мыслями.
— Второй? Вы не так меня поняли, обиделись и решили теперь отомстить мне?
Саид вздохнул полной грудью и засмеялся.
— Продумал я ваше, инженер, предложение. Знаете…
— Вам трудно теперь не согласиться.
— Почему? — спросил Саид и так посмотрел на Эльясберга, что тот должен был немедленно объяснить, почему именно он должен согласиться.
Эльясберг не сразу ответил, а некоторое время внимательно смотрел на Мухтарова, потом многозначительно развел руками. Затем посмотрел на Лодыженко и объяснил ему:
— Предлагаю инженеру Мухтарову работу в Ташкенте. Я сейчас работаю начальником строительного сектора ташкентского горкомхоза. Нам нужен квалифицированный инженер. Товарищ Мухтаров путеец…
— А вы собираетесь трамвай перестраивать, — закончил Лодыженко в тон Эльясбергу и снова громко вздохнул. — Что же, товарищ Мухтаров, работенка подвернулась подходящая. Для путейца лучшей и не придумать. Начальник, можно сказать, свой человек, вместе работали на строительстве. О ваших партийных и других делах он хорошо знает и великодушно не будет обращать на них внимания.
— Вы, кажется, иронизируете? — спросил Эльясберг. Но его перебил Мухтаров.
— Знаешь, Семен, ты будто подслушал меня. Именно так и говорил мне товарищ Эльясберг… Но я сейчас слушаю его спокойно. Все это — факты, и не считаться с ними нельзя. Пока что я не могу дать согласие пойти к нему в сектор на должность инженера по сантехнике. Собственно говоря, товарищ Эльясберг, я окончательно еще не отказался от вашего предложения. Городские ассенизаторы — это тоже квалификация, и я не стыжусь работать вместе с ними. Но, мягко выражаясь, интересные мысли высказали вы мне во время нашего сегодняшнего разговора. Я, знаете, не ожидал от вас такой своеобразной трактовки.
— Сейчас вы рефлектируете, воспринимаете все мысли как враждебные вам.
— Не понимаю. Яснее.
— Я тоже, — поддержал «Лодыженко пожелание Саида, поудобнее усаживаясь завтракать.
Файзула старательно готовил завтрак, сознавая, как велика ответственность хозяина, оказывающего таким важным гостям Саида достойный прием, как предписывает адат. Приготовленный им серебристо-белый плов пускал чуть заметные струйки пара, а кусочки баранины были ловко спрятаны в рисе, усеянном золотистым изюмом.
— Я плохой философ, — оправдывался Эльясберг. — Я хотел сказать, что вы оскорблены некоторыми фактами и все воспринимаете с точки зрения обиженного человека. Поэтому все ваши ощущения, как правило, окрашиваются этой обидой. Вы не согласны со мной, а ведь я критикую с партийных позиций.
— Позвольте, позвольте! — прервал его Лодыженко, попробовавший уже вкусный плов. — Вы забываете о том, что рассмотрение партийного дела товарища Мухтарова еще не делает его враждебным партии человеком. Кстати, я, конечно, кое в чем согласен с вами. Товарищу Мухтарову теперь действительно трудно, так сказать, объективно оценить обстановку. Может быть, и не чувство обиды является здесь основным, но, безусловно, другое сильное чувство. Ты не возражаешь, что мы при тебе такое городим? — спросил он у Мухтарова.
— О, пожалуйста, пожалуйста. Только мы по-настоящему должны отдать дань стараниям моего старика. Человек не может одним духом святым жить. Давайте присаживайтесь. О, даже вина старик подал. Или…
Но ему не дали договорить. Это «или», когда Саид взял в руки бутылку с вином и показал ее своим гостям, прозвучало у него очень красноречиво. Эльясберг первым налил себе густого красного вина и сразу же выпил.
Дискуссия продолжалась. Саид категорически отказался играть на скрипке. Он даже высказал такую мысль, что, может быть, на его страсти к музыке Эльясберг и основывает свои так называемые «рациональные», как он выражается, выводы о «мещанстве».
Краткая утренняя дискуссия с Эльясбергом повторилась опять, но ее тон на целую октаву был выше. Теперь в помощь были привлечены положения марксизма. Особенно на этом настаивал Эльясберг.
— Вот в этом-то я и не согласен с вами… а не с Лениным, запомните это себе, товарищ Эльясберг, — возражал Саид. — Вы мне докажите понятно и ясно: является ли музыка достижением культуры или ее паразитом? В обществе велась борьба между классами, каждый из них создавал свои культурные ценности, и вот, скажем, как грибок, вырастала на них музыка, являясь в какой-то степени орудием мещанства или его непременным признаком — так, что ли? Ведь вы старались высмеять мещанство, говорите о том, как граммофон, гитару, пианино любят «барышни», а скрипку чиновники или учителя? Но неужели всякий порядочный человек должен скрывать от людей свое умение, а может быть, и страсть к музыке? Куда там… ответственный человек и вдруг садится, скажем, играть на баяне, наслаждается этим в свободные минуты.
— Дело не в этом, Саид-Али, — произнес Эльясберг, будто отвечая Саиду, но в то же время глядя в глаза Лодыженко. — Дело в том, что музыку надо различать. Музыка революционных маршей…
— Ах вот оно что! Так вы еще договоритесь до того, что нам только музыка маршей и доступна? — начал уже было нервничать Саид, но спохватился и умолк, ожидая, что скажут его гости.
— Да ничего подобного! Так нельзя ограничивать музыку, — возражал Лодыженко.
Интонация, выражение глаз, даже вздох, который при этом вырвался из груди Мухтарова, свидетельствовали о том, что он принял какое-то новое твердое решение.
Лодыженко было жаль Мухтарова. Он хотел ему чем-нибудь помочь, но чем, как? Эльясберг торжествовал. Он, бесспорно, победил, воспользовавшись горячностью Саида.
— Мещанство, Саид, я усматриваю не в той музыке, что вы играете, а в том окружении, в тех настроениях, которые вынуждают вас исполнять именно эти, а не другие мелодии. Даже не о мещанстве здесь речь идет. Может быть, я неточно выразился. Вы свою жизнь, как поток воды, неверно направили. Вместо того чтобы сберечь каждую каплю воды для полезного использования, для орошения земли, вы истратили, ну, скажем, на прекрасные фонтаны или на… бесполезное разрушение скал. Здесь, правда, тяжело найти подходящую аналогию, но что-то подобное есть. В наших руках — судьба всего края.
— Что же, я не пренебрегал ею.
— Об этом никто и не говорит. Вот скоро будет суд над вредителями, там будет хорошо видна и ваша роль…
— Во вредительстве? А ваша?
Эльясберг не сразу ответил. Он и сам почувствовал бестактность подобного разговора, таких аналогий, но уже поздно было отступать. Да и Мухтаров так обнажил смысл произносимых слов, что его уже нельзя было прикрыть набором пышных фраз. Бросишь будто и невинное слово, а оно так неприятно обернется против тебя же самого. Если бы не вмешательство Лодыженко, Эльясбергу влетело бы так, что ему и не снилось; об этом красноречиво говорило лицо Саида.
— Не люблю, когда люди соревнуются в умении или неумении красиво выражать свои мысли, — снова вмешался Лодыженко.
Вмешательство его было тактичным. На первый взгляд, он, казалось, безразлично относился к спору. Но, проследив за ходом его мыслей, можно было бы заметить, что он внимательно наблюдает за Саидом, наверное сочувствует ему, а кое в чем и не соглашается с ним. Можно было бы также заметить, что он осуждает поведение Эльясберга, который изо всех сил старался выражать свои «ортодоксальные» мысли, но на поверку лишь повторял слова, старательно подобранные для такого случая.
Можно было бы Мухтарова защитить и очень легко доказать Эльясбергу неискренность, наигранность его высказываний. Но что это даст? Щадя Саида, ни в коем случае нельзя его путать, ставить в фальшивое положение будто бы несправедливо оскорбленного человека.
Так можно совсем погубить Мухтарова. Он сильный и волевой человек, но это еще не все. Надо направить эту силу, подсказать правильные пути выхода из его в самом-то деле очень трудного положения.
Поэтому Лодыженко стал говорить с ним, если можно так сказать, языком пропагандиста и в то же время друга.
— Саид-Али Мухтаров исключен из партии областной партийной организацией, но решение это не окончательное, оно будет пересмотрено в ЦК. В обкоме его исключение мотивировали не одним каким-нибудь определенным проступком. Каждый человек, да и член партии в том числе, порой недостаточно контролирует свои действия, поддавшись чувствам, может завязать личные отношения с человеком, идейное лицо которого, скажем, ему просто не известно. А тот, оказывается, не освободился еще от старых мелкобуржуазных пережитков. Вполне допустимо, что этого человека еще можно перевоспитать. Только самому надо твердо стоять на ногах, не поддаваться чужому влиянию, вкусам. Если же коммунист со всех сторон начинает обрастать не присущими ему качествами, начинает сам подчиняться чуждой идеологии, не замечает, что он все глубже и глубже погружается в бытовое болото и, наконец, сбитый с толку течением событий, окончательно теряется, действует как обыватель — грош цена такому коммунисту! Если у нас «бьют отсталых», то коммуниста, который уклоняется от принципов партийной морали, приходится останавливать более решительными средствами… Центральный Комитет, надо предполагать, внесет полную ясность и в тот вопрос, который явился предметом нашей товарищеской дискуссии…
Насколько здесь повинна музыка, которую Мухтаров так любит, я не берусь судить, — продолжал Лодыженко, поглядев на молчаливого Саида. А тот своей легкой улыбкой и кивком головы будто просил Лодыженко продолжить свою мысль. — У кое-кого из нас в самом деле выработался нелепый предрассудок: если в прошлом культурные сокровища из поколения в поколение потребляла преимущественно буржуазия, то, значит, музыка, балет, вежливость, даже хорошее вино — это все от буржуазии, а то даже от контрреволюции. Поэтому получается, что гармошка, например, или цимбалы являются признанными «народными» инструментами, а скрипка, рояль — не народными. Какими же? Наверное, буржуазными, мещанскими? То же самое с народными песнями, танцами… Рваный, небрежно наброшенный на плечи пиджак, неглаженые брюки, незастегнутые пуговицы — все это почему-то хотят считать пролетарскими признаками, а… вот этот мой вид в какой-то степени не этичным… Нет ли, инженер, и в ваших мыслях подобного упрощенчества, какой-то отсталости? А ведь уже почти дюжина лет прошла после Октябрьской революции, и первую пятилетку индустриализации мы беремся с честью выполнить, может быть, и за четыре года!
— Товарищ Лодыженко, многое из того, о чем вы упоминали, я не только не говорил, но даже и не думал. Но и вам, партийному руководителю, следовало бы уже знать, что у пролетариата нет времени на то, чтобы утюжить свои брюки и делать прически. Тем более в эпоху индустриализации.
Мухтаров громко и искренне засмеялся, сбив с толку говорившего. Эльясберг умолк.
— Кстати, — обратился Саид к обоим, — я вас не познакомил со своим приятелем по несчастью: Юсуп-Ахмат Алиев, арык-аксакал и кандидат в «мещане», потому что очень много и без разбора читает… А это мои друзья, — назвал он своих гостей.
—. А меня, кажется, знает и товарищ Лодыженко и инженер Эльясберг. Я их обоих помню, — скромно ответил аксакал.
Но дискуссия продолжалась. Лодыженко спросил Эльясберга:
— Так зачем же вы надели белый шевиотовый костюм, галстук и все прочее? Ах да, вы же не рабочий, не пролетарий? Но ведь вы, кажется, член партии? Вместе с пролетариатом интеллигенции тоже не следовало бы так, скажу вам, пижониться. А?.. Все это глупости — это я и вам, Саид-Али, говорю. Безусловно, не надо забывать, кто ты и к чему призван в эту переходную эпоху. Надо обладать чувством меры и в одежде, и в поведении, и — тем более — в музыке…
— Меня вы этим не переубедите, — не удержался Мухтаров. — Мнение Эльясберга — это не единственное из суждений, высказываемых в переходную эпоху, эпоху великой ломки старых канонов! Я… организованный человек, должен им подчиняться. Пока что можно обойтись и без всего этого. К тому же… еще и такая личная ломка, такая ломка… К черту все, что от лукавого!
Эльясберг не мог дать ответа, потому что боялся, как бы Лодыженко не вмешался снова в спор. Ему становилось жаль Саида, но он был рад, что все беды происходят с другим. Впрочем, за себя Эльясберг был спокоен, себе он никогда не изменял.
Солнце даже сквозь густую листву карагача сильно пригревало. Шум, разносившийся по чадакскому кишлаку, заглушал рокот водопадов. Хотелось действовать, тянуло в горы, в дикие заросли. Эльясберг, допив последнюю пиалу чая и набравшись смелости, решил произнести свое последнее слово:
— В эпоху пятилетнего плана, ликвидации бая как класса, надо освободить нашу энергию, разум от всего, что мешает нам сосредоточиться на задачах…
— Вы знаете, это звучит ортодоксально, хотя при желании в этом можно узнать и мысли какого-то еще арабского философа… — Саид, несколько смутившись, посмотрел на Юсупа и, не получив от него помощи, сказал: — Да это и не столь важно. Он еще пятьсот лет тому назад говорил что-то об «освобождении разума от всех земных мыслей, освобождении его от всяких страстей…» Это, знаете…
— Альгаццали, — промолвил Юсуп-Ахмат Алиев, с достоинством поглаживая свою бороду.
Всем своим видом он выражал огромное уважение не только к классику арабской философии, но и к Саиду, который так точно процитировал Альгаццали.
— Верно, спасибо: Альгаццали. Вы меня извините, может быть, я некстати потревожил прах этого арабского святого. В ваших словах я вижу упрощенчество. Думать только об очередной кампании узко, по-делячески… это значит упускать из виду смысл всего процесса и даже той же кампании. Нет, это не ладно, простите меня, Эльясберг. Эта арабская мудрость устарела. Партия поставила перед народом задачи значительно больших масштабов — мы должны их вполне ясно осознать, и точка: выполняй, если ты член партии, это так. Но партия совсем не заинтересована в том, чтобы мы, выполняя конкретные задания, отказались бы от широкого всестороннего культурного развития… А впрочем, вам виднее. Может быть, я действительно сейчас рассуждаю очень тенденциозно. Беру слишком «широко», — иронически закончил Саид.
— Безусловно, — поспешил Эльясберг.
— Ничего подобного, — возразил ему Лодыженко, — партия заинтересована в том, чтобы выполнение пятилетки проходило в тесной гармонической связи с развитием всех участков нашего строительства, в том числе и с культурным ростом страны. Мы — передовой, руководящий класс. Не только экономику — политику перестраиваем. Мы должны переделать психологию человека. А это достигается не только митингами и речами. Вот Саид-Али собирается идти к вам на производство или к нам в степь… Это очень ценно и необходимо. Его знания, организаторский талант, энергия во многом могут помочь стране… большевикам в выполнении задач пятилетки. И он не имеет никакого права пренебрегать тем, что создано веками. Человек, этот сгусток классовых стремлений, должен — это его обязанность — пропустить сквозь себя, как через призму, сноп лучей, все, чем гордится прогрессивное человечество. Воспринять созданное гением человека и отдать для дальнейшего использования его потомкам. Иначе, отделившись от всего этого рамками неотложных задач, мы обречем на гибель все сокровища культуры.
Глубоко взволнованный, Саид заговорил уже более нервно.
— Сокровища культуры… — сказал он и немного помолчал. — Сокровища культуры, из-за которых, если верить Эльясбергу, я оказался в таком положении… Нельзя — значит, и не нужно прикасаться к ним…
Лодыженко встревожился, он понимал, что хотя Саид и обладал сильной волей, но нервы его могут не выдержать. Неумелым вмешательством только еще больше разъяришь его.
— Разрешите же и мне один раз высказаться. Да, я играл на скрипке Паганини, Сен-Санса, Чайковского. Собственными силами «в поте лица своего» добился я этого права. В свое время я очень много перестрадал, чтобы теперь не отказывать себе в таком невинном увлечении, как музыка, как общение с людьми. А вы скажите мне, когда власть пролетариата это запрещала или пренебрегала подобным, чтобы потом так наказывать?
— Не из этой оперы.
. — Из этой! Вы, Эльясберг, напоминаете мне о том, что меня исключили из партии еще и за то, что я играл не только революционные марши, но и увлекательные мелодии для Любови Прохоровны Храпковой… Да, да, вы, Эльясберг, об этом говорите. По-вашему, именно за это я и оказался осужденным общественностью. Ибо в самом деле, что же, по вашему мнению, является «мещанским» в моем поведении, если не эта любовь к культурному наследию? Я так жил, понимал жизнь и смело, с жадностью вбирал все лучшее. Я молод, хочу жить, а сил у меня… Играл на скрипке. Играл, как умел, «пропускал» сквозь себя… А меня, оказывается, слушали только классово-враждебные элементы. И, по-вашему, получается, что при создавшейся ситуации — это «мещанство». Так что же: скрипку — к черту, пускай покрывается пылью? К черту все! Жить как Диоген, — напялить на себя самую простую одежду, пользоваться грубым языком, вести себя самым бесцеремонным образом… Потому что все иное — это мещанство, не так ли, товарищ Эльясберг? И что же, по-вашему, такая эпоха, переворот, революция в умах, перестройка всего, за исключением искусства? Старых, в прошлом классово-чуждых балерин, как Гельцер, мы бережно «используем». А какая же советская чудачка, узнав о такой теории, захочет постричь себя в классово-враждебные элементы и пойти в балет? К Бетховену, Моцарту, Чайковскому… обращаться в исключительные дни и, значит, терпеть их только как гениев? Расхваливать «новые», порой слабые, «сельские», с позволения сказать, песни — это совсем не то, на что имеет право наша героическая эпоха! Иногда, в них нет ничего музыкального. Простая, давно забытая схема из пяти доисторических нот. И ни одного, что называется, бемоля. А пролетариат должен слушать… Не-ет! Тут что-то не так. Извините меня, товарищ Эльясберг. Любить чужую жену… допустим, что и не следует, об этом я уже думал, но скрипку…
Саид замолчал и опустился на подушки. Его лицо побледнело, на висках выступил пот. Было видно, он высказал все, что хотел.
— Ну, кризис, кажется, прошел, — едва слышно молвил Лодыженко.
Саид услыхал эти слова, взглянул на Семена, встал и пожал другу руку в знак согласия с ним.
— Я чувствую, что снова, наверное, увлекшись, наговорил глупостей, но прошу извинить, товарищи, — это в последний раз. Надо же было чем-то закончить нашу дискуссию. Сейчас предлагаю пойти в горы… А завтра на заре двинемся в Голодную степь.
Файзула подвел к ним человека ид сельсовета, который принес телеграмму. Саид удивился. Он за последнее время уже отвык от переписки и ни от кого не ожидал ни писем, ни тем более телеграмм.
«Поздравляю. Рад возвращению к работе. Не забывай друзей. Прохоровна больна, ждет приезда. Твой Ами-джан Нур-Батулли».
Саид стоял как окаменевший. Его губы шептали: «Ба-тулли, Батулли». Какое и чье возвращение к работе, к какой именно? У Саида возникли тысячи вопросов после прочтения телеграммы в несколько слов! «Больна, ждет приезда…» — при чем здесь он? «Нур-Батулли»?..
V
Евгений Викторович Храпков ходил по Ташкенту, как тень.
Пока Любовь Прохоровна находилась в больнице, он успокоился было и даже стал забывать о случившемся. Намаджан, в котором произошли драматические события, был далеко. Новые знакомые очень хорошо относились к нему, с их стороны не было ни единого намека.
Иногда он вспоминал Таисию Трофимовну. Краснел и оглядывался вокруг, не подслушал ли кто его мысли.
