СУД ИДЕТ
I
Боже мой! Для чего ты дал человеку разум, если надо так много и мучительно думать для того, чтобы решить один проклятый вопрос? Как он мучит меня! Такое счастье работать! Ах… забыть бы вот эти всякие философии социального бытия, или как там они называются, и работать бы просто по специальности. Столько прекрасных достижений науки! Неужели человек не может не думать о постороннем? Лучше было бы человеку вместо головы иметь еще две руки, работай себе — и никаких социальных проблем! А потом нервы…
Зима в этом году навестила и Фергану. Пушистым, легким ковром покрыл землю снег, который упорно держится уже несколько дней и не тает. Арычки затягивались ледяной коркой, по которой, будто сиротские слезы, пробивались прозрачные струйки воды. С обеих сторон арычков у берегов выросли живописные ледяные узоры, которые вот-вот сомкнутся и заставят умолкнуть водяные потоки. Деревья покрылись игольчатым инеем…
Синявин проделал глазок на стекле покрытого наледью вагонного окна и любовался свежестью ферганской зимы, а в голову лезли всякие глупые мысли. В его жизни наступил какой-то критический момент, все перепуталось у него в голове. Был он человеком, казалось ему, с твердыми убеждениями и собственными взглядами на жизнь. Правда, неверными, ошибочными, глубоко вкоренившимися в его сознание. Но с ними хорошо было жить. Если вспомнить, так он даже гордился тем, что у него были прямые, простые взгляды. Это не мешало ему трудиться, или, как он выражался, работать по специальности.
И вдруг появился этот Преображенский… Почему он так настойчиво стремится быть преступником, идти наперекор эпохе, рисковать своей жизнью не на строительных лесах, а в кругу темных политических авантюр? Почему?
Так вот оно что называется философией социального бытия! Голова трещит от этого бытия и даже забываешь о. своей святой специальности.
Александр Данилович Синявин стал внимательнее присматриваться к жизни, прислушиваться к горячим речам, вчитываться в строки газет. Психологический поворот был связан у него сейчас со встречей с Преображенским. Ведь приближался суд — знаменательный суд над вредителями в Голодной степи, которые чуть было не уничтожили колоссальнейшее сооружение, куда и он вложил свой труд.
«Виноваты — так расстреляют, вот и вся философия».
Он поглядел на страницу газеты, снова напоминавшую об уже полузабытых происшествиях на строительстве в Голодной степи.
«Суд идет».
Такой «шапкой» начиналась страница «Восточной правды».
Он не собирался выходить на остановке. Правда, станция Ходжент его всегда интересовала обилием урюка и миндаля… Но, кроме этого, станции Узбекистана привлекательны еще и тем, что позволяют хотя бы на минутку выбраться из душного вагона и послушать молодецкие, соревнующиеся выкрики:
— Эй-э, нон диген?..[55] Горячие лепешки, есть свежие…
Синявин из тамбура выглянул в открытую дверь. Он выглянул и был не рад, что сделал это, но скрыться обратно в вагон считал уже неудобным. С перрона вокзала на него смотрел Вася Молокан. Инженеру даже показалось, что, когда поезд уменьшил ход и остановился, Молокан заглядывал в каждое окно, в каждую дверь вагона, искал глазами инженера Синявина. А увидев, не скрывая своей радости, бросился прямо к нему. Он настойчиво доказывал кондуктору, что у него есть плацкарта именно в этот вагон… Плацкарта, правда, где-то в кармане, но он разыщет ее, когда войдет.
— Да что это вы в самом деле, считаете меня зайцем каким-то, что ли, товарищ кондуктор? Может же человек войти в вагон, спокойно разобраться в своих карманах и дать вам эту злосчастную плацкарту? Что же я ее, по-вашему, солить буду или как?