Орден носил он под одеждой или же и вовсе оставлял дома. Кто-то за бокалом пива сболтнул, что этот знак героизма заработал не он, а его жена своей довольно-таки самоотверженной работой. И он рассуждал:
«Кому же другому? Саид-Али влип в скверную историю. Преображенский… Так ему бы не дали — он сидел бы вместе со своими сторонниками. Остается один Синявин. Но Синявин… Слишком уж искренний, прямой в отношениях с начальниками человек…» После таких рас-суждений на душе у Храпкова становилось легче: из администрации, кроме него, Храпкова, некого было награждать. Мациевский, Каримбаев, а тем более Лодыженко в счет не идут. А если разбираться, только он, Храпков, довел строительство до пуска воды. Мухтаров запутался, в допровскую больницу попал, а, кроме заместителя председателя строительного совета Храпкова, на строительстве никого другого не было.
Поселился Храпков еще в старой, «епархиальной» квартире Любови Прохоровны, потому что потерял свою за это время. Найти или получить сейчас квартиру в Ташкенте было трудно. А обращаться к родственникам Таси, как она советовала в письме, было неудобно.
Больше всего теперь беспокоила его маленькая Тамара. Беспокоила по разным поводам: около трех лет он любил ее, хотя порой инстинкт мужчины и подсказывал ему, что с ее рождением связано для него нечто страшное… Он привык к маленькому ребенку, она была частицей его жизни.
Приносила Тамара ему и другие беспокойства. Она жила с Марией в отдельной комнате, рядом с той, где теперь «временно» поселился Евгений Викторович.
Вначале Тамара звала мать, плакала, просила, чтобы ее повели к ней в больницу. Мария, как умела, самоотверженно успокаивала ее. Об отце Мария говорила девочке, что он очень занят работой, тоже заболел, и не пускала ее к нему. Храпков ненавидел эту женщину, которая знала обо всем и вместе с женой обманывала его.
Дом покойного Марковского на Андижанской улице был очень удобен. Это было приличное помещение с одной свободной комнатой, где Евгений Викторович мог принимать больных. Тамарочка вместе с Марией пользовались ходом через кухню.
Чудесная квартира, но опять-таки не его, даже не коммунальная, а… ее.
Портрет Любови Прохоровны Храпков поставил в ее комнате и в течение двух месяцев не заходил туда. Его мучило даже не то, что ему изменила жена. В конце концов нельзя удержать такую молодую женщину даже за двенадцатью замками. К тому же это снимало с него ответственность перед женой за некоторые его «развлечения» с Тасей.
Храпков часто прислушивался к сказкам, которые Мария рассказывала ребенку. Он слыхал, как в этих сказках очень часто упоминалось имя Саида Мухтарова. Но не имел никакого права вмешиваться в это.
«Ребенок не мой. Прижит на стороне… да». Он чувствовал, что сердце его опустошено. «Ребенок не мой…»
Он не мешал Марии рассказывать девочке эти сказки.
Любовь Прохоровна приехала из больницы. Какой-то молодой человек в европейском костюме и в турецкой малиновой феске сопровождал ее до самой квартиры. Незнакомец вел себя горделиво, даже властно. У него было бледное худое лицо, черные волосы, темные, с коричневым оттенком, восточные глаза/Среди белых зубов виднелись две платиновые коронки. Однако он производил впечатление мечтательного, будто чем-то немного озабоченного человека. Он скромно сидел в экипаже рядом с Любовью Прохоровной. Храпков видел, как они подъехали к парадной двери, но встречать не вышел. Сказал Марии, чтобы та встретила Любовь Прохоровну, а сам через черный ход хотел уйти из дому.
— Снова нашла! Нет, это безумие. Немедленно надо расстаться с ней.
В Ташкенте Храпков занимал должность хирурга в центральной рабочей больнице и был ответственным консультантом Главного курортного управления. Именно сейчас подходящее время для того, чтобы обосновать переход на другую работу и скрыться. Его характер не позволял ему без всякого повода оставить дом именно в это время.
Но он напрасно нервничал. Любовь Прохоровна прошла прямо к дочери. Евгений Викторович вначале услыхал какой-то крик, а потом горячие поцелуи, приглушенный стон. Плакала и Мария, радуясь встрече матери с ребенком.
Храпков видел в окно, как молодой человек в турецкой феске вернулся к экипажу и поехал вдоль Андижанской улицы. Евгений Викторович лишь сейчас заметил, что экипаж был не наемный, а принадлежал какому-то учреждению. Храпков, отгоняя от себя всякие дурные мысли, почувствовал, что у него снова заныло в груди.
«Ревность. Проклятая ревность, такая же сестра любви, как сатана — брат ангелам… Нет, на все это надо наплевать. Вишь, уж нового нашла. Из больницы в казенном экипаже привез, тоже шишка, не меньше чем Мухтаров. Умные речи, восточная скромность, скрипка… Тьфу! На кой черт он напялил на себя феску, спросил бы я его. Чтобы показать себя сторонником османовской теории происхождения узбеков? Э-эх, да все равно».
Евгений Викторович, не постучавшись, впервые за два месяца вошел в комнату Тамары. Жену он застал уткнувшейся лицом в подушку. Девочка, обняв ручонками мать, сидела и почти со страхом глядела на Храпкова. Теперь Евгений Викторович рассмотрел ее черные глаза. В них с первого взгляда было видно сходство с настоящим отцом.
Он только на мгновение задержался у двери. Хотел было что-то сказать, даже раскрыл рот, но тут же вдруг отказался от своего намерения. Евгений Викторович тихо отошел от двери. Над подушкой поднялось лицо, все в слезах.
Чужое.
Увядшее, как листья поздней осенью, оно говорило больше, чем когда-то уста: ему казалось, что они и сейчас выскажут лукавую мысль, заранее приготовленную. Лицо же говорило о характере человека, о его природе. Облик женщины, матери, как на светочувствительной пластинке, навеки запечатлелся сейчас в сознании Храпкова.
Он вышел, сильно захлопнув за собой дверь. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь попытался войти. Тогда бы он своей слоновьей силой воспрепятствовал этому.
Но, как назло, за дверью было тихо.
Постоял с минуту. Платочком вытер свои пересохшие от волнения губы.
«Все кончено, Евгений Викторович Храпков. Ты больше уже не муж этой женщины, этой красавицы, тигрицы, можно сказать, пригретой на твоей груди…»
Он быстро вышел через парадное крыльцо и поплелся по направлению к парку.
Наступал вечер.
VI
Синявин, уезжая из Намаджана в Ташкент, не сказал правды Саиду. Шуточками отделался от его расспросов о причине поездки. В действительности же он ехал туда, чтобы договориться с центром о дне пуска гидростанции, построенной в голове магистрального канала в Голодной степи. Он не сказал об этом Саиду, потому что вообще боялся ему рассказывать о ходе работ в Голодной степи.
В центре не считали нужным устраивать праздник по поводу пуска первой очереди гидростанции канала и вместе с ней первой текстильной фабрики, которая будет работать на электроэнергии. Все же решили очень скромно, без традиционной ленты и торжественного обеда, но с речами, открыть станцию, а потом и Майли-сайскую текстильную фабрику.
Синявин только переночевал у Евгения Викторовича Храпкова и, захватив его с собой на пуск станции, на следующий день выехал в степь. Представители партии и советской власти выехали в специальном вагоне другим поездом.
По дороге в Намаджан Синявин и Храпков больше дремали, чем говорили. Евгений Викторович по слабости своего характера не мог отказать Синявину, но, уже подъезжая к Намаджану, сожалел, что согласился приехать.
— И зачем я тащусь сюда? Разве я не нагляделся на эту степь еще тогда, когда я… тогда, как я… Вы просто сагитировали меня, Александр Данилович.
— Евгений Викторович, да полноте киснуть! Я забрал вас, чтобы проветрить немного. Столичные города живут тихой жизнью. А у нас жизнь бьет ключом! Несмотря на осень, мы только расцветаем. Электростанция, текстильная фабрика, четыре хлопкоочистительных завода, маслобойни — все это завтра в двенадцать часов дня будет пущено в ход и начнет работать.
Храпков из уважения к собеседнику внимательно выслушал его, но заинтересовался другим. Он заметил в Синявине перемену. Это был совсем не тот Синявин, которого все знали до сих пор. Сейчас он был увлечен не только процессом строительства, но й его результатами! А ему хотелось говорить о другом, совсем о другом…
— Помните, как вы обедали у меня и Мухтаров играл на скрипке Чайковского, Паганини? Собственно, вы играли вдвоем.
Поезд шел полным ходом. Проезжали яз-яванские степи, покрытые волнистыми холмами песка. Песчинки стучали по окнам. Зашло солнце, стемнело.
А ему хотелось погрустить…
Синявин ответил ему в тон:
— Хорошо играл. Я никогда так не был увлечен музыкой, как тогда у вас. Теперь он совсем не играет.
— Странно.
— Почему странно?
Храпков махнул рукой.
— Собственно, не странно, а неожиданно. Да я опять не о том хотел сказать. Знаете, в моей душе теперь воробьи гнезда вьют. Такая, признаюсь вам, пустота. Вчера вы меня спросили, почему не ужинает с нами моя жена…
— Да, я спросил, не подумав.
Подъезжая к станции Намаджан, Храпков по старой привычке даже вскочил, чтобы выйти из вагона, но только потянулся к окну. В проходе толпились пассажиры с хурджунами, в ватных чапанах, потому что утрами и вечерами становилось уже прохладно, выпадала роса.
Храпков следил за всеми пассажирами, хотел заговорить с кем-нибудь, но не мог. Ведь каждый из них в какой-то степени имеет отношение к его несчастью, которое называется дочерью. Ему очень хотелось задеть кого-нибудь, может, для того, чтобы выместить свою злость, а может, просто развлечься…
Но эти лица… принимают трепетно-смиренный вид в присутствии столь почтенного человека. История приучила их уважать такую солидность. Дехкане, выходя из вагона, боком обходили купе, в котором сидели важные пассажиры. Когда они замечали, что эти два пассажира обращают на них внимание, на их лицах возникала почтительная улыбка.
Нет, он не может ненавидеть их. Он только завидует им, их силе, которая так победоносно разрушает традиции семейной верности.
— Вы знаете, Александр Данилович, она снова нашла себе такого же ухажера. Он привез ее из больницы. Где, когда они познакомились, — просто удивляюсь.
Поезд двинулся дальше. Синявин не сразу ответил. Ему почему-то противно было слушать о человеческом горе и подлости.
— Плюньте на это, Евгений Викторович. Этого надо было ожидать. Да вам ли быть в претензии?.. — И он так громко засмеялся, что даже заразил Храпкова. — А не случилось ли это тогда, когда вы приезжали из Чадака в областную больницу? От людей ничего не скроешь… А Таисия Трофимовна будто собиралась выйти замуж за одного скромного работника облводхоза. Теперь вы понимаете, откуда я знаю о ваших интимных делах. Девушка бросила службу, к вам в степную больницу переехала…
— Да хватит, чтоб вам пусто было!
И странно, им захотелось смеяться. Смеялись долго, хотя и не совсем искренне. В этом смехе чувствовалось то лукавство, на которое может быть способен мужчина, даже в таком настроении, в каком был сейчас Евгений Викторович. Смеялся добродушный семьянин Синявин, развлекая оскорбленного мужа. Смеялся и Храпков, почувствовавший в себе прилив свежих сил, совсем как в давние студенческие времена.
Поезд подъезжал к конечной станции Уч-Каргал.
VII
В степи давал себя знать небольшой морозец. Юсуп-Ахмат старательно готовился к встрече гостей. Он на ночь глядя выехал из Чадака в Кзыл-Юрту, чтобы подготовить все необходимое для отдыха Саида и его друзей. К тому же он должен был позаботиться и о том, каким путем они могли бы добраться до «гидростанции. На законченной строительством трамвайной магистрали движение начнется после пуска электростанции. Навряд ли удалось бы воспользоваться и узкоколейкой, по которой поехали люди к голове канала.
Кзыл-юртовский завод, украшенный флагами, готовился получить первый ток. Вдоль горы с Центрального участка к воротам завода всю ночь двигались караваны с хлопком-сырцом. Длинный пакгауз полностью был забит этим сырцом, им же были наполнены и резервные крытые склады. Первый колхозный урожай голодностепского хлопка хотя и не был исключительно высоким, — сказался поздний посев, — но на заводе чувствовался подъем, радостное ожидание первого рабочего дня.
Юсуп попросил техника, чтобы ему дали дрезину, в крайнем случае пусть даже не моторную, чтобы съездить на станцию.
— Разве вы не хотите быть у нас на пуске?
Инженер Данилко абсолютно без всякой надобности не раз уже озабоченно обходил территорию завода, проверяя и радуясь, волнуясь и ожидая начала работы. Юсуп-Ахмат Алиев приветливо поздоровался с инженером.
— Раненько вы здесь хозяйничаете… — промолвил он, не зная, что сказать.
— Привет аксакалу. Ждете пуска завода?
— Спасибо. Я должен доставить гостей к голове канала. У меня Саид-Али… — Но Юсуп не договорил. Откуда-то появилась Маруся, дочь Данилко, какие-то рабочие, комсомольцы.
— Мухтаров у вас? Он будет на пуске? — перебивая друг друга, допрашивали они Юсупа.
Точно искра, пролетел слух по Кзыл-Юрте, что на открытие станции прибывают гости и среди них Саид-Али Мухтаров. Данилко разрешил послать заводскую моторную дрезину в Уч-Каргал, чтобы доставить Саида прямо к голове канала. Старый механик Коропов поехал встречать гостей, прихватив с собой Исенджана.
На заводе с радостью восприняли весть о приезде гостей из Ташкента. Председатель заводского комитета позвонил об этом в Майли-Сай. Текстильная фабрика — на южный участок, а оттуда — снова в Кзыл-Юрту. Через какой-нибудь час, когда старики, Исенджан и Коропов, собирались выехать в Уч-Каргал встретить гостей, уже вся Голодная степь, почти все дехкане колхозов знали, что приезжие, в числе которых был и Саид, вместе с ними будут праздновать окончание строительства.
Каримбаев поспешил к голове канала, чтобы и там соответствующим образом подготовить встречу.
Туда колонна за колонной двигались люди со всей Голодной степи и ее окраин. В этих колоннах тоже шел разговор о том, что Саид вернулся на работу и будет сооружать третью и последнюю очередь строительства: школы, клубы, больницы и театры.
Утром к станции Уч-Каргал съезжались дрезины. Телеграмма главного инженера строительства Мациевского подняла на ноги все четыре участка. Каждый участок прислал свою легковую дрезину. Главная контора выслала два автомобиля. Поезд должен был прибыть утром, и поэтому Синявин с Храпковым заночевали в Уч-Каргале, прямо на станции, в чайхане.
На заре, незадолго до прибытия поезда из Гурум-Сарая, на станцию приехал в крытой арбе Саид-Али вместе со своими двумя гостями и остановился возле той же самой чайханы.
Храпков, завернутый в ковер, еще спал в углу чайханы. Синявин, чтобы больше «не толстеть», занимался утренней зарядкой. Он был искренне рад, когда увидел в арбе Саида. Вначале он решил было разбудить Храпкова, но не добежал до него и ринулся прямо во двор.
Друзья уже обнимались, перебрасывались словами.
— Как по-писаному, черт возьми! — с восторженным удивлением говорил Синявин, пожимая руки приехавшим.
Исенджан несколько раз пытался обойти Синявина, чтобы подойти к Саиду и почтительно поздороваться с ним.
Храпков, услышав шум, поднялся с ковра и обратил внимание на группу людей. Он увидел, что Исенджан низко, почти до земли, кланялся какому-то узбеку в чапане и в тюбетейке, расшитой белым узором по черному шелку. В его груди екнуло.
— Евгений Викторович, поднимайтесь! Через четверть часа должен прибыть поезд, — поспешно одеваясь, будил его Синявин.
Он совсем забыл, о чем они разговаривали в поезде, и поэтому не имел никакого представления о том, что происходило в сердце врача.
— Я не поеду на открытие, — промямлил доктор, приводя себя в порядок.
— Вот так дело-с! Не приснилось ли вам что-нибудь?
— С этим поездом я уеду в Андижан. У меня нет никакого желания любоваться тем, как будут чествовать этого… развенчанного национального героя. Извините меня, Александр Данилович.
Синявин только моргал глазами. Тут только он понял все. Да, такому положению не позавидуешь. В том, что Храпкову надо было немедленно ехать в Андижан или хотя бы к самому черту в зубы, — у него не было никакого сомнения. Но как вывести из чайханы Храпкова, если на пороге расселся Саид-Али со своими товарищами? Исенджан, как ученик учителю, прислуживал ему, обгоняя чайханщиков.
— Хоть бери да в мешке выноси, — привычно пошутил Синявин.
К перрону подъехал скорый поезд. Через минуту он помчался дальше, оставив на пути вагон с представителями власти, приехавшими на пуск гидростанции и заводов в Голодной степи. Из других вагонов высыпала молодежь.
Храпков не успел одеться и к этому поезду опоздал. Неприятное положение, в которое он попал, усугубилось еще и тем, что Синявин оставил его и побежал к вагону, стоявшему на пути. Положение доктора становилось критическим. Он уже оделся, наскоро промыл глаза из чайника над тазом, когда его заметил инженер Эльясберг.
— О, Евгений Викторович! И вы не выдержали. Похвально, похвально, — сказал Эльясберг, пожимая ему руку, а поздоровавшись, повел его прямо к толпе. Храпков смущенно бормотал слова привета и благодарности. Он считал себя слишком воспитанным и вежливым человеком, чтобы грубо вырвать свою руку и уйти прочь.
И его глаза встретились с глазами Саида.
«Что-то он скажет, как будет вести себя?» — вертелось у Храпкова в голове. Он, как на привязи, шел за Эльясбергом, не отрывая взгляда от Саида.
Мухтаров соскочил с нар чайханы. Искренняя, естественная улыбка, появившаяся на его губах, точно холодный душ, обдала Храпкова. В этой улыбке доктор не мог уловить ни двусмысленности, ни презрения. Нет. Словно между ними ничего и не было! Ничто не повредило их отношениям, даже дружбе. Перед Храпковым стоял тот же волевой человек, тот же неуязвимый колосс, которому он, как кумиру, верил, служил и которого боялся.
«Лекарство от ревности», — успел он только подумать.
Саид-Али твердой поступью пошел навстречу, пожал ему руку, как подлинно близкому человеку, и, улыбнулся.
— По чести сказать, Евгений Викторович, скорее эмира бухарского Мир-Сеида-Абдул-Богодур-Хана я ожидал бы здесь встретить, чем вас, — со всей сердечностью говорил Мухтаров.
Храпков поблагодарил его, растерянно поздоровался с остальными знакомыми и не успел еще опомниться, как к ним подошел Синявин в сопровождении молодого узбека в шикарной турецкой феске, который привез из больницы Любовь Прохоровну. Он шел с достоинством, но и не без высокомерия, свойственного молодому человеку, выдвинутому неожиданно на пост большого начальника. Ярко бросалось в глаза, что он хорошо усвоил свои права и обязанности председателя правительственной комиссии по вводу в строй второй очереди строительства в Голодной степи. На руке он нес дорогой плащ, который, приближаясь к толпе, где сидел Саид-Али, передал подвижному дехканину, прибывшему в том же самом вагоне, что и комиссия. Мухтарова будто бы кто-то из-за угла облил кипятком: в дехканине, который так ловко взял на руку плащ председателя правительственной комиссии, Саид едва узнал Васю Молокана, одетого в поношенный чапан!.. А как естественно он играет свою роль не то благородного муллы-дехканина, не то помощника видного государственного служащего, как мягко и торжественно он прикладывает ладонь к груди, чтя высокое начальство, но и не унижая себя…
Саид-Али лишь мимоходом, будто совсем случайно, встретился глазами с Молоканом. Хотя бы тебе искра вспыхнула у него в глазах! Саид был уверен, что, если бы он обратился к нему по какому-нибудь незначительному вопросу, не выдавая своего знакомства, дехканин с той же почтительностью ответил бы ему, как совсем чужому, незнакомому человеку. Чапан (пола закинута за полу), как положено, подпоясан несколькими платочками, на голове — не новая, как и чапан, ферганская тюбетейка. Поседевшая бородка аккуратно подстрижена.
Он даже не отвел своих глаз, встретившись с глазами Саида, спокойно выдержал его взгляд. Ничего и все сказало это Саиду.
Синявин был уже возле представителя Центрального Комитета партии, который вышел из вагона последним и скромно стоял у подножки. Синявин знал его еще со времени пуска первой очереди. Это был чрезвычайно сдержанный и вежливый человек, которого Синявин без всякой причины побаивался. В то время как председатель комиссии явно рисовался и даже ступал как-то позируя, Ходжа Алямов шел твердым шагом, просто отвечал на каждое слово, обращенное к нему. Еще издали заметив Мухтарова, он не усмехнулся, как иные, а только глаза его заблестели да папиросу вытащил изо рта и держал в руке. Он тихо спросил инженера Синявина:
— Вы пригласили и инженера Мухтарова?
— Да. Мациевский персонально. Я тоже… — выпалил, не растерявшись, Синявин.
— Это вы правильно сделали. Кстати, я хотел бы с ним поближе познакомиться. Вы мне поможете в этом?
— С дорогой душой, уртак Ходжа Алямов.
Мухтаров в это время стоял перед человеком в турецкой феске и что-то припоминал. Он почувствовал, что этот человек по-приятельски пожал его руку, и стыдился, что не может ответить ему тем же.
— Забыл? Новая Бухара… Похороны Мирза Насруллы замученного…
Саид-Али действительно стал припоминать. Но при чем же здесь Амиджан Нур-Батулли?
— Мирза Арифов? Член джаддистского центра?
Оба — точно писаные красавцы. Правда, у Саида немного поседели волосы, но фигура его осталась богатырской, молодецкой. Он казался старше своего товарища, но чувствовалось, что Батулли не отказался бы стать Саидом.
— Однако я ничего не понимаю, — скрывая свое удивление, говорил Саид, намекая на метаморфозу, происшедшую с именем и фамилией этого сына очень известного в свое время джаддиста. Дехканин Вася стоял в стороне и, не показывая, как интересен ему этот разговор, выглядел особенно смиренным и безразличным.
— Оставим об этом, Саид-Али, потом расскажу. Очень рад встрече. Сколько я…
В это время перед ним остановился в смешной умоляющей позе инженер Синявин, а рядом с ним Ходжа Алямов.
— Прошу познакомиться, товарищ из ЦК, а это инженер Мухтаров. Простите меня, Саид-Али, еще в Ташкенте уртак просил познакомить с вами.
— Очень вам благодарен. Мы, кажется, встречались.
Не было сомнений в том, что Мухтаров был благодарен Синявину. Он получил возможность продумать свою встречу с бывшим Мирзой Арифовым и, может быть, расспросить о нем у Ходжи Алямова.
— Что он сейчас делает? — спросил Саид у Ходжи Алямова, кивая головой в сторону человека в феске, который в это время здоровался с Лодыженко и Храпковым.
— Член коллегии Наркомпроса. Вообще — башковитый человек. Только… учился в Турции, но… выслан оттуда за пропагандистскую работу. В Наркомпросе принят в кандидаты партии.
До слуха Саида долетели слова Батулли, сказанные Евгению Викторовичу:
— О, не стоит благодарности, совсем случайно! Я ехал к себе в учреждение и заметил, что женщина оказалась в затруднительном положении. Экипаж сломался, а другого вблизи не было. Джентльменский долг вежливости, и только… Но я с большим удовольствием оказал эту услугу. Тем более узнав, что она — ваша жена.
Автомобили и дрезины увозили приехавших. На заводской дрезине Коропова поехали Саид, Лодыженко, Храпков и Ходжа Алямов.
Батулли поехал с Синявиным на автодрезине главной конторы, как и просил его Мациевский.
«Почему я так стушевался перед ним?» — думал Евгений Викторович, закрывая глаза от встречного ветра и прислушиваясь к характерному гулу дрезины.
VIII
Накрапывал первый в этом году дождик. Он робко шелестел среди пожелтевших позолоченных листьев в садах мазар Дыхана. Сползавшие с гор облака удерживали утренний сумрак. И радовались этому обительские ишаны. Они, точно кошки перед воробьями, ходили по обители и умиротворенно беседовали с дехканами. Как будто сегодня и в самом деле первый день духовного отдыха. Как с пожелтевших листьев скатывались дождевые слезинки, так и из уст служителей божьих скатывались прозрачные душеспасительные слова. Трудно сказать, бывает ли змеиный яд прозрачнее, чем слова ишана.
Им пришлось работать всю ночь. События, происшедшие в Голодной степи, ставили их перед выбором: бороться и жить или умереть. Что ни день, что ни час, то все хуже. Этим летом они имели «очередной» полив на хлопок. Обитель становится беднее. Антирелигиозная пропаганда, проводимая в ленинских уголках степных колхозов, сводит на нет их молитвы. Лучший суфи, с прекрасным голосом, бросил Караташ и сейчас в Ташкенте работает в радиоцентре диктором. Всю ночь они возились с переброшенными из-за гор басмачами. Это — последняя ставка. Надо было идти на все, лишь бы не дать неверным воспользоваться электроэнергией от этой дьявольской выдумки.
Перед рассветом имам-да-мулла Алимбаев вернулся из ущелья, где когда-то из гор вырывалась такая шумная, живописная Кзыл-су. Теперь лишь небольшим ручейком слезится она по руслу, а дно реки превратилось в дорогу, ведущую в горы. Только вчера, когда перекрыли воду в голове канала, чтобы подготовиться к пуску гидростанции, в обители поняли, чем стала их река. Кзыл-су превратилась в заур.
Алимбаев был неспокоен. Отряд басмачей, организованный в чащах чужих гор, пополненный баями из Караташа и его окрестностей, стал разбегаться. И вообще у этих людей не было того пыла и боевого настроения, которое необходимо в таком деле, — их утомили переходы через горы, страшила перспектива вооруженного столкновения. А нужно было какими угодно средствами организовать нападение на голову канала, захватить врасплох вооруженную охрану, уничтожить плотину и станцию. Последнее выполнят пироксилиновые шашки с имперской маркой, сильный напор воды и простая порча механизмов.
А тут еще одна беда: слух о том, что на открытии канала будут гости, взбудоражил дехкан, и они, собираясь в колонны, идут вдоль Кзыл-су. Надо все это предусмотреть и на всякий случай сделать так, чтобы никакого подозрения не пало на обитель. Хитрые большевики провели воду из Голодной степи на земли Караташа и этим привлекли на свою сторону дехкан.
Имам-да-мулла постоял под чинарой, словно впитывая дух Магомета вместе с этими скупыми капельками дождя:
— Эль хамду лилла!
Алимбаеву ответили обычным словом, но далеко не обычной интонацией. Возвращение Алимбаева из Мекки, где он получил благословение от самого всемусульманского халифа, настолько подняло его божественный авторитет, что слова, обращенные к нему, произносились с невольным трепетом религиозного экстаза:
— Бисмилла, бисмилла, бисмилла… — переходившее в шепот.
— Ллоиллага иллалла, Мухаммадан рассул алла, — так же торжественно благословил Алимбаев собравшихся на столь важное совещание.
После небольшой паузы он приказал подать ему заготовленный текст ривоята к дехканам Голодной степи.
— Правоверные! Мы должны отвести от себя вполне вероятное обвинение в басмачестве. Баш ишан в обители самого Магомета велел нам поступить так: надо уничтожить безбожную выдумку белых, и тотчас весь мир выступит против большевиков. Государственные мужи не позволят воспользоваться Кзыл-су, воды которой в недалеком будущем должны оросить концессионные земли. Папа римский объявляет газават большевикам за то, что они разрушают церковь. Баш ишан халиф поведет весь мусульманский мир за наш газават. И это скоро наступит. Не успеете произнести двадцати заповедей шариата, как это сбудется. Отряд басмачей во главе с храбрым Мустафа-беком, подручным самого Баче Сакао, осуществит это дело. Надо ожидать, что вину переложат на нас. А мы что: священнослужители Магомета и его наместники в обители мазар Дыхана…
— Бисмилла, бисмилла, — шептали сами губы ишаков.
— А чтобы отвести от себя подозрение, мы немедленно объявим вот этот ривоят, который надо доставить в Кзыл-Юрту раньше, чем туда доедет отступник Мухтар-баба. Нечистые духи в образе дехкан охраняют этого человека. Действуя с помощью ривоята, мы спасем нашу обитель.
— Бисмилла…
Имам-да-мулла вытащил из пачки один лист и, протянув его перед собой, словно перечень грехов, прочитал на арабском и узбекском языках:
«Трудящийся дехканин! По воле бога и его пророка Магомета, ты получил воду в дикой пустыне. Благодаря твоим стараниям и божьему благословению земля, служившая обиталищем нечистого духа, орошена и принесла свои первые плоды. Святая обитель мазар Дыхана склонилась перед волей бога. Ты, хозяин дикой земли, должен получить плоды ее. Об этом в книгах святого писания «Хидол» и «Шариф» (ах’я амават) говорится:
«Кто воскресит землю, то есть приведет ее в состояние полезной обработки, тот будет ее благословенным обладателем».
В коране на странице «Аибия» сказано: «Бог указывает, что обладателем земли может стать тот, кто приложит к ней свой непосредственный труд, кто обрабатывает ее».
Такие божественные истины понуждают нас, правоверных, радоваться завершению твоего, дехканин-труженик, труда по орошению Голодной степи. Теперь она уже не голодная, а с нею и мы!»
Имам-да-мулла оторвался от ривоята, поглядел на ишанов и, указав по очереди на троих, самых старых, велел:
— Вы втроем подпишитесь под ним.
С трепетом подписывали его на руках у имам-да-муллы святые мужи обители мазар Дыхана: Мухаметдин Хан-Мутавалли, Азам Махмуд Ходжа-имам, мулла Мухамед Масабаев-Кари.
IX
Всадник, загнав коня, прискакал из обители в Кзыл-Юрту за каких-нибудь десять минут до прибытия первой дрезины, на которой ехал Саид-Али Мухтаров. Посыльный разыскивал председателя кишлачного совета, но наскочил на Юсупа-Ахмата Алиева, которому и передал обращение. Весь церемониал передачи обращения был совершен в течение каких-нибудь двух минут.
— Аманмысыз!
— Саламат… — машинально буркнул Юсуп.
— Обитель присылает правоверным грамоту по поводу сегодняшнего праздника.
Юсуп взял эти листки, толком не разобравшись, что они означают. А когда пробежал глазами текст и хотел о чем-то спросить у посланца, тот уже был за пределами завода. Юсуп, не придавая значения листовке, здесь же на улице передал ее дехканам, оставив у себя на память несколько экземпляров.
Со стороны главного сооружения канала приближалась простая дрезина, двигавшаяся с такой быстротой, что из распределителя выбежал весь обслуживающий персонал. На дрезине стоя работали возле тяжелого рычага трое, среди которых был растрепанный одноглазый Каримбаев. Случилась беда — в этом не было никакого сомнения. Каримбаев на рассвете выехал к голове канала и, не позвонив по телефону оттуда, сейчас возвращался расстроенным.
— Что случилось?
— Басмачи! — крикнул Каримбаев, еще не остановив дрезины. — Голову канала захватили басмачи. Они разоружили милицию. Могут повредить… Мы не доехали к голове канала, вернулись обратно.
Каримбаев вскочил в распределитель и бросился к телефону, но увидел в окно мчавшуюся из Уч-Каргала заводскую дрезину. Она остановилась возле распределителя, потому что ей был прегражден дальше путь. Каримбаев выбежал из распределителя и сообщил, что басмачи разрушают сооружения головы канала.
Саид-Али и Ходжа Алямов всю дорогу из Уч-Каргала в Кзыл-Юрту разговаривали о новом назначении, полученном Мухтаровым. Своей неожиданностью оно так поразило Саида, что он в первый момент не мог промолвить ни слова, не то чтобы дать согласие. Только когда они подъезжали к конторе, он собрался с мыслями:
— Что же, обжаловать это решение не собираюсь и постараюсь быть лучшим начальником строительства Ташкомбината сельмашстроя, чем был на строительстве в Голодной степи. «Наказание» хотя и тяжелое, но и полезное.
Дрезина остановилась. Саид первым сошел, едва расслышав сообщение Каримбаева. В первую минуту какое-то оцепенение охватило присутствующих. Какие басмачи? Откуда они взялись, если уже три-четыре года тому назад их ликвидировали и остатки были изгнаны в горы, через границу?
Затем наступила минута отрезвления. Если басмачам удалось захватить врасплох милицию в голове канала, то кто им помешает добраться сюда? Ведь ближайшее место, откуда можно вызвать сюда вооруженную силу, — Намаджан.
Саид посмотрел на дрезину, с которой еще не сошли его товарищи. Показалась и конторская дрезина с Синявиным.
Мациевский, даже не поздоровавшись с гостями, бросился к телефону.
— Телефон в голове канала работает? — спросил Саид-Али и взял у Мациевского трубку.
— Алло, голова? Кто говорит? Кто? Не может быть! Позовите к телефону бек-баши… Да, да, от басмачей.
Мухтаров слышал, как повторяли его требование. Не бросая трубки, Саид взмахом руки потребовал, чтобы присутствующие в комнате замолчали.
В трубке раздался шум — значит, не разъединили. Затем он услыхал обращение на узбекском языке.
— Кто говорит?
— Саид-Али Мухтаров, а ты кто?
Было понятно, что такой ответ был неожиданным для того, кто разговаривал с Саидом. Он запнулся, хотел что-то сказать, но воздержался.
— Я жду, когда бек-баши басмачей подойдет к телефону, — снова властно произнес Саид.
В трубке раздался смех.
— Я слушаю, — ответил все тот же голос.
Начался разговор. Басмач угрожал, что его молодчики тотчас же подложат пироксилиновые мины и разрушат станцию, а потом и плотину. Саид-Али доказывал, что басмачи этого не сделают и подождут, пока он сам лично приедет к голове канала. Какое-то время басмач старался подзадорить Саида, уверяя, что он не осмелится приехать к ним. Ведь за его голову по ту сторону горного хребта назначена большая сумма денег. Они даже согласны подождать со взрывом, пока он приедет к ним.
— Это ерунда. На моей голове вы не заработаете. Я еду, — заявил Саид.
Басмач дал час сроку на его приезд и предупредил, что, если он опоздает, все полетит в воздух.
— Вы чудак. А еще бек-баши, ученик Баче Сакао! До головы канала сорок шесть километров, если ехать через туннель. Дрезиной же на шестнадцать километров больше. А самолета у нас нет. Ждите меня, я не задержусь.
Очевидно, с этим согласились те, кто захватил главное сооружение канала.
— Неужели вы думаете пойти на этот риск? — с ужасом спросил Синявин, когда Саид повесил трубку.
— Я еду один — такой уговор, — ответил Мухтаров, выходя из распределителя.
— Но ведь это безумие. Надо направить все четыре дрезины с милицией. Не теряйте рассудка. Вас тотчас убьют. У них нет никакого пироксилина, это все чепуха, они только запугивают нас.
Мухтарову стало неловко оттого, что он на какой-то миг был склонен согласиться с уговаривавшими его товарищами. Синявин, как мел побелевший, схватился обеими руками за голову, расхаживая взад и вперед возле дрезины. Ходжа Алямов советовал подождать, покуда он свяжется по телефону с Намаджаном. Мациевский положил свою единственную руку на плечо Саиду.
— Может быть, передумаем, Саид-Али?
— Нет, я еду. У нас мало времени. Связывайтесь по телефону с Намаджаном, с уч-каргальским ГПУ, со Штейном поговорите и делайте, как он вам скажет, а я тем временем поеду туда. У меня осталось сорок восемь минут. Понимаете, что в таком деле побеждает решительность, а не медлительность… Мы должны выиграть время!
Моторист проверил мотор открытой дрезины, завел и стоял, готовый покинуть машину.
— Это вот тормоз, а здесь выключается мотор. Чтобы остановиться, закроете доступ горючего и нажмете на тормоз.
— Хорошо, спасибо. Я-разбираюсь в этом деле.
Мухтаров включил сцепление. Машина завыла и, взяв высокую ноту, двинулась. Из толпы что-то крикнули Саиду, но он не оглянулся. Открыл дополнительный краник горючего, и машина рывками понеслась в горы. Теперь и мотора не было слышно из-за сплошного свиста. Саиду казалось, будто беспрерывное эхо в ущельях, рождаемое заоблачным гулом вечных буранов в горах, неслось ему навстречу.
Чуть-чуть накрапывал мелкий дождик, и воздух свежел.
«Наказание тяжелое, но и полезное…» — звучали в ушах собственные слова, сказанные им четверть часа тому назад. Теперь он едет прямо в руки к своим смертельным врагам, врагам партии, советской власти. Дехкане, сбегавшие с гор, провожали его тревожными взглядами.
Ну, вот тебе и война, товарищ Саид-Али Мухтаров!
И совсем другая мысль пришла ему в голову. Почему именно смерть должна завершить кольцо неудач, постигших его в личной жизни? Он одинок? Нет, не одинок! ЦК партии, зная о решении обкома, «нашел возможным…» для «оздоровления Ташкентского сельмашстроя…» назначить туда инженера Мухтарова!
Но и ранее пришедшая ему в голову мысль не оставляла его. Война! Он пытался заинтересоваться горным ландшафтом, оценить небольшие, даже не обшитые деревянными укреплениями туннели, встречавшиеся по пути. Облицовывать дороги собираются лишь в третью очередь. А стоит ли вообще это делать? Скалы, камни. Кое-где из расщелин стекала вода…
Мотор работал на удивление ритмично. В дрезине стало жарко, и Саид подставил свою голову освежающей прохладе ветра и дождя.
Миновав Кампыр-Рават, Мухтаров посмотрел на часы. У него еще оставалось восемнадцать минут. Через каких-нибудь пять минут он проскочит последний туннель, находящийся недалеко от головы канала. Может быть, это шутка? Может быть, там и басмачей никаких нет? Просто подшутили над нами, как это делают первого апреля.
Но это не была шутка. Четверо вооруженных английскими винтовками и кинжалами стояли по двое с обеих сторон туннеля и проводили Саида ружейным залпом. Они. наверное, подавали своим сигнал. Саид выключил сцепление. Мотор зарычал и умолк. Дрезина по инерции двигалась по туннелю и резко свернула в сторону. Саид нажал на тормоз. Туннель тянулся на сто один метр в длину. Заторможенная дрезина остановилась у выхода.
Навстречу дрезине бежало около полутора десятков басмачей, пестро одетых и вооруженных чем попало. Темнота туннеля сменилась резким дневным светом, а в уши ударили злобные крики ошалевших от радости бандитов.
Саид понял, что в его поступке была немалая доля легкомыслия. Что это война — у него уже не было сомнения. Победа басмачам досталась дешево, даже без всяких уловок. Он просто сам дался им в руки. «Так глупо, — мелькнула в голове трезвая мысль, — снова проявил легкомыслие…» Но уже поздно сожалеть об этом.
X
Несколько вооруженных людей стремительно направились к дрезине. Саид-Али не стал ждать, пока его схватят басмачи (не было сомнения в том, что они приближались с таким намерением). Ближе всех к дрезине подошел лучше других одетый и вооруженный моложавый мужчина с бородкой. Рядом с ним стоял другой, по-видимому помощник. Саид с первого взгляда догадался, кто они. Один из них был бек-баши. Раздумывать не оставалось времени. Саид выскочил из дрезины и направился к бек-баши. В голове одна за другой возникали и терялись мысли. Топографию гирла он знал до мельчайших подробностей. Бежать можно только в туннель или броситься вниз, прямо в гирло канала. Допустим, что дрезину он успеет обойти до первого выстрела из винтовки. А дальше? Лучше — вниз, в гирло…
Его мысли вдруг оборвались. Руки басмачей впились в Саида и вернули его к мрачной действительности. Двое откормленных байских сыновей, точно железными клещами, держали Саида. Крик победителей заглушил всякую надежду на спасение.
Бек-баши взмахнул рукой в сторону гирла. Байские сынки грубо потащили Саида к глубокому руслу давно оконченного гирла. Не так давно здесь была спущена вода и только лужицы блестели на глинистой почве. Крутой обрыв из горной породы и лёсса откосом спускался в гирло на глубину около трех метров. Даже в глазах потемнело. Его, наверное, ведут к круче, чтобы расстрелять без сопротивления, без борьбы. Двое будут держать за руки, а третий… пустит пулю в затылок. Точная винтовка не подведет. Смерть… жалкая смерть от руки басмача.
Какой необдуманный, нерассудительный поступок позволил ты себе, Саид! Единственное, что остается: оттянуть, задержать, пока там… Штейн, милиция, Синявин.
— Отпустите меня! Я должен говорить с бек-баши, — сказал Саид, упираясь и останавливаясь возле начальника этой банды.
И как раз в этот момент со стороны дрезины раздался один и второй револьверные выстрелы. Стрелял меткий стрелок, которому, как и саперу, обезвреживающему мины, ошибаться в этот миг не разрешалось. Бек-баши упал с простреленной головой. Раздался отчаянный крик. Охрана Саида тотчас обернулась в ту сторону, откуда прозвучали выстрелы. Неожиданность парализовала бандитов.
Саид яростно бросился на одного из басмачей и выхватил у него винтовку.
Он выстрелил в толпу перепуганных басмачей, и этим принудил их упасть на землю для защиты. А сам бросился к скалам и укрылся за ними. Только теперь он полностью оценил создавшуюся обстановку. В голове канала находилось около пятидесяти басмачей, вооруженных чем попало. Разоружить милицию они могли лишь с помощью хитрости. Милицейского пулемета у них не было, значит, они еще не овладели им.
Но кто стрелял возле дрезины? И в кого он метил?
Мухтаров из-за скалы дал несколько выстрелов, но не мог разобрать, что делается возле дрезины. Там произошло что-то необычное, поднялась паника. К тому же басмачи оставили его в покое, увлекшись, очевидно, происходящим возле дрезины.
Со стороны Кзыл-су донеслись людские крики. Не выпуская винтовку из рук, он обернулся и с удивлением увидел, что от Кзыл-су, торопливо взбираясь на гору, шли вдоль берега дехкане.
Трудно было установить точно их количество, но, очевидно, по взгорью к голове канала взбиралось более сотни людей.
Саид вспомнил, как летом, когда завершались работы перед пробным пуском, они такой же лавиной шли по взгорью, змейкой тянулись вдоль Кзыл-су.
«Арьергард басмачей», — мелькнуло в голове, и он еще крепче сжал винтовку. Теперь он уже не умрет позорной смертью.
Дехкане, шедшие впереди, остановились на горе. По их поведению было ясно, что они не видели Саида, укрывшегося за скалами возле гирла.
Около станции раздались выстрелы, и дехкане повалились на землю. Кое-кто из них пополз вниз, Саид услыхал, как в толпе звучали слова проклятия.
Он ничего не мог понять. Однако странно, почему о нем забыли? И что ему дальше делать? Он держал винтовку наготове и наблюдал. Дехкане подходили со стороны берега к горе и падали на землю, чтобы не попасть под нестройные и редкие выстрелы.
Саид наконец понял, что дехкане, бесспорно, его союзники, — ведь это их обстреливают басмачи.
— Аталяр! Уртакляр! — крикнул Саид, поднимая винтовку.
— А-а-а! — закричали ему в ответ с десяток голосов.
Толпа дехкан вдруг поднялась на ноги, некоторые приветствовали Мухтарова.
Радоваться ему или остерегаться какой-нибудь западни? Но что будет, то и будет.
Мухтаров по скале взбирался наверх, к дехканам. Вот они уже близко. Он уже видит их удивленные и вместе с тем почтительные лица. Он не может ошибиться. Да. Это союзники. Они пришли на праздник пуска гидростанции и озадачены — не понимают, что здесь происходит. Они еще и до сих пор предполагают, что это стреляет охрана станции, принимая их за злоумышленников.
Саид из-за скал уже мог различить сооружение станции, ее ворота, покрытые высохшим илом. И ни одного басмача. Он решил миновать кряж и пробраться к станционным строениям. В толпе дехкан нашлись желающие сопровождать его.
Пробираясь под укрытием скал к станции, Саид вместе с дехканами наткнулся на труп милиционера. Невдалеке лежали еще четыре человека с заткнутыми тряпьем ртами.
— Где начальник охраны? — спросил Саид у молодого русского милиционера, развязывая ему руки и вынимая тряпку изо рта.
— Басмачи застрелили его за то, что он не сказал, где находится замок от пулемета.
— Давайте сюда замок! — приказал Саид милиционерам.
Почти вся группа дехкан ползла на четвереньках по ущелью, следуя за Саидом и его помощниками. Чтобы добраться до станции, надо было пробежать около ста метров по открытой местности. Другого пути не было. На станции, в ее левой башне, находился пулемет.
Саид с милиционерами и толпа дехкан бросились бежать по открытой долине. И удивительно — совсем тихо. Ни одного выстрела.
Пока милиционеры готовили пулемет, Саид был уже возле дрезины и, укрываясь за ее корпусом, смог увидеть такую картину.
На ступеньках лежали двое. Один из них, с окровавленной головой, еще корчился от боли, задевая и другого, уже мертвого. Это были бек-баши, лежавший там, где его поразил первый выстрел, и раненый его помощник. Саид начал понимать, что же здесь произошло.
«Среди басмачей паника. Бек-баши был убит первой пулей…»
Саид почувствовал себя смелее. На участке головы канала не видно было ни одного басмача. Они отступили.
В туннеле узкоколейки кто-то застонал. В это время с башни гидростанции милиционеры застрочили из пулемета. Саид бросился в туннель и… чуть не упал от неожиданности.
В нише туннеля, держась за окровавленную ногу, сидел Семен Лодыженко.
XI
Вслед за Саидом Мациевский послал закрытую дрезину. Через двадцать две минуты она примчалась к месту происшествия. Вместе с доктором Храпковым и Синявиным в ней приехали шесть милиционеров из охраны конторы и заводов. Другие дрезины ехали с меньшей скоростью и прибыли уже тогда, когда забинтованный Лодыженко лежал в помещении станции и курил папиросу, которой угостил его Евгений Викторович. Милиция настигла басмачей возле Кзыл-су, разоружила девять человек, двоих пристрелила в реке, а остальные убежали в ущелья и там скрылись.
— Разве вы не слыхали, как я кричал? — спрашивал Синявин у Мухтарова. — Я же вам крикнул, когда он на ходу вскочил к вам в дрезину.
Саид припомнил этот крик. Да мог ли он в тот момент обращать внимание на крики?
Лодыженко с заметным удовольствием рассказывал о том, как он под задним сиденьем приехал с Саидом к басмачам, как по приказу бек-баши схватили Мухтарова и как трудно было ему, лежа на боку, целиться в главаря банды.
— Да, наган-батюшка в наших руках не подведет. С первого выстрела — наповал. Второй раз я выстрелил и пожалел. При наличии шести пуль надо стрелять без промаха… А если бы вы видели, какая паника поднялась после того, как свалился их бек-баши! Да еще и Саид выстрелил. Двое бросились ко мне. Но я уже был на ногах. Другого начальника я тоже поразил, хотя и неудачно. Он, уже падая, ранил и меня. Пришлось мне в упор выстрелить еще в одного и отступить в туннель… Басмачи, как овцы без барана, — кто куда. Даже оружие побросали.
Саид-Али подошел к раненому. Он взял его за обе руки и, к удивлению присутствующих, поочередно поцеловал их. Несколько успокоившись, он уже смог говорить.
— Спасибо! Жизни не пожалею…
— Саид! Все нормально! Жизнью своей не разбрасывайся, — успокаивал его раненый.
— Да, ты прав, Семен! Отныне мы не только друзья!.. Братья! — сказал Саид, сжимая руку Лодыженко так, что у того кости затрещали.
XII
Ровно в двенадцать часов гирло было наполнено водой. Пенилась вода, под ее напором скрипели ворота. Мациевский, посоветовавшись с Синявиным, приказал пустить воду в роторы гидростанции. Она забурлила и зашипела, будто на гигантской сковороде. Инженеры, техники стояли как завороженные, на их лицах отражались и радость и тревога.
Один за другим включили три генератора.
К гидростанции подходили люди. Из Намаджана прибыл отряд охраны во главе с Августом Штейном. Милиция передала ему задержанных басмачей. Попытка вражеской диверсии была сорвана, и пуск гидростанции вылился в большой праздник. Из массы дехкан появились ораторы. Возник стихийный митинг.
— Мухтарова-а! — крикнул кто-то из комсомольцев.
— Мухтарова! Саида-Али Мухтарова! — загремели многие голоса.
Саид чувствовал себя неловко перед представителями из центра. Он был как бы блудным сыном, и вдруг к нему проявлено такое внимание. Ходжа Алямов искренне был рад этому и советовал Саиду выступить перед народом, — ведь таково было желание собравшихся. Батулли своего мнения по этому поводу не высказал. Он старался показать, что считает ненужными всякие торжественные митинги, но его поведение свидетельствовало о далеко не безразличном отношении к тому, что творилось вокруг. Батулли говорил с раненым как-то мимоходом, а когда его отправляли в больницу, даже не вышел попрощаться. Главное, чем был увлечен председатель правительственной комиссии, — это своей феской и разговорами с дехканами. Он надевал феску на кулак, вертел ее на пальце и несколько раз рассказывал о приключениях, которые с ним случились, когда Кемаль-паша запретил носить ее в Константинополе, а он все-таки носил из протеста…
Саид-Али решился выступить. Недавняя стычка с басмачами, его легкомысленная поездка и неожиданный исход всей этой авантюры вызвали в Мухтарове желание действовать. Все что угодно делать, лишь бы не быть пассивным наблюдателем, слушая, как ревет и дрожит на полном ходу электростанция.
Из Майли-Сая сообщили о том, что текстильная фабрика получила ток и стала работать с нагрузкой. Это известие тотчас написали на плакате и вывесили его перед участниками митинга. Среди дехкан творилось что-то неописуемое. Они, может быть, не до конца представляли себе, что произошло, но, зараженные энтузиазмом, восхищенные точностью механизмов станции, бурным потоком воды в бьефе, преодолевая шум, требовали:
— Мухтарова-а!..
И ему захотелось говорить. Ведь он был послан сюда партией, во имя ее свыше трех лет вместе с этими дехканами, с рабочими недосыпал, частицы своей жизни вкладывая в строительство, и ни разу полным голосом не сказал об этом людям. Не сказал народу, с которым жил, трудился.
По магистральным линиям пошли первые трамвайные вагоны, получившие ток от гидростанции. Набитые людьми вагоны делали поворот на плотине гирла и, простояв минуту перед сооружением станции, двигались снова в горы, в Голодную степь, в Уч-Каргал за новыми массами празднично настроенного народа.
С песнями, с шумом высаживались студенты Среднеазиатского университета, которые только что прибыли на пуск заводов в Голодной степи. Саид, направляясь к трибуне, обратил внимание на эту молодежь и… сперва выбранил себя, но снова посмотрел на толпу, которая только что вырвалась разноцветной массой из вагона «магистральки». Если бы Мухтаров собственными глазами не увидел в этой толпе Юсупа-Ахмата Алиева, он решил бы, что сошел с ума. Если бы не слезы радости, которые текли по лицу Юсупа, Саид никогда не поверил бы в то, что увидел: рядом с Юсупом, среди веселой толпы студентов, в серенькой парандже, только без чиммат, шла его дочь Назира-хон.
Как? Откуда? Позавчера Мухтаров беседовал с Юсупом, пытался облегчить отцовское горе, а сегодня…
Саид несколько раз, нарочно отворачиваясь от Кзыл-су, закрывал глаза, а потом снова упорно и настойчиво смотрел на толпу молодежи, на девушку в серенькой парандже. Зашатались горы, все поплыло вокруг Мухтарова… То ли от напряжения, то ли от ветра на высоте его глаза наполнились слезами.
…Многотысячная толпа, шум и бурлящая вода под мостом в распределителе… Красные лампочки наперебой предупреждают о неминуемой катастрофе. На трибуне девушка отчаянным движением руки срывает с себя паранджу.
— Уртакля-я-р!! — загремело в ушах, слилось с шумом гидростанции, с говором толпы…
К Саиду пробивался Юсуп-Ахмат с явным намерением поделиться с ним своей радостью по поводу возвращения дочери. Она стыдливо улыбалась, пропуская впереди себя отца и товарищей студентов. Саид успел заметить ее милое похудевшее и побледневшее лицо и отсутствие глянцевого загара, который он видел в Чадак-сае…
Да, это была она. Он почувствовал глубокое волнение, вспомнил свою сестру… Его разум подыскивал слова, которыми он будет приветствовать современную героиню — узбечку. Вот-вот он двинется ей навстречу и навряд ли удержится, чтобы не обнять ее, такую дорогую, с которой хотелось стать рядом в первых боевых рядах, штурмующих прошлое и утверждающих светлое будущее!
Однако Саид не двинулся с места. Только блеснул в его глазах огонь, зажженный этими мыслями.
Он обрадовался. Его воля не изменяет ему. Он владеет собой.
Юсуп-Ахмат Алиев в сопровождении толпы студентов пробрался к Саиду именно в тот момент, когда тот поднялся на трибуну. Сильный, гордый, вдохновенный. Неужели он не заметил, что рядом с Юсупом стоит его отыскавшаяся дочь, которую только ему, Саиду, он отдал бы в жены? Ведь это самое большое желание у арык-аксакала на грешной, наполненной хлопотами земле.
— Саид-ака! — потрогал он за ногу Мухтарова. — Моя Назира-хон!.. Вот она, дочь моя, украшение моей седины. Рабфаковка в Ташкенте! Разреши…
Саид-Али Мухтаров поглядел с трибуны. Что можно было прочесть в этих глазах неподготовленному и к тому же переполненному радостью человеку…
— Поздравляю! Рад! Я сейчас должен выступать, — сдержанно ответил Мухтаров.
— Яшасун Ленин! На трибуну! Саид-ака! — гремело в толпе.
XIII
— Уртакляр! Товарищи! — прозвучал на диво свежий, сильный голос Саида. Только клокотание воды в бьефе и гул станции спокойно плыли над притихшей толпой. На этом звуковом фоне Саид чеканил слова своей речи, посвященной открытию второй очереди строительства в Голодной степи.
— В этот день я счастлив выразить вместе с вами радостные чувства, которые пробуждает в наших сердцах новая победа Коммунистической партии и советской власти. Какими сложными тропинками, какими черными дорогами шел Узбекистан в своем историческом развитии!.. И чем чернее был этот дооктябрьский путь, тем сильнее мы ощущаем, как прекрасен его сегодняшний день. Мне приходилось вместе с вами, вместе с молодым, зарождающимся пролетариатом закладывать здесь первые камни, первый фундамент этого величественного сооружения… — Саид обеими руками показал на гидростанцию и сделал паузу, чтобы каждый из присутствующих мог прислушаться к говору станции. — Товарищи! Узбекистан лишь теперь может начинать свою подлинную историю, а не со времен арабов, которые принесли нам ислам, победив религию Заратустры, не от багдадских хозяев Саманидов и не от Тамерлана и Улугбека, его внука, астронома. Знаменитые самаркандские медресе, минареты Улугбека, так называемые «минареты смерти», — все это и памятники старой культуры, и памятники мрачного прошлого нашего народа. Ирригационная система Тамерлана, прекрасные постройки тех веков, расцвет в то время науки и искусства в Самарканде — все это сокровища национальной культуры. Но кто из нас пользовался сокровищами? Ислам прибрал их к своим рукам; ишаны, шейхи воспринимали это наследство как даяния Магомета, и оно использовалось для одурманивания масс, для эксплуатации, оно было для нас вечным проклятием. Приходилось ли вам читать знаменитые надписи в медресе Улугбека в Бухаре? «Мидиб алигилим фейрза Ал(и)нь Клмусулим у Мусулим»[52]. Они, как видите, и такие истины изрекали, чтобы отвести людям глаза. Но к кому были обращены' эти человеческие истины? Многие ли из вас о них знают? Пятьсот лет во имя бога ишаны да баи использовали эту невыгодную для ислама истину! Зато правоверные ежедневно читали иные надписи в храме Улугбека и его вдовы и других, в том числе и в мазаре Дыхана. «Аджилюс бисаляти каблал фавт. Вааджиллю биттаубат каблал мавт»[53]. Мы от всего этого ощущали только страх и считали для себя за счастье как можно подальше обойти эти святыни, чтобы они не являлись нам в страшном сне. Шейхи, ишаны ловко использовали все эти сокровища культуры, как ростовщики… Вы простите меня. Я не случайно затронул именно эти струпья истории. На протяжении столетий они слишком уж досаждали нам. Настало время, когда мы, ваши представители, должны об этом сказать во весь голос. Вот она, электростанция, двигающая сейчас наше хозяйство, поднимающая к жизни веками проклятую пустыню, вот это сокровище большевистской культуры дает нам право именно так говорить о феодалах, терзавших наш народ. Кто из вас, присутствующих здесь, не припомнит, обращаясь к своей собственной жизни, факт за фактом, когда паразиты Тамерлановой культуры, эти служители ислама, во имя Магомета сосали каплю за каплей нашу трудовую кровь, поддерживая этим свое сытое и беззаботное существование. Не был ли у вас наказан отец и признан навеки виновным в чем-то перед богом, не была ли проклята ваша мать — запрятанная, как ягненок в мешке, за дувалом? Ишаны забирали ваших лучших дочерей, они устанавливали цену калыма, они всячески угнетали вас. Я, — Саид ударил себя в грудь так, что, казалось, будто она зазвенела, — я сам на себе испытал «прелесть» этих сокровищ, я стал изгоем, и, если бы не братья русские большевики, я до самой смерти не узнал бы правды о своей стране.
Саиду передали обращение-ривоят караташской обители. Сделав паузу, он быстро пробежал его глазами.
— A-а! Вот оно что! Люди добрые, не поддавайтесь на провокацию! В каждом слове ривоята — смертельная доза яда. Обитель мазар Дыхана! Кто как не она изгнала комиссию, что начинала работать в Голодной степи? Кто как не обитель столько раз стреляла нам в грудь, убивала камнями честных людей, со звериной ненавистью скрывала за своими дувалами гнезда контрреволюции? Обитель стреляла в грудь всей нации; камни, брошенные из-за угла, становились орудием бандитской мести. Не так ли погиб наш любимый поэт, советский народный карнайчи Хамза Хаким-заде Ниязи?.. За это преступление они еще не понесли достойной кары от народа. Или, может быть, вы скажете, что не обитель прислала ишанов, чтобы помешать нам окончить гирло? Народ ничего не забывает. А сегодня… Этот кровавый эпизод, что произошел на ваших глазах сегодня здесь, разве это не их рук дело?
— Бисмилла-ах! — кое-где зашептали встревоженные оратором старые аксакалы.
— Да. Ишанам обители ничего больше не остается, как шариатом обосновывать ваше право на земли Голодной степи и воду Кзыл-су. Этим ривоятом ишаны хотят скрыть свое участие в нападении басмачей. Это еще не все. В то время когда мы с вами пускаем вторую очередь голодностепского строительства, не спят люди в обители, не спят и их вдохновители, высшего, так сказать, класса. Ведь использовать воду Кзыл-су собирался капиталистический хлопковый концерн, эксплуатирующий на концессионных началах граничащие с нашим государством земли. Кзыл-су так удобно вырывалась из гор и орошала их земли… Теперь мы направили всю воду на наши земли. Концессионерам придется вложить немало средств, чтобы получить на концессионные земли воду из других рек. Это им не слишком выгодно. Они будут пытаться и впредь организовывать басмачей, вооружать их на иностранные деньги, вредить нам. О чем красноречиво говорит вот этот пироксилин с маркой капиталистической державы?! Нет, мы теперь стали дальновиднее. Мы обязаны немедленно, завтра же, уничтожить караташское гнездо вечного угнетения трудящихся дехкан. Надо стереть даже воспоминание о нем, и среди этих чудесных богатств природы, веками разрабатываемых нами, организовать детский санаторий всеузбекского значения. Тысячи танапов обительской земли надо превратить в образцовый совхоз-санаторий, чтобы отныне сюда бздили дети не на позорный для человеческого достоинства суннат, а для культурного отдыха, для развлечения и укрепления здоровья. Электрифицированная социалистическая промышленность Голодной степи, ее сплошь коллективизированные кишлаки не могут примириться с тем, чтобы рядом с социалистической обителью была еще и обитель Магомета или его наместника Дыхана. Товарищи! Я долго молчал, ибо мне тоже не так просто было выбраться из сетей проклятого прошлого. Вы должны знать, что я пережил за эти годы, как я расплатился за то, что в современную нашу жизнь слепо вводил старые, отжившие понятия. Я безрассудно подчинялся своим личным чувствам, следовал порывам сердца. Надо взять себя в руки и добираться к высотам нашей культуры, быть достойными их. Мы должны свои самые лучшие чувства расходовать экономно, чтобы не сгореть, точно спички, в один миг. Железными, нет, мало — каменными мы должны стать… Века не миловали нас, наших братьев, сестер, наших отцов. Вот этими листовками ишаны, баи хотят усыпить нашу бдительность, отравить нашу жизнь. И мы будем трижды неосмотрительными, если упустим то, что в самом деле является нашей культурой, культурой пролетариев и трудящихся дехкан. Сегодня мы чуть было не попались на удочку, и это потому, что на какое-то время поверили голосам, доносящимся из обители. Обитель проиграла, но она не простит нам своего поражения. Будьте бдительны! Единственное верное из того, что здесь написано: «Голодная степь теперь перестала быть голодной». Да, это теперь социалистическая степь. Предлагаю назвать ее в честь нашей лучезарной советской родины — Советской степью!
Саид взялся руками за перила и, затаив дыхание, ждал. Многолюдный митинг замер. Длинная речь Мухтарова увлекла слушателей, и завершение ее показалось неожиданным.
И вдруг прокатилось окрест:
— Яшасун партия! Слава! Ура!.. Яшасун Советская степь!
Бурными аплодисментами проводили люди Саида, спускавшегося с трибуны.
Юсуп-Ахмат стал сбоку на ступеньках, давая Саиду проход. Вместе с отцом стояла Назира и тоже аплодировала.
Мухтаров увидел теперь вблизи ее нежные руки. Саид остановился возле девушки и заглянул в ее глаза, будто намеревался напиться воды из кристально чистого источника. А глаза наполнились слезами. Назира склонила голову.
— Саид-ака! — услыхал он ее приглушенный грудной голос. — Уртак Семен Лодыженко будет жить? Он выживет, не умрет?
— Конечно, выживет, успокойся, Назира-хон. Рана его не смертельна, — ответил ей Саид.
Девушка подняла голову. Она посмотрела в мужественные, такие искренние глаза Саида и тотчас что-то быстро зашептала, стараясь скрыть овладевшую ею радость.
Что-то заныло в груди Саида. Волнение Назиры передалось ему, и он позавидовал ей, позавидовал своему другу, любовался и радовался за них.
Назира стала еще прекраснее. Как мечта! Саид оглянулся, но Назира уже исчезла.
XIV
Вася Молокан в свое время действительно был бурлаком на Каспии. Но не таким невинным бурлаком, как он рекомендовал себя Мухтарову, — «от тони до тони», а каторжником. При желании и под настроение он мог многое рассказать о себе. Но даже в припадке откровенности он успел сказать тогда в комнате Саида лишь сжато немногое, словно отвечая на анкетные вопросы. По внешнему виду он казался пьянчужкой, пропившим свою одежду, и это, на первый взгляд, было вполне естественным, — ведь, работая на строительстве и в канцелярии Преображенского, он снискал себе репутацию горького пьяницы. Но на поверку ни один человек ни разу не видел его не только пьяным, а даже с рюмкой в руках. И все-таки говорили, что Молокан пил водку, вино, самогон, а если этого не было — переходил на денатурат, одеколон. Кое-кто уверял, что он пил и эфир, выпрашивая его в аптеках. И этому верили, верил и Мухтаров…
Обо всем этом припомнил Саид-Али во время беседы в комнате, когда Молокан очень лаконично и искренне рассказывал о себе, о своем прошлом. О том, чем он занимался теперь, сегодня, — не было речи. Саид по этим рассказам хорошо представлял себе его прошлое, как и понимал, что «пьянство» Молокана на строительстве — было плодом его изобретательности…
— Ну, что можно сейчас сказать, товарищ Мухтаров, о прошлом? — рассуждал тогда Вася Молокан. — За активную работу в бакинских революционных кружках и участие в забастовке, которой руководили большевики, царизм осудил меня на вечную каторгу… Каспийские острова были только этапом. При помощи бурлаков мне посчастливилось на бревне, оторвавшемся от плота, трое суток проболтавшись на волнах Каспия, пристать к персидскому берегу. Знание азербайджанского языка помогло мне скрыться там, а потом перебраться в Турцию и в Каир. Всякое бывало, товарищ Мухтаров, в эти годы тяжелой нелегальной жизни, и плохо, и… Как видите — уцелел, языки хорошо изучил, был газетчиком, неплохо знаю ислам, аллагу акбар… Правда — под судом был и там. Англичане в Суэцком канале осудили снова за «бунтарскую» деятельность среди рабочих и моряков. Мусульмане же помогли мне убежать в Афганистан. Года два до Октябрьской революции прожил там среди местных узбеков. Потом уже при Кемаль-паше удалось через Турцию вернуться на родину в качестве матроса… Вот вам и вся недолга, по всем графам, как говорится… — смеялся при этом Молокан, протягивая Саиду пиалу с чаем…
Саид-Али вспомнил об этом, когда сходил с трибуны под бурные аплодисменты приветствовавших его строителей Голодной степи и под шум гидростанции в голове канала. Вася Молокан на открытии гидростанции вел себя так солидно, что никому даже в голову не могла прийти мысль приглядеться к нему. Всем казалось вполне нормальным, что при таком уважаемом человеке, как председатель правительственной комиссии, должен быть такой же уважаемый, достойный своего положения мулла-дехканин, помощник. Ходил он медленно, больше стоял задумавшись, любуясь слаженной работой головы канала или слушая речи, произносимые на митинге. Его никто не узнал, кроме Саида, но и тот деликатно «не обращал» внимания на муллу-дехканина.
Вполне естественно, что помощник председателя правительственной комиссии должен что-то записывать. В совершенстве владея искусством стенографии, Вася Молокан слово в слово застенографировал узбекский текст речи Саида…
Вот так вел себя Вася Молокан!
Во время пуска гидростанции с ним разговаривал только Батулли, и то — при случае. Мухтаров его «не узнал», с Лодыженко он совсем не встречался и о происшествии с басмачами в голове канала записал со слов Храпкова.
Корреспонденция получилась большая, но интересная. Ее везли в том же поезде, в котором ехал Мухтаров в Ташкент, и на второй день после его приезда она была полностью опубликована на страницах «Восточной правды».
Еще в Голодной степи, а потом и в поезде, до самого Ташкента, Ходжа Алямов рассказывал Саиду историю Ташкентского сельмашстроя. Начальника строительства пришлось арестовать — он оказался бывшим соратником белогвардейского генерала Анненкова, окружал себя подозрительными элементами и сорвал строительство.
— На строительство назначили парторгом Харлампия Щапова, — будто между прочим сообщил Ходжа Алямов. При этом он сделал вид, что не заметил, как удивленно приподнялись густые брови Саида.
Мухтаров промолчал и больше ничем не проявил своего интереса к этому факту.
В тот же день, вечером, в Ташкентском тресте сельхозмашиностроения Саид еще раз встретился с Ходжой Алямовым. При нем вручили Мухтарову документы о назначении его начальником строительства комбината. Все это происходило так, будто с ним никогда и ничего не случалось.
Но сам он все хорошо помнил. И ночью, несколько раз переписав, составил свое искреннее заявление — апелляцию в ЦКК…
Утром Саид-Али с удивительной легкостью на душе впервые шел в контору строительства. Он обратил внимание на продавцов газет. Они снова, как и в тяжелые для него дни, выкрикивали фамилию Мухтарова. Саид, не понимая, в чем дело, остановился возле продавца и купил газету. На первой странице на две колонки красовался портрет Амиджана Нур-Батулли в неизменной феске и под ним речь Саида-Али Мухтарова. Речь была дана полностью, за исключением патетической концовки. Эти десять фраз, очевидно, не вместились при верстке газеты, поскольку надо было на этой же полосе поместить рисунок гирла и станции. В сообщении «от собкора» рассказывалось о нападении басмачей на голову канала и о ликвидации банды силами милиции Голодной степи.
Прочитав корреспонденцию, Саид подумал, что автор записал ее с тринадцатых уст и поэтому в нее вкрались неточности. Но когда он прочитал свою речь, переданную буквально слово в слово, он был несколько удивлен. И особенно возмутился, когда прочитал сообщение о митинге, где говорилось, что предложение ликвидировать обитель мазар Дыхана сделал Саид-Али, а переименовать Голодную степь в Советскую — председатель правительственной комиссии Амиджан Нур-Батулли. Однако Саид не знал о том, что все эти материалы готовил Вася Молокан, а Батулли лично передавал их редактору.
Мухтаров несколько раз прочитал эти строки решения:
«…под громкие аплодисменты тысячный митинг принял предложение товарища Амиджана Нур-Батулли переименовать Голодную степь в Советскую.
Собрание дехкан также приняло предложение Саида-Али Мухтарова о закрытии молитвенной обители мазар Дыхана и организации на ее земле детского санатория и совхоза…»
«Когда это было?» — Саид помнит, как сошел он с трибуны. Возможно, Назира-хон отвлекла его внимание. Да, в самом деле, после него на трибуне находился какую-то минуту Батулли. Дехкане все время приветственно кричали: «Яшасун!» Потом он зашел в помещение станции, любовался фидерами, шкалой распределения электроэнергии, с трудом отвечая экзальтированному Синявину. Перед его глазами передвигались стрелки, на небольшой карте степи зажигались в виде точек огоньки, оживали цифры вольтметров каждого потребительского агрегата. Вот Майли-сайская текстильная фабрика увеличивает нагрузку и все больше и больше забирает электроэнергии. Почти треть электрической энергии, получаемой от станции, потребляет Майли-Сай. А вот вспыхнул огоньками на карте и Кзыл-юртовский завод, забегали стрелки, запрыгали цифры. Затем Южный, Туннельный.
Маруся Данилко и Вероника Синявина несколько раз подходили к восхищенному Саиду. Комсомолки что-то говорили ему, он отвечал им, но что именно — сейчас абсолютно ничего не помнит. Это немного успокоило Мухтарова. Он, конечно, после выступления был в таком состоянии, что мог и не слышать, что предлагал Батулли.
Саид припомнил, что вчера, когда он шел в контору, к нему подошел посыльный с запиской Батулли, в которой тот просил прийти к нему вечером, чтобы «вместе по-холостяцки» пообедать в столовой ташкентского парка.
Саиду почему-то не понравился Батулли.
«Зависть?.. Глупости!..»
Но одновременно в его голове настойчиво возникали воспоминания, и среди них какие-то неопределенные, зыбкие. Саид вспомнил о том, как Батулли вскользь сказал, что «Узбекистан не почитает своих сыновей, которых можно пересчитать по пальцам…», и он долго думал об этих словах. Он хорошо понимал, что Батулли в первую очередь имел в виду себя в качестве одного из этих непочитаемых сыновей. И теперь Саиду было стыдно, что он промолчал, когда услыхал эти слова.
Возле подъезда конторы на него очень внимательно посмотрели кучера и шофер. Саид вошел, и уже из первой двери на него повеяло знакомой атмосферой. Еще на улице он услышал в открытые окна дробный стук пишущих машинок.
На пороге конторы его встретил Харлампий Щапов с десятком других работников. Если бы Саид хорошенько присмотрелся к каждому, он, наверное, заметил бы разницу между ними. Но он окинул общим взглядом встречавших его людей и подумал только, что эта строительная братия пропитана единым духом.
В конторе на столах у служащих и у некоторых инженерно-технических работников лежали газеты с портретом Батулли и речью Мухтарова. Какое символическое совпадение! — мысли, высказанные Саидом, должны были стать как бы обрамлением этого изящного, наверное модного в определенных кругах красавца в феске.
Ему стало досадно на себя за такие мысли, но к инженерам, читавшим газету, он почувствовал острую неприязнь.
В тот же день Саид провел широкое техническое совещание с участием рабочих. В их глазах… в их глазах он читал радость и поддержку. Он снова был окружен союзниками, друзьями.
XV
Небо казалось пустым. Редкие облака только сильнее оттеняли молочную бледность недавно такого прозрачно-голубого небосвода. Зеленые широкие листья не пожелтели, а сразу усохли и, точно не решаясь сорваться с дерева и покрыть собою высохшую за лето землю, так и висели, как на проволоке, и не шумели от ветра, а свистели.
Далеко-далеко на дороге был виден столб пыли. Сухие стебли придорожных сорняков, камешки на дне высохшего арыка, легкие путешественника — все в эту пору года покрывается слоем пыли.
Была глубокая осень.
Назира шла из общежития в рабфак на вечерние лекции через университетский сад. Она была принята на первый курс и, с еще большим страхом, чем когда-то ходила на молитву к матери, аккуратно посещала лекции. Сухие упругие листья соблазнительно шелестели под ее ногами. Ей хотелось броситься на землю, украсить листьями свои косы.
Косы!
По совету Юрского она обрезала их. До сих пор она плачет тайком, уткнувшись в подушку, перебирая объедки змеиных «хвостов», как называет Юрский остатки ее кос. Она любовалась ими наедине, но дала себе слово, что постарается прекратить эти глупости. Юрский говорит, что это остатки некультурности, какого-то дикарства. В самом деле, почему бы и не поверить Юрскому? Разве не за дувалами лелеялись эти косы, скрытые от человеческих глаз? Кто мог там видеть волосы, кто мог оценить их красоту?
— А тут? — громко спросила себя Назира, схватив на лету удивительно золотистый листочек чинары. Он летел, раскачиваясь, как ласточка.
Неужели культура, воспринятая с такой жаждой, мешает любоваться косой? Так по крайней мере получается, по мнению Юрского. Он не из местных, но зачем ему врать? А ей так хочется приобщиться к настоящей культуре. И находиться подальше от этого ужасного «мещанства», словечка, которое Юрский с таким презрением применяет к косам.
Она до сих пор еще ходила в парандже, даже не срезала чиммат, хотя никогда и не опускала ее. В последнее время ее охватило страстное желание вызвать на поединок все то, что напоминало ей Чадак, Ходжент с ичкари, с адатами, с паранджой. Она специально не отрезала чиммат, чтобы явственнее показывать людям свое открытое лицо, и вызывающе поднимала свою прекрасную головку с новой прической, когда проходила мимо «правоверных». Она теперь живет в Ташкенте, а не в Караташе среди озверелых фанатиков-ишанов.
Возле лестницы ее поджидал Юрский.
Юрский в этом году окончил рабфак и уже зачислен студентом на первый курс ирригационного факультета САГУ. Сознание того, что он уже настоящий студент, а не какой-то там рабфаковец, сделало его будто старше своих лет, серьезней и, конечно, более авторитетным. На рабфаке он вступил в комсомол, но сейчас чувствовал себя слишком взрослым для комсомола. Все время он мечтал «в одну из очередных кампаний» вступить сразу в члены партии.
— Чего это ты идешь, так замечтавшись? У нас сегодня занятий не будет.
«Наверное, преподаватель умер или сторож ключи утерял…»
— Как это не будет занятий, товарищ Юрский? — спросила Назира-хон. Ей очень нравилось слово «товарищ», нравилось в любом удобном случае произносить его. Юрского она и побаивалась и была ему очень благодарна за его решительность во время столкновения с ишанами в Голодной степи, во время первого пробного пуска воды в канале. Она была послушной, исполняла даже его капризы и чувствовала над собой его большую власть. Для всего рабфака было естественным, что эту узбечку, отбитую у озверелых ишанов, всегда видели в обществе Юрского.
— Мы ждем Нур-Батулли. Он будет делать доклад на общем собрании. Да ты, кажется, плакала? Опять? Ведь к тебе отец приехал, у вас такая радость.
Назира знала, что Юрскому надо говорить все. Он ее первый наставник и воспитатель. Но что ему сказать? Если она и сама не может объяснить, почему полились у нее слезы, когда проходила по шуршащим листьям в саду. Она вертела в руке золотистый листочек, затуманенными глазами глядела на Юрского и пыталась заставить себя улыбнуться.
— Батулли? Я видела его на гидростанции в Голодной степи.
— Она теперь называется по-иному.
— Конечно… в степи. Я видела там и… — глаза Назиры-хон расширились, грудь вздымалась.
В большой физической аудитории собирались студенты САГУ. Редко кто из них был без книжки, тетради или даже портфеля для книг. Они усаживались на длинных сиденьях с высокими спинками, стояли в проходах, толпились возле длинного стола с водопроводными и газовыми кранами. Назира-хон в этом зале была уже в третий раз. И как прежде, размеры зала парализовали, и если бы не предупредительность Юрского, она не села бы на место. Особенно очаровывали ее висевшие на стене барельефы со странными лицами и с какими-то формулами и знаками рядом с надписями: «Ньютон», «Галилео Галилей», «Пифагор», «Ломоносов».
Сегодня Юрский задержался с кем-то у стола, и девушка имела возможность дольше остановить свое внимание на барельефах.
«Что они взвешивают на таких маленьких весах?» — подумала она.
Назира так увлеклась рассматриванием портретов ученых, что не слыхала, когда к ней подошел и поздоровался Батулли.
— Саламат, саламат, — чеканил Батулли, протягивая ей руку. — Припоминаете степь, гидростанцию? Я вас, наверное, и среди миллионов узнал бы.
— Я тоже узнала. Вы докладчик?
Батулли чуть улыбнулся, снимая свою феску. Он считал, что, не ответив, произведет на нее большее впечатление, и промолчал. Затем он, взяв девушку обеими руками за плечи, легонько отстранил ее, поднялся на помост к столу президиума.
На повестке дня стоял один вопрос: борьба за социализм и первая пятилетка. Батулли говорил очень красноречиво, и аудитория слушала его с большим вниманием.
Доклад, как говорится, удался. Нарисовав широкие перспективы развития социализма, бросив несколько слов проклятия по адресу капитализма, подкрепив доклад одной-другой цитатой из сочинений Ленина, Батулли сошел с трибуны. Но вот еще вопросы, проект резолюции и, самое важное, — практические предложения. На некоторые конкретные вопросы он или вовсе не ответил или отделался общими фразами, как и в докладе. Резолюцию подготовил кто-то из коммунистов, а что касается практических предложений — Батулли терялся.
К нему подошел председатель профкома, высокий усатый мужчина, и предложил:
— Можно было бы в нерабочие дни организовать субботник или пойти на ликвидацию прорыва хотя бы на машиностроительный завод.
— Правильно! — сказал Батулли и предложил устроить несколько походов студентов университета на ликвидацию прорыва на Ташкентском сельмашстрое.
Предлагая это, он сам не представлял себе, что там будут делать студенты и не будут ли они там мешать. Ему казалось, что если туда придет такая масса людей, то работа сразу будет заметна.
XVI
После окончания доклада и принятия резолюции, Батулли не знал, что ему дальше делать. Он не мог понять, что творилось с ним, но ясно чувствовал какую-то пустоту в душе, ему казалось — что-то еще не доделано. Обвел глазами зал, и, как только увидел рабфаковку, тотчас исчезла эта пустота, и ему захотелось петь.
Студенты гурьбой выходили из двух дверей. Юрский заметил, как докладчик шарил глазами по залу, и, когда его взгляд остановился на них, он сразу же повел свою воспитанницу к дальней двери. Всеми способами он старался отвлечь внимание Назиры от пылающих и, как теперь ему казалось, нахальных глаз Батулли. Но у Батулли, как говорится, были козыри в руках — он был старше, опытнее, чем молодой студент. У него за плечами добрых шесть лет заграничной «школы», научившей его не только так называемому хорошему тону, но и утонченным способам непрошенно залезать в душу человека, добиваться близости с ним после первой же, пусть даже и случайной, встречи. И по тому, как Юрский избегал глядеть на Батулли, как старался занять девушку, Батулли безошибочно понял маневр студента.
Батулли быстро вышел в другую дверь и стал поджидать Назиру-хон у выхода. Конечно, не просто так ждал. Он подозвал к себе председателя профкома, трижды просил его направить в редакцию газеты резолюцию и ускорить реализацию решения о субботнике.
Этого было вполне достаточно, чтобы Юрский с рабфаковкой успели за это время подойти прямо к нему.
— До свидания. Ах, простите… — сказал Батулли уже рабфаковке.
Назира вспыхнула, но не растерялась. Она отдала Юрскому его книги, поправила паранджу. Ей хотелось закричать полным голосом:
«Почему же на собрании не было самого начальника строительства, если ему нужны студенты для ликвидации прорыва?» Но она не спросила, потому что волненье теснило ей грудь. Она не отдавала себе отчета, как шла по коридору рядом с Батулли. Юрский обходил студентов, кое-кого отталкивал в сторону, бормоча: «Этот еще вахлак путается тут под ногами». Студенты смотрели на Юрского с удивлением, но он не обращал на них внимания.
Назира-хон, раскрасневшаяся от волнения, шла рядом с ответственным наркомпросовцем, портрет которого не так давно был напечатан в газетах. Она семенила ножками, не понимая, что этим причиняла неудобство Батулли, который хотел идти с ней в ногу.
— Мне еще там ваш отец рассказывал вашу историю. Ах, какой ужасный случай! Что же поделаешь, мы — узбеки! В нашей нации есть еще столько романтического, что, поверьте, такие трагедии лишь увлекают. И невольно склоняешь голову перед величием прошедших веков, таких могущественных только у нас, у узбеков. Вспомнить хотя бы и такую трагическую смерть Улугбека от руки собственного сына или его наемника.
Девушка чувствовала себя неловко, едва успевая следить за смыслом гладко отшлифованных речей нарком-просовца.
— А я слыхала, как Саид-Али Мухтаров совсем другое говорил о прошлом. Вы недавно приехали из-за границы? Вот ужас-то!
Такое наивное представление о загранице только рассмешило Батулли, и он расхохотался назло Юрскому.
— Я там учился в османской школе. В свое время таких, как я, поехало туда немало. Но это не позор. Наоборот. Наш край так захирел! Мы должны создавать свои родные кадры. Это особенно заставляет меня уважать вас, первую узбекскую женщину в нашей школе.
— У нас есть еще одна, Чинар-биби. Она оставила мужа в Шаарихане и пошла в женотдел. Теперь она у нас, учится вместе со мной.
На улице стоял экипаж Батулли.
— Вам по бульвару Шевченко? — наугад спросил Батулли, подойдя к своему экипажу.
Назира-хон еще не успела ответить, как ее опередил Юрский:
— Наше общежитие за Караван-Базаром.
— Прекрасно! Тогда я… Или днями я буду у вашего отца, и мы вместе зайдем к вам. Я должен буду осмотреть, в каком состоянии находится общежитие, — особо подчеркнул Батулли, будто лишь для одного Юрского.
Назира-хон, пройдя под фонарем, висевшим над дверью, нырнула в темноту ночи; тогда в другую сторону направился и Батулли в своем экипаже.
Он даже не думал о Юрском, да, может быть, и о Назире. Довольно потирая руки, он радовался первым успешным шагам, сделанным в Узбекистане. Он уже встретился с надежными людьми. Среди них профессор Файзулов — первый организатор и вдохновитель джаддистов еще в тринадцатом году. Несколько педагогов средних школ — бывшие левые джаддисты… А этот преинтереснейший мулла-ата Юсуп-Ахмат Алиев. Это же народный самородок. Его следует только немного направить… на мой путь! Ему надо немедленно дать должность в каком-нибудь научном учреждении, может быть, в Ферганском краевом музее будущей Всеузбекской Академии наук. Этого человека надо вырвать из окружения людей, работающих на заводах и в колхозах Голодной степи.
Вот только Саид-Ал и Мухтаров… Такой сильный человек, и так безнадежно ошибается… Батулли теперь тяжело понять его. Но он еще попытается понять его и… вразумить!
И снова уже с другим, приподнятым настроением вспомнил он об изящной рабфаковке. Память рисовала ее взволнованное лицо и такие на диво нетронутые, «идеально чистые черты узбекской красоты».
XVII
Саид испытывал радость. Какая-то сила, казалось, несла его, и порой у него от этого дух захватывало. Он снова ощутил твердую почву под собой. И это произошло так неожиданно и волнующе. До самозабвения.
Одним духом взбегал он по ступеням на леса. Инженеры, водившие его по строительству, проклинали день своего рождения и чувствовали себя несчастными, поспешая за своим новым начальником. Им поневоле приходилось объяснять ему положение дел, оправдываться. Но Саид чувствовал, что эти оправдания не были похожи на оправдания, порою слышавшиеся на строительстве в Голодной степи. Там работник, совершивший даже малейший проступок, не осмеливался попадаться на глаза Мухтарову.
А здесь просто кичатся проступками. Вот, мол, грехи строительства, но что поделаешь? Ведь ты лишь впервые пришел на строительство! А к тому же — и нам известны непорядки, допущенные на строительстве в Голодной степи, откуда тебя сняли…
Но, милые друзья, уважаемые инженеры, служащие! Хорошо ли вы знаете Мухтарова по работе? О, глядите не ошибитесь, впервые столкнувшись с ним на строительстве. Забудьте в этот момент о газетных «сенсациях». Мухтаров еще покажет вам, что у него трудовой пыл не угас. Немало пережил — зато разума набрался. Его партийное дело еще разбирается, но его квалификация инженера не вызывает сомнения, и права начальника строительства нисколько не уменьшились. Разговаривайте по-деловому и не вздумайте хитрить или небрежничать…
Мухтаров замедлил свое движение по ступенькам лесов и стал поджидать своих помощников, прорабов, консультантов. Они не скрывали своего предвзятого к нему отношения. Щапов должен был сегодня остаться в конторе треста, и среди специалистов сейчас не было ни одного коммуниста.
— Почему такое отступление от проекта? Цехи должны быть расположены радиально по отношению к главному конвейеру, который будет огибать их полудугой, а я вижу — кузнечный идет параллельно механическому. Никаких оговорок в проекте я не заметил.
Инженеры вначале переглянулись между собой. Среди них было заметно движение, подобное тому, какое возникает в разгаре пира, когда приходит незваный гость. Мухтаров добавил:
— Это лишает нас возможности сосредоточить в одном месте конторы цехов, к тому же совсем меняет профиль подземного транспортера материалов. А он строится точно по проекту под кузнечным цехом.
Саид-Али снова ждет объяснений от подчиненных. Он заметил, как перешептывались между собой сбитые с толку инженеры.
В это время к ним подошел секретарь партийного коллектива строительства и услышал последние слова, сказанные Мухтаровым. Он посмотрел с лесов вниз, где уже была выведена каменная стена для подземного транспортера под кузнечным цехом, и тоже обратил внимание на то, что она имеет не круговое направление, а соединяется с транспортером механического цеха под каким-то углом, если вообще касается его.
— Товарищ Семеренко! — воскликнул секретарь партколлектива. — Вы же являетесь прорабом кузнечного цеха!
— Но ведь, — вмешался инженер из проектного бюро, — начальник строительства подписал экспликацию.
— Я спрашиваю о проекте кузнечного цеха, — перебил его Мухтаров. — Тот начальник подписывал данные по вашей разработке?
— Ах, кузнечного? — вмешался тогда уже немолодой, довольно жуликоватый с виду инженер Семеренко. Он поправил пенсне со шнурочком, наброшенным на ухо, и по его лицу расплылась подловатая улыбка.
В этой улыбке Саид прочитал: «Узбеку не угодишь». Мухтаров, став боком к Семеренко и не дав ему произнести даже слова, сказал:
— Сегодня же подайте мне заявление об уходе со строительства. Понятно? У вас для объяснения найдется какая-нибудь печень или климат… — Потом он обратился к инженерам проектного бюро: — Пожалуйста, приготовьте мне на завтра к докладу контурные чертежи запланированных и заложенных цехов. Немедленно, до моего особого распоряжения, прекратите рыть котлованы для кузнечного цеха. Пошли дальше.
Это решение Мухтарова так ошеломило инженеров, что они растерялись, стали задерживаться на трапе, отставать — лишь бы не попадаться на глаза Саиду. Семеренко несколько раз пытался надень пенсне и наконец оставил его болтаться на черном шнурке. Вначале он тоже пошел за толпой инженеров, но кто-то из прорабов задержал его, прошел вперед. И Семеренко подумал о том, что же ему в самом деле остается теперь делать… Позже, когда голоса инженеров растаяли в общем гуле строительства, прораб решил сойти вниз, отчитать техников и десятников. Но ведь трассу-то цеха намечал он сам, намечал так, как ему советовал во время одного из товарищеских обедов инженер из проектного бюро.
— Дефект здесь будет небольшой, но эффект огромный. Главное сооружение кузнечного цеха все равно попадет в кольцо других цехов, а работы будет меньше. Может быть, придется заново перепроектировать и переделать какой-то другой цех. Ведь все равно заграничные машины для обработки хлопка лучше, чем те, которые будут производиться здесь.
«Сегодня же надо подать ему заявление», — решил Семеренко, спускаясь по сходням. Кто-то из инженеров опередил его. Сбегая вниз, он на ходу кричал:
— Не забыл, черт: немедленно остановить кузнечный… — Но последние слова растворились в шуме стройки.
XVIII
Синявин приехал в Ташкент и остановился у Евгения Викторовича Храпкова. Тот очень обрадовался приезду Синявина, потому что в последнее время жизнь начинала казаться ему адом. Дошло до того, что во время операций он иногда сбивался с привычного ритма работы, чем немало удивлял своих помощников.
— Вы понимаете, Александр Данилович, кладут больного с паховой грыжей, а я чуть ли не за аппендикс его берусь.
— Ну и что же, ненамного бы он проиграл, — смеясь, отвечал ему Синявин.
— Так-то оно так. Да при деле я не один: ассистенты, практиканты, сестры. Попробуйте тогда выкрутиться.
— Особенно перед сестрами! Положеньице, что и говорить.
Подогреваемый шутливыми намеками Синявина, теперь засмеялся и Храпков.
— Конечно, сестер не трудно обмануть…
— Кто, скажем, имеет опыт в этом деле. Вам, наверное, поверят? — в том же тоне продолжал инженер.
— Как богу! — Храпков тоже поддался этому настроению, но тотчас опомнился и, изменив тему разговора, продолжал снова жаловаться на свою судьбу — Меня, вы знаете, больше всего беспокоит вот это мое соседство. Собственно, тут и не поймешь, кто у кого сосед. Дом-то ее! Ну, конечно, она мать, забавляется с ребенком, громко разговаривает, принимает каких-то знакомых. Живет… А мне больно. Какое она имеет право?
Синявин чем дальше, тем больше удивлялся, разводил руками. Вместо того чтобы посочувствовать ему, делал вид, что крайне поражен, и снова вдруг начинал хохотать.
— Фабиола, ха-ха-ха! Евгений Викторович, да побойтесь бога! Любовь Прохоровна ему мешает! — произнес Синявин и тут же спросил тихо: — А она дома? Нет? Ха-ха-ха, такая жена! Что случилось? Она стала матерью, чудак вы, право. Да я на месте врача всем женщинам такое бы советовал, и в первую очередь — Таисии Трофимовне.
Трудно было устоять против его искреннего, дружеского смеха, которым он сопровождал свои слова. Храпков не выдерживал и тоже смеялся в тон Синявину.
Он наблюдал, как у Синявина от смеха двигался живот, и невольно хватался за свой. «Что же это такое «Фабиола»?» — попытался он вспомнить. Не припомнив, решил: может, и в самом деле «Фабиола»? От такой мысли он по-настоящему засмеялся, упав в кресло.
— Фабиола, Александр Данилович? — спросил он, смеясь.
— Фабиола, Евгений Викторович, ха-ха-ха! — отмахивался Синявин, вытирая слезы от смеха.
В дверь, которая вела из комнаты Любови Прохоровны, постучали, вначале тихо, а потом сильнее. Храпков вскочил и молча открыл ее.
Смех тотчас оборвался. Храпков отпрянул от двери и, став спиной к окну, старательно искал пуговицы и петли своей роскошной пиджачной пары. Но, к сожалению, это ему с трудом удавалось. Он посмотрел на Синявина — тот медленно поднимался с дивана, обитого кожей, отряхивался, будто он сидел на куче мелкого цепляющегося сена. Глазами он спрашивал у Евгения Викторовича — что сие значит? — и от этого взгляда у доктора становилось еще тяжелее на душе.
Шторы на окнах были спущены, и со двора в комнату пробивался лишь бледноватый свет.
На пороге комнаты Любови Прохоровны стоял, с фуражкой в руке, одетый в осеннее пальто, едва узнаваемый, с бритыми усами и с модной рыжей бородкой-эспаньолкой, инженер Преображенский.
Все молчали. Синявин, припомнил многократный рассказ Исенджана о том, как был ранен Лодыженко, как вода понесла шофера, а спустя некоторое время туда прибежал запыхавшийся Преображенский, сел в машину и скрылся. Синявин ясно представил себе картину, как в контрольном шурфе бушевала вода и сметала на своем пути все, даже повредила рельсы узкоколейки на левой стороне долины, как поднялась пыль из-под колес автомобиля, на котором убегал Преображенский.
А здесь перед ними стоял внешне изменившийся, но, без сомнения, тот же самый Преображенский, которого и боялись, и слушались, и ненавидели. Стоял тот человек, которому иные завидовали, что ему так легко удалось уйти от суда за вредительство. Ведь на процессе он должен был отвечать первым.
— Я несколько некстати, Евгений Викторович? — почти шепотом промолвил двойник Преображенского.
Храпков уже в четвертый раз застегивал и расстегивал свой пиджак, потом, бросив заниматься этим, рукой показал Преображенскому на кресло.
Синявин стоял, явно собираясь уходить, но чего-то ожидал. Преображенский, не подавая руки, кивком головы поздоровался с обоими. Их явный испуг на мгновение потешил его.
Протирая китайские роговые очки, которые держал в руке вместе с фуражкой, он попятился к креслу и сел. Надел очки и стал еще меньше похож на себя, и это в какой-то степени разрядило напряженную атмосферу.
— Я не предполагал, что причиню столько хлопот своим неожиданным появлением, — заговорил Преображенский своим обычным голосом. — Такие, как я, — живучи. У меня хватило сил добежать до автомобиля и скрыться в горах… Да все это неинтересно. Около двух-трех недель провалялся я у улугнарских охотников, которые охотятся на саламандр, а потом подался через горный хребет… Словом, еще водятся такие благословенные Каратегины, где можно трижды родиться и умереть, пока придет кому-нибудь в голову спросить у тебя документы. Это все так просто, когда хочешь жить!
Преображенский говорил, уверенный в том, что эффект его появления все еще сковывал волю и уста этих двух мужчин. Объясняя так свое спасение, он не сомневался в том, что они поверили каждому его слову.
Однако — те ли, это люди, на которых он мог надеяться? Преображенский умолк, оглядел комнату, мужчин. Синявин сидел почти рядом, в таком же кожаном глубоком кресле.
— Ну и трюк же, я вам скажу, — покачав головой, сказал Синявин.
— Даже трюк? — спросил Преображенский, и при этих словах снял очки, которые, наверно, мешали ему повнимательнее приглядеться к соседу по креслу.
— Цирковой, клянусь, цирковой. Бывают же такие немыслимые встречи. Аллагу акбар… Только в кино!
А Преображенскому не сиделось. Задерживаться он не имел никакого желания. И, расстегивая свой реглан, обратился к Храпкову:
— Надеюсь, что у своих старых знакомых, даже друзей, я могу чувствовать себя как обычно?
— Ну… Я же говорю. Ясно, конечно, Витал… Витал…
— Нестерович, — подсказал ему Преображенский. — Скоро же вы, доктор, забываете имена своих друзей.
— Что вы, Виталий Нестерович! Понятно, такая неожиданность. Пожалуйста, снимите пальто.
— Нет, это уже лишнее, я… без фрака, хе-хе-хе. Да и ненадолго, забежал на огонек, как говорят. Я совсем не ожидал встретить здесь инженера, э-э…
— Александра Даниловича, — помог ему вежливый, как всегда, хозяин.
— Инженера Синявина, — поправил хозяина сам Синявин.
— Да, да, инженера Синявина. Мы с вами, Александр Данилович, почему-то никак не можем прямо посмотреть друг другу в глаза. А работали-то мы вместе, какую махину соорудили для социалистического хозяйства.
— Чего же? Я смело гляжу, когда встречаюсь с вашими глазами. Это вы закрываете свои глаза темными очками, — возразил ему Синявин.
— У вас все такой же острый язык, Александр Данилович. Хвалю! Похвально! — попытался он выдержать открытый, пронизывающий взгляд Синявина. — Я имею в виду не глаза в буквальном смысле слова… да вы понимаете меня. Мы, русские инженеры, — интеллигенция боборыкинских традиций! И как-то… не узнаем друг друга при исполнении этих благородных русских ролей. Инженер вы хороший, спора нет. А вот интеллигент в том понимании…
— Нет ничего удивительного, десятки лет работаю с простыми людьми, «интеллигентность» улетучилась. И не жалею. А вы до сих пор еще не забываете? Вас бы в музей.
Преображенский горько усмехнулся, едва скользнул еще раз глазами по фигуре Синявина, вооружившись в этот раз очками. Потом он взял свою фуражку, смахнул с нее пыль и положил на место.
— Я, собственно, к вам, Евгений Викторович. Хочу найти должность инженера. Это становится у меня насущной проблемой. Где-нибудь, хотя бы в глухом уголке Ташкента. Думаю, что старые друзья, вместо того чтобы сдавать меня в… музей, помогут мне в этом. Моя фамилия сейчас — Ковягин. Думаю, что это понятно. Хотел бы надеяться. Разговоры, Александр Данилович, это одно, а дело — совсем иное… О, прошу, пожалуйста, коллега с рабочим стажем, не трогайте телефон! Не думаю, чтобы вы в самом деле были таким смелым чекистом…
В руке у Преображенского блеснул никелированный браунинг. Синявин лишь бросил взгляд на Преображенского, перешедшего к таким агрессивным действиям, и еще раз посмотрел на телефон.
— За кого вы меня принимаете? Просто… собирался уйти.
— Будемте откровенны, — снова заговорил Преображенский, заводя опять речь о своем, но не сводя глаз с Синявина. — Я сейчас ничем не отличаюсь от бывшего Преображенского. Ковягин мог быть Козыренко, все эти фамилии — дело относительное, условное. Ни одна из них не является моей настоящей, если уж на то пошло. Мое подполье началось с того времени, когда погибла здесь, на кокандской земле, армия… Наша, инженер, армия.
— Я человек не военный, — пробормотал Синявин.
— Да, вы одинаково безразлично относились и к генералу Дутову, и к командарму Фрунзе. Вы — кастрат… Прошу извинить меня, я немного уклонился. Успокойтесь, инженер… Однако, Евгений Викторович, умел же я руководить строительным управлением Голодной степи!
— Советской!
— О, вы очень точны, инженер Синявин. Вы еще и формалист ко всему прочему. А я пользуюсь терминологией массы, этих азиатов, между которыми вы десятки лет болтаетесь. Да не в этом суть. Как вы, Евгений Викторович, смотрите на то, чтобы мне взяться за какую-нибудь работу инженера в Ташкенте? Конечно, как можно подальше от громких «гигантов» и «строев». Я сумел бы ремонтировать даже сантехнику в городе или что-нибудь в этом роде.
— Но, понимаете, Виталий Нестерович, я в Ташкенте работаю сейчас только врачом. Я бы охотно…
Преображенский переложил браунинг из правой руки в левую, а свободную руку засунул в карман брюк. По его лицу бегали нервные зайчики, глаза сощурились от электрического света и глядели настороженно. Он не мог скрыть своего волнения и страха.
— Прошу, пожалуйста, Евгений Викторович. Я только надеялся на дружеский совет и на то, что, может быть, где-нибудь, при случае, сумеете замолвить за меня слово, как когда-то… Вы же знаете мою терпеливость.
Храпков вздрогнул. Он просто с мольбой поглядел на Синявина — не принимай, мол, все это всерьез. Его крупное лицо покраснело и постепенно мрачнело от воспоминаний об этом «когда-то». Глаза его затянуло туманом, влагой. Доброму по натуре Синявину стало жалко Храпкова. И он заговорил с присущим ему юмором:
— По мне — хоть трава не расти! Но, кстати, я привык пользоваться собственной фамилией наперекор «боборыкинским традициям». Так вот, что касается моего мнения, то лучше было бы вам, инженер с чужой фамилией, не беспокоить Евгения Викторовича. Как-то получается несолидно: какой-то человек врывается в дом с черного хода, называет себя Корытиным…
— Ковягиным, — поправил его Преображенский, зло сощурив глаза.
— Да как вам угодно, Ковягиным… и будет, понимаете, забавляться тут вот такой блестящей штучкой, а вы рекомендуйте его на работу как честного инженера. Что вы, интеллигент, хотя и генерала Дутова, хотите от человека? Без вас у него хлопот полон рот. Я поражаюсь вам: то вы исчезаете, то снова появляетесь, и каждый раз — то же самое.
— Так что же из этого следует? Я тоже поражаюсь вам: старый русский инженер; а утратил элементарные понятия о добропорядочности.
— Александр Данилович, оставьте его, прошу вас! Я сам поговорю с ним, — умолял Храпков, следя за блестящей «штучкой» в руке Преображенского.
— Бог с вами, Евгений Викторович, кто вам мешает! Говорите… Говорите, если вам не противны эти оригинальные визиты с черного хода. Меня прошу уволить от этого, я здесь лишний.
И Синявин смело направился к выходу. Движение его было таким естественным и решительным, что Храпков бросился удерживать инженера. И то сказать: от одной только молнией промелькнувшей мысли о том, что он должен остаться с глазу на глаз с этой страшной рыжей эспаньолкой, которая так угрожающе поигрывает оружием, — от одной только этой мысли у него стыла кровь в жилах.
Преображенский успел преградить дорогу старому инженеру.
— Из этой комнаты первым выйду я! А кое-кто, может быть, и совсем никогда не выйдет… если не вспомнит хотя бы правило солидарности инженеров.
И он погрозил револьвером.
Но такое нахальство и издевательство со стороны Преображенского произвели на инженера Синявина не то впечатление, на которое тот рассчитывал. Оно только переполнило чашу его терпения. Синявин, тяжелый, как медведь, без какой-либо подготовки, без угроз, так метко ударил кулаком по рыжей эспаньолке Преображенского, что тот, забыв о револьвере, прикрыл лицо руками. Браунинг полетел на ковер под ноги рассвирепевшему инженеру.
Но Преображенскому не удалось защитить лицо, и удар настиг его. Удар был тяжелый, а подбородок слабенький. Преображенский, ища опоры, скрючился, не удержал равновесия и грохнулся на пол. Хотел было подняться, стал на колени. И в этот критический момент, точно пушечный выстрел, еще более тяжелый удар ногой пришелся по нерассудительно подставленному тылу.
Преображенский, хватаясь руками за воздух, вторично полетел, сваленный ударом, и распластался на полу, чуть было не достав головой двери.
— Ма-арш! — крикнул возбужденный Синявин, отбрасывая ногой револьвер вслед побитому Преображенскому. — Марш, мерзавец, со своей игрушкой! — снова крикнул он уже спокойнее, но таким шипящим голосом, будто в Преображенского был пущен еще один, уже смертельный снаряд, и властно раскрыл перед ним дверь.
Преображенский подхватил револьвер и, ковыляя, выскочил из дома без оглядки.
— И не попадайся мне, негодяй, на пути! — тем же угрожающим, шипящим голосом крикнул вслед Преображенскому тяжело дышавший старый ирригатор. На последнем слове его голос надломился и задрожал.
Как-то сразу осунувшийся, до предела изнеможенный, Синявин повалился в мягкое кресло, схватившись рукой за сердце.
— Евгений Викторович, мы слишком добренькие. Подведет он вас, загонит туда, куда Макар телят не гонял, клянусь вам, загонит. Видели гуся: «азиаты», говорит. А сам, подлец, чужими фамилиями прикрывается. Уйди ты прочь с нашей дороги! Иди ты на все четыре стороны… куда пошли твои родственники, приспешники. Вместе с Шульгиным пиши позорные мемуары — не мешай людям… «Азиаты», — уже спокойнее промолвил Синявин, когда Храпков закрыл дверь. Он даже улыбнулся, все еще продолжая держать руку на сердце.
XIX
Евгений Викторович тоже присел, усталый и измученный. Часы пробили одиннадцать. Храпков отсчитывал каждый удар, а потом все-таки проверил время по своим золотым часам с браслетом. Он боялся взглянуть на Синявина. Может, старик рехнулся от такой встряски? Кто ж хохочет в такую минуту…
— Азиаты, ха-ха-ха! Народ, который имеет свою тысячелетнюю культуру, — только азиаты… Оскорбительно…
— Для кого?
— Евгений Викторович! Оскорбительно для народа, который отметил вас высокой наградой — орденом Трудового Красного Знамени.
— Ах, вы вот о чем! Ну конечно! Видите ли, Александр Данилович, этот визит сделал меня просто безумным — начинаешь черт его знает что плести. В голове какая-то путаница. Узбеки, они, конечно, узбеки, а азиаты… Я, собственно говоря, не понимаю, что он хотел этим сказать? Ну, азиаты, потому что они живут в Средней Азии… Впрочем, посмотрите на их быт. Они руками едят!.. Эти омачи, всякие предрассудки… Конечно, предрассудков и у нас достаточно. А какой-нибудь…
— Мухтаров?
— Да хотя бы и он, будь оно трижды проклято! — сказал Храпков и сел, закрыв лицо руками. Синявина это тронуло.
— Вот оно что! Мне теперь понятно, откуда берутся такие настроения, — сказал он и, немного поразмыслив, подошел к телефону, взялся рукой за трубку. Было видно, что в нем происходила какая-то внутренняя борьба. Синявин тихонько вздохнул и снова обратился к Храпкову.
— Евгений Викторович, от всего сердца советую вам: гоните этого проходимца в три шеи, гоните! Потому что будете иметь из-за него столько неприятностей… Вам, которого в этом тревожном мире удостоили таким почетом, вам надо самым искренним образом уничтожить в себе никчемную и, сейчас это особенно очевидно, фальшивую гордость. Человеком делают вас не преображенские с их старогенеральской моралью, а диаметрально противоположная… и, я должен вам сказать, более надежная, морально чистая сила современности! Не думайте, что я… подлаживаюсь к коммунизму. Я слишком стар для этого. Но уважаю честную игру! Сказано — сделано! Человека, его душу ценят, ценя — жалеют. Идут на все, чтобы спасти нашего брата хотя бы перед смертью… «Азиаты». Он дурак и обреченный шут. «Азиаты» играют и любят произведения Чайковского, гордятся им. А ты, шут, чернишь нашу русскую гордость, да и… не понимаешь ее. «Боборыкинские традиции»! Додумается же человек до такого! Вы знаете, Евгений Викторович, что это за «традиции»? По-моему, это что-то надуманное. Не берусь судить. Что-то либеральное и старое, ненужное. Советую вам, Евгений Викторович, предупредить и Любовь Прохоровну. Вишь, мерзавец, через ее комнату прется. Чтобы всех замарать.
— Мне, Александр Данилович, тяжело говорить с ней. Для меня такое мучение жить здесь. Это же ее квартира. Я, можно сказать, квартирным нахлебником стал у нее. Ваш совет, конечно, правилен. Знаете, я просто по-человечески завидую вам! А будь оно проклято!
— Что?
Храпков посмотрел на инженера, стараясь понять смысл его вопроса. И он не ответил, вспомнив опять об ужасном посещении Преображенского. Это, как тень страшных неудач, будет преследовать его всю жизнь. Вот здесь тебе и вся «честная игра». Но Синявин снова перебил его мысли:
— Зачем так проклинать женщину? Это зря. Отдайте ее замуж.
— Преображенского?
— Евгений Викторович, выпейте брому, помогает. Преображенский «он» и, ко всему прочему, отъявленный негодяй. Я говорю о «ней», о Любови Прохоровне. Выдайте ее замуж! Жених подходящий, не беда, что «азиат». Уговаривать невесту не придется, ручаюсь. Ну, чего в самом деле киснуть вам? Такому врачу! Да вас, милый человек, по кусочкам еще расхватают всякие Таисии Трофимовны! Разве мы слепые?
Храпков робко подошел к Синявину и пожал ему руку. Улыбнулся.
— Прекрасный вы человек, спасибо. Блестяще вы его выпроводили! Но ведь он мог выстрелить.
— А оружие у него надо было отобрать. Вот недотепы! Двое таких — брюхатых. Право, недотепы. Не сумели обезоружить рыжую гниду. Тьфу! О чем мы говорили? Ага. Я это говорю к тому, что при нашей слабости нам надо иначе относиться к поступкам жены. Да, в этом мы с вами недалеко ушли от ваших «азиатов».
И Синявин, хитро улыбнувшись, подмигнул Евгению Викторовичу. Доктор отрицательно покачал головой, но намеки инженера, вызвали радостную улыбку.
— «Фабиола»? — спросил он, уже смеясь и усаживаясь рядом с Синявиным. — По кусочкам, говорите, расхватают? — но тут же заметил, что ведет себя слишком легкомысленно, поднялся и отошел в дальний угол комнаты. «Признаться?» — подумал он.
— Ха-ха-ха! Я вижу, это вам понравилось, так и жаждете попасть в объятия Таисии Трофимовны? Ну и Евгений Викторович! Так за чем остановка? Выдайте эту, а себе берите ту. Только берите честно, «фабиола» вы несчастная! Ха-ха-ха! — хохотал Синявин своим низким, густым смехом.
XX
Удивительно! — перед его глазами в могучем ритме труда двигались люди, рабочий гул, казалось, отвлекал от всяких мыслей — и вдруг такое желание.
Думы о скрипке.
С тех пор как Мухтаров поспорил с Эльясбергом, утверждавшим, что скрипка является признаком мещанства, он не притрагивался к ней. Однажды даже предложил было Юсупу забрать ее. А сейчас почему-то на работе вспомнил. Остановился на минуту, поглядел на людей, дружно взявшихся рыть котлованы для кузнечного цеха на новой трассе, на рабочих, которые по камешку разбирают неправильно заложенные подъездные пути «подземки», и ему захотелось играть.
Вот так бы взял ее, покрытую пылью, родную, прижал бы к подбородку и спросил:
— Какими мелодиями воспевается радость?
Каждый волосок на смычке он перебирал в своей памяти. Каждый из них, будто живой, напоминал ему о сыгранных, а еще больше о неначатых мелодиях.
К нему вернулась жизнь, исчезло гнетущее одиночество. Тысячи тех, что пришли сегодня на субботник, — пришли на строительство, в которое и он вкладывает свое самое святое — страстную радость труда во имя обновления страны! Они пришли поздравить его с новым настроением, с новой силой. Под ним теперь, казалось ему, снова и леса пляшут, а люди, вдохновенно и упорно соревнуясь, ликвидируют прорыв в кузнечном цехе.
— Скрипку!
«Буду играть только марши», — вспомнил он и засмеялся.
— Товарищ Мухтаров! Ваша квартира уже готова, но вещи еще в гостинице.
Саид не сразу понял, в чем дело. Молча продолжал спускаться по сходням, не обращая внимания на Мух-сума, которому утром поручил привести в порядок свою новую квартиру. Он прошел еще один сектор, посмотрел на рабочего и только теперь понял, о чем тот говорил ему.
— Вот и хорошо, перевезите, пожалуйста, мои вещи. Только скрипку отдельно… Вот ключ от номера. Ну, чего же вы стоите, идите!
Рабочий взял ключи, но не двигался с места.
— К вам заходила какая-то барышня. Просто пришла, спросила и ушла.
— Барышня? Что за барышня? Может, попрошайка? Послушайте-ка, Мухсум, вы меня удивляете. Гоните прочь всяких барышень да поскорее кончайте дело, — сказал Мухтаров и, повернувшись, ушел от Мухсума так неожиданно быстро, что тот лишь руками развел.
Чем ниже он спускался с лесов, тем явственнее слышал гул субботника. Десятники окружили нового прораба кузнечного цеха стажера Мишу Козьмина, который порывался пойти навстречу Мухтарову.
— Никаких отклонений, слышите! Трассу мы намечали вместе с Мухтаровым, — кричал Козьмин десятникам и техникам. — Ну-ка, все по местам, до единого! До вечера, пока не закончится субботник и ваша смена, слушать не буду. Землю в старом котловане обязательно утрамбовывать!
Мухтаров сам подошел к собравшимся; десятники в нерешительности оставили прораба.
— Ну, как? — спросил Мухтаров, кивнув в сторону цеха.
— Как по маслу пошло, товарищ Мухтаров. Точки в сборном секторе тютелька в тютельку. Кто-то центральную веху переставил на шесть метров в сторону. Просто воткнул, сволочь, в землю.
К ним подошел юноша в спортивном костюме. Поздоровался и отрапортовал Саиду:
— Четыреста шестьдесят пять студентов и рабфаковцев САГУ прибыли на ликвидацию прорыва.
На лице Козьмина ярко отразился ужас: куда ему девать еще и эти полтысячи людей? Саид-Али тотчас уловил его настроение.
— Эту армию я беру под свою опеку. Ну-ка, пускай студенты приведут в порядок двор. Строительный двор должен быть как у хорошего хозяина. А у нас он захламлен нужными и ненужными материалами так, что нельзя ни материалы использовать, ни к стройке напрямик подойти. У вас есть бригадиры?
— Двадцать одна бригада, товарищ начальник.
— Бригадиров — на линию огня, — скомандовал Саид, чувствуя в этом какое-то наслаждение, с удовольствием вспоминая то время, когда он был командиром красных партизан.
Юноша исчез в этом столпотворении. Мухтаров, выйдя с территории прорывного цеха, встретил его уже в сопровождении целого взвода бригадиров. В них, казалось, воплотились самые лучшие черты студенческой молодежи. Они горели желанием показать себя в общем труде.
— Каждая бригада должна работать на своем участке и не мешать другой. Я буду давать задания, а вы записывайте. Первой бригаде — собрать и снести в одну кучу к арматурной площадке проволоку, разбросанную между механическим и литейным цехами. Вторая, третья и четвертая бригады сносят разбросанные доски от опалубки и складывают их в правильные штабеля вдоль транспортера материалов. Пятая и шестая приводят в порядок пустую тару от цемента. Седьмая и восьмая…
Бригадиры, получив наряд, выходили из строя и шли к своим бригадам. Через несколько минут на указанных участках появились студенты и взялись за работу — вначале с излишней горячностью, а затем поспокойнее. А Саид-Али все еще вызывал бригаду за бригадой и давал им задания.
Бригадир девятнадцатой бригады, когда его вызвали, вышел не так бодро, как остальные, и сразу заявил:
— Это женская бригада, товарищ.
Мухтаров обратил внимание на бригадира. Перед ним стояла стройная, с ровными черными бровями узбечка. Сколько было серьезности и деловитости в выражении этого немного утомленного лица!
Саид, смерив девушку с ног до головы, улыбнулся. Улыбнулась и девушка.
— Бригадир? — почему-то переспросил Саид.
— Бригадир.
— Как фамилия?
— Чинар-биби! Студентка второго курса рабфака. Гурамсарайская активистка.
Мухтаров почувствовал, что Чинар-биби может говорить без умолку. Ее черные, слегка раскосые по-монгольски глаза блестели огнем энтузиазма, и слово «активистка» было сказано ею не потому, что ее так назвали, а потому, что молодая кипучая энергия рвалась наружу.
— Вам надо убрать цветами рабочую столовую! Бумагу для цветов хоть из-под земли раздобудьте, — сказал ей Саид, и ему самому захотелось пойти вместе с этой девушкой украшать не только столовую, но и бетономешалку, и погрузочную, и экскаваторы, и деррики. Глазами Чинар-биби на него смотрела и не молодость даже, а песня, та самая мелодия, которую ему так хотелось сыграть на скрипке.
Когда он дал задание бригадирам и пошел в столовую, то по дороге встретил Чинар-биби, которая вела свою бригаду. Около трех десятков девушек с хохотом, с шумом прошли мимо него, может быть, не зная даже, с кем они встретились. Смешанная одежда не скрыла от наблюдательного Саида и скуластого лица каракалпачки, и ровного носа библейской красавицы Рахили — бухарской еврейки, и беленьких «европеек», и…
В серенькой парандже, путаясь в длинной юбке, устремив свой взгляд на Мухтарова, шла Назира-хон. Саид узнал ее. Вместе с бригадой он направился в столовую. По пути он невольно приближался к девушкам. Все большая радость наполняла его грудь.
Он вспомнил, как на строительстве в Голодной степи ему не давали прохода, а здесь можно свободно идти и заниматься, чем он считает нужным. И это благодаря тому, что здесь он совсем по-новому организовал работу, ему без дела не смели показываться на глаза.
Он шел уже почти рядом с бригадой. Немного впереди нервной походкой шла девушка в серенькой парандже вместо красной, которую он видел когда-то в Чадаке.
Он был рад. Ему бы только догнать ее, да идти рядом и… Может быть, сорвать с ее головы это серое тряпье, пристыдить и утешить. Он твердо ступал по земле. А сзади бежал за ним Мухсум, размахивавший клочком бумаги.
— Саид-ака! — кричал Мухсум.
Бригада остановилась возле столовой. Саид тоже остановился рядом с серой паранджой, но перед ним вырос Мухсум.
— Снова?
— Она, барышня, Саид-ака. Вот кагаз биряде[54].
Саид взял записку, но не сразу развернул ее. В упор посмотрел на раскрасневшуюся Назиру-хон и улыбнулся ей.
Саид понял, что она, смущаясь, тихо спрашивает его о чем-то. Может быть, она интересовалась его здоровьем, самочувствием. Но нет, она бы не ждала с таким вниманием его ответа.
— Лаббай? — спросил он ее.
— Лодыженко… — разобрал он, прислушиваясь к шепоту смущенной девушки.
Саид подошел к ней совсем близко. Уважая девичью стыдливость, вызванную ее первым признанием, он также полушепотом ответил:
— Поправляется Семен, поправляется. Я буду писать ему письмо, что передать от тебя, Назира-хон?
— Учусь я… Напишите, учусь, как он советовал, — и убежала, совсем пристыженная, счастливая.
Замечтавшийся Саид-Али отряхнул пыль со своего комбинезона. Только теперь он обратил внимание на записку в руке, на Мухсума, который поджидал его в стороне.
Записка была написана красным карандашом на небольшом клочке бумаги, нервно вырванном из большого блокнота, что лежал на столе Саида. Крупные, неровные буквы, иногда незаконченные слова. Что-то странное он заметил в этом знакомом почерке: так пишет человек, перенесший продолжительную болезнь, будто снова с азов начинающий писать.
«Саид-Али!
Пожалуйста, не думайте обо мне ничего плохого. Вторично зашла, потому что хотела посоветоваться. Мне же не с кем… Поступаю на работу. Не смейтесь, это серьезно. Вполне возможно, что не справлюсь, ведь я новичок в труде. Теперь я спешу на поезд. Удастся ли нам еще встретиться — не знаю и не буду стремиться к этому. Наверное, так будет лучше. Во всем том, что произошло, я не раскаиваюсь, буду счастлива сознавать, что вы верите мне в этом! Но постараюсь свыкнуться со своей иной, немного страшной, новой жизнью.
Прощайте, Саид-Али! Я всегда буду вспоминать Чадак и сказку… Дочери об отце расскажут все, когда она вырастет.
Верная душой и навсегда… чужая, Любовь».
Саид, будто защищаясь, посмотрел на место, где стояла Назира-хон. Но там уже никого не было. Неизвестно для чего, он вернул записку рабочему. Вместо того чтобы заговорить с ним по-узбекски, он спросил его по-русски:
— Что она еще сказала, Мухсум?
— Ничего, Саид-ака! Спросила, почему так пусто в квартире. Да еще она сказала, что оставляет хорошо меблированную квартиру. Могли бы, говорит, «перейти туда жить с вашим инженером».
— Да, могли бы перейти, Мухсум… Ну, хорошо будет и так. Иди переноси вещи из гостиницы.
— А барышня?
— Барышня пускай себе.
— А что ей сказать, когда она снова придет? — Мухсум с трудом старался отвечать ему по-русски.
— Эх, Мухсум! — ласково обратился Саид к рабочему, положив свою руку на его плечо. Что-то родное и тревожное почувствовал в этом рабочий. — Разговаривать с «барышней» тебе уже не придется. Верни-ка мне, брат, записку и — айда. Эта «барышня» к нам уж больше не зайдет.
XXI
Любовь Прохоровна не без колебания вторично, уже с вещами, зашла в новую квартиру Саида. Марию с дочерью и тяжелыми вещами отправила на извозчике на вокзал, избавилась от свидетеля и зашла. Она даже загадала: застану — значит, у меня еще есть капелька счастья.
Позже она упрекала себя за эти рецидивы старой веры в сны, в загадывание «на счастье». Но, упрекая себя, понимала, что сильны еще в ней и взгляды и навыки, привитые родителями, не так просто избавиться от них ей, слабовольной женщине.
Неизвестно, какие силы привели сюда и Амиджана Нур-Батулли. Правда, это выглядело вполне естественно: вчера случайно узнал о том, что Мухтаров получил новую квартиру. Он поставил себе цель: во что бы то ни стало сблизиться с ним, развеять неприятные для него теперь воспоминания Саида об «Амине Арифове», и решил зайти к нему поздравить с новосельем. До отхода поезда, к которому он собирался заблаговременно приехать, чтобы проводить Любовь Прохоровну, было еще достаточно времени.
Естественно, он был удивлен, встретив здесь жену доктора Храпкова, хотя уже и знал о ней многое. Во время встреч с ней он никогда не вспоминал, не делал намеков по этому поводу. Он был сдержан, исключительно вежлив с нею, помогая ей устроиться на работу. И совсем забыл, что он узнал о том, куда зашла Любовь Прохоровна, от Васи Молокана.
Он спасал женщину!
После болезни Любовь Прохоровна, может, и не блистала молодостью, какой гордится каждая женщина в пору своего расцвета. Но от этого она не утратила своей привлекательности, а наоборот, стала по-взрослому нежнее, какой-то тихой и ласковой. Посмотришь на нее, и кажется, что Леонардо должен был бы родиться вторично и именно с Любови Прохоровны рисовать свою «Мадонну среди скал».
Она не следила теперь за модой и одевалась очень просто. Была она одета в легкое платье клеш из темнозеленого узбекского шелка, с непокрытой головой, несмотря на то, что еще стояла прохладная погода. Волосы ее были зачесаны на прямой пробор.
О, эта простота!
Остановись, земля! Пускай умолкнет твой вечный шум, и ты услышишь крик, раздирающий душу, крик, скрытый за этой простотой…
— Такая встреча! Добрый день! Вам сказал Саид-Али, что я здесь? — спросила Любовь Прохоровна у Нур-Батулли. Ей хотелось, чтобы это было именно так. Она не боялась докучных намеков. Почему бы ей теперь и в самом деле не быть такой свободной и близкой с тем, кому она приходилась женой и… кому принадлежит ее материнство! Зачем скрываться?
— Простите. Я не совсем знал. Собственно, мы, узбеки, можем и не знать. Гм… У него такая уютная квартирка.
Батулли отказывался сесть, но не отказывался цинично оглядывать женщину. Его «заграничная воспитанность», какой он хвастался перед Храпковым, здесь бесследно пропала. Исподлобья наблюдал он за движением ее плеч, фигурой. И, хотя Любовь Прохоровна была опытной женщиной, она испугалась этого мужчины, как хищника. С надеждой поглядывала на Мухсума и говорила, что взбрело в голову:
— Вы уже знакомы с моим первым мужем?
— Да, да. С доктором Храпковым, вы имеете в виду?
— К сожалению, это был мой первый муж, — с горькой улыбкой ответила Храпкова.
Она собиралась еще что-то сказать, лишь бы только не молчать. Но в комнату без стука вошел Вася Молокан. В этот раз он был одет, как работник прессы, довольно прилично. На нем были и лохматая зимняя кепка, и пальто из какого-то хорошего материала, и брюки в полоску. Все это, казалось, было результатом чьего-то стороннего и внимательного присмотра.
— Простите, можно мне? Ах, какой я невежа! Забыл постучать. Добрый вечер… Так я уже готов.
Молокан умолк, видя, как недружелюбно поглядел на него Батулли, очевидно недовольный такой его аккуратностью и болтливостью. Он смутился. Может быть, почувствовал что-то нехорошее в своей сегодняшней роли. Может, он в свои годы, по его же определению «не первой свежести», не мог терпеть такое поведение «патрона». Он собирался что-то ответить на молчаливый упрек Батулли, но Любовь Прохоровна обратилась к нему:
— По вашему произношению чувствуется, что вы украинец. Малороссийские песни, садок вишневый с майскими жуками… Сказочная романтика. Я однажды гостила у своей тетки на Киевщине.
— А наши сады, думаю, вполне заменят их, — ни к селу ни к городу заметил Батулли.
— О, конечно. Зеленая мята, журчание арыков — это настоящая восточная сказочная экзотика. Вещи совсем разные, но каждая из них очаровательна по-своему! Прошу извинить меня, я спешу к поезду… На дворе нахмурилось, будто вечереет.
На дворе действительно становилось темно, то ли оттого, что тучи заволокли небо, то ли потому, что наступал вечер.
Батулли наконец уселся на широкий диван с новой обивкой. Любовь Прохоровна, облокотившись на стол, стоя торопливо писала записку Мухтарову. Батулли любовался ее красивым профилем.
Свет из окна падал на ее лицо, на темно-зеленое шелковое платье, и казалось, что искусная рука художника окружала ее фигуру золотистым сиянием.
Молокан, отойдя от двери, стал пристально всматриваться в Любовь Прохоровну. Будто впервые в жизни он увидел такую изящную, стройную женщину и грусть в ее глазах, в позе… Вот-вот он начнет рассматривать ее на свету, как драгоценный мрамор.
Любовь Прохоровна написала записку, по-женски сложила ее уголок к уголку. Ее сжатые губы заметно дрожали, когда она молча передавала записку Мухсуму. Потом она взялась за пальто, как будто в комнате, кроме нее, никого не было.
Батулли бросился помочь ей надеть пальто. Он вырос точно из-под земли и своей поспешностью даже испугал задумавшуюся женщину. До этого он был занят мыслями о своих личных делах, о Саиде-Али, его речи, так сказать, символически заверстанной в газете рядом с его, Батулли, «вдохновенным» портретом. Что-то принесла все же эта ловкая комбинация! Не было бы ничего дурного, если бы его портрет мог воплотить душу Саида, встревоженную пережитым. Он внутренне мучится, терзается… Надо только уметь досолить или пересолить, а то и переперчить все прекрасное, к чему рвалась чуткая натура Саида. С его силой воли, с недюжинным умом и знаниями, он — художник, скрытый индивидуалист, как сказал бы Ницше. Надо помочь ему освободиться от обычных человеческих чувств. Батулли должен изменить его характер. Пусть жизнь наказывает Саида за прекрасное, Батулли тогда монопольно будет владеть Мухтаровым и, как больному в самые тяжелые минуты приступов, будет давать ему лекарства гомеопатическими дозами.
О, он добьется того, что Саид станет не только другом, но и его рабом. Он сделает его рабом своих привычек, своих представлений, своих стремлений. Чтобы цепи этого рабства своими звеньями наигрывали ему самую любимую мелодию, ради которой он, Батулли, бросил школу, друзей, свет… и стал трудиться.
— Спасибо. Вы остаетесь ждать инженера Мухтарова?
— Да… Собственно, я хотел было поговорить с ним об одном инженере. Есть вакантная должность. Нужен хороший инженер по санитарно-техническому надзору. Ваш муж, конечно бывший, прошу прощения, Любовь Прохоровна, тоже, наверное, мог бы мне помочь в этом деле.
— Не знаю. До свидания. Благодарю за ваше расположение ко мне. Постараюсь, чтобы вам не краснеть за меня — вашу протеже. Этой любезности со стороны почти незнакомого мне человека я не забуду.
— Что не забудете меня, уважаемая Любовь Прохоровна, это меня больше всего устраивает. Ведь я, с вашего позволения, собирался специально ехать на вокзал провожать вас.
— А как же с инженером для сантехники? — вполне искренне напомнила Храпкова, обращаясь к Батулли. Ее саквояж был уже в его руке.
— Спасибо. Вот так всегда бывает в этой до краев загруженной жизни. Торопишься, бежишь. Чуть было не забыл. Товарищ Молокан! Возьмите вещи мадам, сами отвезите ее на вокзал в моей пролетке и пришлите кучера обратно сюда. Мне действительно придется дождаться Мухтарова… Ну, желаю вам счастья, Любовь Прохоровна! При случае разрешите навестить вас, если не помешаю. В отношении должности — недоразумений не будет. Но, в любом случае — я всегда искренне готов служить вам.
XXII
Собрание началось еще в восемь часов. Большой формовочный отдел литейного цеха очистили от строительного мусора, чтобы по окончании субботника здесь провести собрание. Хотя должны были остаться только уполномоченные, формовочное отделение было забито людьми. Спустя некоторое время там стало нестерпимо жарко.
Секретарь партколлектива говорил о задачах пятилетки. Саида-Али сперва не избрали в состав президиума, и он примостился вместе со студентами на обрезках досок. Но как только началось собрание, утвердили порядок дня, кто-то предложил избрать Мухтарова в президиум. Достаточно было лишь напомнить, как в формовочном загудело:
— В президиум Мухтарова!
Организаторы почувствовали себя неловко. Секретарь партколлектива сообщил, что в списках имя Саида-Али есть, но его пропустили, когда оглашали предложение.
Саид-Али пробирался к президиуму, преодолевая в себе эту, может быть, и совсем необоснованную обиду.
Неловко глядеть людям в глаза в этом импровизированном зале!
Сидя у края стола, возле трибуны, он никак не мог избавиться от странного гнетущего чувства. Ему казалось, что все, кто смотрел на него, видели не Саида-Али Мухтарова, а тот прекрасный портрет в феске. Мухтарова здесь нет, он обезличен. Только мысли и слова его прицепили, как густую бороду, к тому, может, бездушному портрету. В газете было дано сообщение о назначении Саида-Али Мухтарова начальником строительства, но его портрета не напечатали.
Газета поступила правильно! Может быть, и тот портрет был напечатан случайно. Даже вполне возможно. Обычная случайность привела к тому, что его речь оказалась «словесным сопровождением» этого безупречного портрета, пластинкой для модного, пока не приестся, блестящего патефона. Однако он приестся!
Мухтаров прислушивался к докладу, поправляя про себя ошибки, допущенные докладчиком, или, уловив его удачную мысль, развивал ее. Минутами он даже забывал, где находится. А потом снова оставлял эту импровизацию и обращал внимание на собрание. Люди, пришедшие ликвидировать прорыв в кузнечном цехе, сидели и стояли группами. За один день они вырыли новые котлованы, а от старых и следа не осталось. Строительный двор привели в такой порядок, что на целый месяц облегчена работа. Даже вот этот «зал» оборудовали в течение каких-нибудь полутора часов.
Надо только умело организовать эту силу — массы.
Для Саида, занятого такими мыслями, время пролетело быстро. Докладчик говорил добрый час. Стали задавать вопросы. Приняли решение — на записки дать ответ в конце собрания. Начались выступления. Был уже одиннадцатый час, но участники собрания не обращали на это внимания. Саиду хотелось, чтобы это собрание продолжалось до следующего дня, чтобы ему не отрываться от людей, всегда быть с ними.
В кармане лежала записка. Когда он вспомнил о ней, то будто горький яд ощутил на губах. Как живые встали перед ним воспоминания о Чадаке. Он чувствовал, что краснеет, но не мог сдержать себя. Простой стыд сменился злостью. В самом деле, почему бы ей не стать его женой? Можно было бы избежать страданий и этого… недоразумения с ребенком. Не было бы тогда и сложной проблемы, которой так ошеломила его Любовь Прохоровна, трагически прощаясь с ним в записке.
Саид закрыл лицо руками. Он услыхал:
— Слово предоставляется Чинар-биби, рабфаковке!
Он чуть было не вскочил с места. Чинар-биби! Это та стройная бригадирша, что сегодня украшала столовую!
Сидевшая в группе девушек-студенток Назира-хон внимательно смотрела на Мухтарова. Она что-то говорила Чинар-биби. Голосок девушки, будто сквозь толстое стекло, едва-едва доходил до слуха Саида. Капли пота выступали на ее лице. Как много усилий нужно приложить человеку, чтобы выразить свое понимание и пятилетки, и прорывов на строительстве, и задач партии и советской власти в области подготовки новых кадров, частицей которых, очевидно, она считает и себя!
Саид-Али смял записку и, положив ее в карман, поднялся. Казалось, что он тоже хотел выступить. Среди присутствующих он ощутил какое-то оживление и отметил это.
«Чей же портрет будет помещен под этой речью?» — блеснула мысль. Его взгляд остановился на Чинар-биби.
Он улыбнулся. И могут же такие глупости терзать человека! Саид-Али Мухтаров, обойдя трибуну, сошел со сцены и направился прямо к Назире-хон. Ее глаза, как магнит или факел, светились и звали.
XXIII
В полночь Саид-Али пришел к себе домой. Мухсум сидя спал на стуле. Посредине комнаты перед Мухсумом стояли чемоданы, а на столе возле скрипки лежало письмо.
На сей раз это было правительственное приглашение, в котором Саида просили принять участие в предполагаемом закрытии молитвенного дома и ликвидации обители мазар Дыхана и организации там совхоза и детского санатория. В конце приглашения была приписка:
«Страна дружным согласием откликнулась на ваше своевременное предложение. Воля трудящихся масс, выраженная в многочисленных решениях и требованиях, будет исполнена. Надеемся, что вы будете присутствовать на этом историческом для советского строительства празднике.
Ахунбабаев».
Радостью наполнилось его сердце, когда он прочел это письмо. Саид отпустил Мухсума и сам долго стоял у окна. Со двора на него глядела пустая, темная ночь. Сколько человеческих жизней она убаюкивает. Но он, не обращая внимания на ее густую темень, все-таки бодрствует. Может позволить себе пройтись по комнате, обойти чемоданы и потом снова подойти к окну. А там, где-то за окнами, гудят паровозы, уходят поезда…
Ему не давала покоя скомканная записка, лежавшая в кармане. Может, в самом деле забыть? «Прощай»…
Он еще до сих пор ощущает в своей руке теплоту той маленькой, но сильной руки. Он шел меж двух девушек узбечек, меж двух таких живых, когда-то забитых существ. Какие бескрайние перспективы открываются сейчас перед этими освобожденными от бремени ичкари женщинами! Чинар-биби согласилась рассказать ему о своем трудном пути, предшествовавшем поступлению в школу. Ее четырнадцати лет продали в жены Бархан-баю в Улугнар. Какими словами она может рассказать о тех мучениях, которые перенесла в течение четырех месяцев этого замужества! Она должна была подчиняться всем трем женам Бархан-бая, должна была мыть ноги всем их семерым детям, должна была по целым неделям спать сидя, когда ее мужа не было дома. Но у нее уже не хватало сил терпеть надругательства над собой грязного, всегда пьяного зверя, который назывался ее мужем…
Сколько печали в этих словах! Саид-Али слегка поддерживал под руки девушек. Рядом с Назирой-хон плелся все тот же Юрский. Он не настолько знал узбекский язык, чтобы понять содержание их сложного разговора, и это мучило его.
…Чинар-биби наконец не выдержала и ночью, когда уснули жены Бархан-бая, охранявшие ее, точно птичку в клетке, вырвалась из неволи. Вырвалась, но не пошла к родителям. Всю ночь она бежала по полям, джаякам, вдоль арыков. Она изранила себе ноги, изорвала одежду. Подальше, стороной, обходила она кишлаки, чтобы даже собак не встревожить. Бежала она в город Коканд, который ночью светился яркими огнями и был виден с улуг-нарских гор.
Только к обеду добралась туда. Пришла в женотдел. Там она встретила молодого партийца товарища Резикулова и открыла ему всю свою душу. Еще до замужества она в Гурум-Сарае слыхала о женотделе. Кто же поможет ей, как не он?..
Резикулов дрожал от возмущения, слушая ее историю. Резикулов — прекрасный человек. Чинар-биби поселилась у него. Через неделю он привез ее из Коканда сюда, в Ташкент, и устроил учиться на рабфак…
Чинар-биби вздохнула. Она больше не видела Резикулова. Она была его настоящей женой, но… вскоре ей сообщили о том, что Резикулова убили в Улугнаре… басмачи.
Саид-Али стоял вот так перед окном, глядел в пространство и будто видел там отражения подобных трагедий. А трагедия его черной сестры, трагедия Назиры-хон да, наконец, и его собственная трагедия разве не такая же поучительная?!
О чем они еще говорили, когда вместе шли?
Дочь Юсупа хочет учиться и учиться. Юрский обучает ее русскому языку. Она будет знать не только свой язык! Она хочет все, все знать. Однажды она впервые в жизни пошла на концерт. На сцене выступала певица. То горе, то радость слышались в ее пении, и ей, Назире, тоже захотелось петь. Захотелось взбежать на сцену, сорвать с себя эти древние лохмотья и запеть о своем горе, о своей радости. Она запела бы о первой искре, которую зажгла в ней благородная человеческая душа. Она запела бы о глазах, о шелковых кудрях человека с такой величественной душой…
Но она не умеет петь и может только рассказывать. Не умеет и никогда не запоет. Юрский подтвердил Саиду, что голос, может быть, и есть у девушки, но слуха совсем нет.
Нет, это ложь! Саид-Али сам возьмется за это. Да, он научит ее петь. «Для себя или для друга?..» — вдруг мелькнула у него мысль. Ему стало и стыдно и досадно. «Снова штучки, фортели…» Только для друга он возьмется учить ее и этим сумеет приглушить свое личное горе. Никаких иных чувств, к черту! Ведь мог же он идти рядом с ними обеими и ощущать только теплую-пре-теплую радость в своей груди!
Радость за весь народ. Радость за счастье Лодыженко.
Он будет учить рабфаковку Назиру-хон петь под аккомпанемент скрипки и навсегда останется одиноким другом их счастья. Радоваться и смеяться…
Смеяться? Над своими неудачами смеяться? А может быть, грустить, или… или как-нибудь повернуть все снова на те же сто восемьдесят градусов?
Снова уныние… «Прощай, Саид-Али! Верная душой и навсегда чужая…»
Предрассудки и условности! И он, что гордится своим новым мировоззрением, опутан ими, как паутиной.
Вдруг Саид раскрыл окно и, схватив со стола давно уже лежавшую там скрипку, коснулся смычком струн. Звуки, вырвавшиеся из открытого окна, нарушили тишину темной ночи. Казалось, что и скрипка ощутила, какие горькие чувства нашли воплощение в мелодии…
Возле окна Саида остановился Вася Молокан. Он долго бродил по городу, обдумывая все «за» и «против» той роли, какую он сыграл по поручению Нур-Батулли. Вдруг в квартире Саида с треском открылось окно. И не пение, не плач раздались оттуда, а то дикий, сумбурный, то меланхолически унылый, то могучий, как горный шквал, хохот скрипки. И Молокан ясно понял до самых мельчайших подробностей, что, играя свою роль, он выполнял сложную для его возраста работу и что ей недоставало капли человечности, сочувствия к женщине и элементарного сочувствия к Саиду-Али Мухтарову. Ведь для Мухтарова Молокан перестал быть Васей. С Мухтаровым можно и нужно было бы советоваться. Да, советоваться с ним вполне безопасно и полезно.
Саид вдохновенно играл сонату «Смех Сатаны».