Кондуктор был неумолим и как столб стоял возле ступенек, измеряя взглядом с ног до головы настойчивого пассажира. Обычная одежда человека, озабоченного множеством дел, серьезный взгляд, убедительные слова, вежливый тон. Пойми его. Если бы не солидный пассажир в тамбуре, который намеревался выйти на перрон, кондуктор, наверное, не внял бы никаким убедительным уговорам и не впустил бы незнакомца в вагон.
Синявин в первый момент смутился, хотел было вернуться в купе, да устыдился такого своего трусливого намерения. Почему это он должен быть таким нелюдимым, сторониться своих недавних сослуживцев? К тому же Молокан интересовал его не просто как случайный знакомый. Инженер успел заметить на митинге во время открытия гидростанции в голове канала, как этот человек в одежде почтенного дехканина ловко записывал речь Мухтарова, произносимую на узбекском языке. Не появись эта речь в точной передаче в прессе, Синявин мог бы допустить, что Молокан записал ее со слов Мухтарова. Ведь всем известно, что с некоторых пор Молокан работает в газете «спецкором». Текстуальная точность речи, воспроизведенная в газете, напоминала старику о стенографическом отчете. Но на митинге стенографов не было.
И он решительно пошел навстречу Молокану, чтобы оказать ему помощь.
— Здравствуйте, Александр Данилович! — сказал Молокан. Кондуктор больше не задерживал его.
— Как хорошо, что я вас встретил! Прямо вам скажу, что мне чертовски везет. Я с вами сяду вот здесь рядышком. Ах, занято? Ну, да я… Да это и не столь важно. Александр Данилович, вы хотели что-то купить? Урюка — тьма-тьмущая! Да еще и урю-ук!
Молокан многозначительно показал палец и причмокнул.
— Вы себе тоже? — спросил Синявин, посмотрев на котомку Молокана.
— Нет, я такой гадости не покупаю.
— Спасибо. Ну, а я, наверное, все-таки выскочу. Посмотрите за вещами.
Синявин, выходя из вагона, ломал себе голову над новым вопросом из того же круга проблем «социального бытия».
«Неужели он играет? Зачем я ему так срочно понадобился? Инженер Синявин и бурлак Молокан. Гм… Он «такой гадости» не покупает. Конечно, играет!..»
Длинный ряд продавцов. Мешки раскрыты, чтобы покупатели могли увидеть прекрасный сухой урюк. За мешками стоят хозяева.
Женщина, покрытая черной чиммат, сидела, держа мешок. У нее на обеих руках были надеты инкрустированные серебром кольца и браслеты.
— Джуд-а-а яхши урюк![56]
— Урюк в самом деле хорош. — «На кой черт я ему?..» — Такой прозрачный, вкусный и даже с запахом… — «Испортит настроение…»
— А бадам![57]
— Нич пуль?[58]
— Ики сум кадак. Кани, ата[59].
— Я тебе покажу «ата»… — «Может быть, что-нибудь о Преображенском? Он же его подручный, вместе выгнали с работы…» — Два фунта ики кадак, ана…[60]
Узбечка усмехнулась. Инженер услыхал этот смех и был доволен. «Дошло», — подумал он.
— Ай! Пуль беринь![61]
Синявин спохватился, что не уплатил денег.
Быстро вытащил четыре рубля, бросил их продавщице и, тяжелый, неповоротливый, побежал к перрону, догоняя свой вагон.
Поезд медленно отходил от станции.
«А может, лучше отстать от поезда…» — уже на ступеньках мелькнула у него мысль, однако ноги несли его в вагон.
— Ого, сколько вы этого добра!.. А у меня и камешки есть специальные для лущения косточек. Знаете, меня опять этот кондуктор… даже главного приводил. А я назло им. У меня таки нет плацкарты. Ведь я же не знал, в каком вы едете вагоне, поэтому сел в бесплацкартный вагон в Ташкенте и на каждой станции выбегал вас искать. Я знал, что вас этот бадам соблазнит.
«Ну и субъект…» — мысленно решил Синявин.
Поезд уже шел полным ходом. Синявин несколько раз срывался с места, всматривался в окно, наблюдая за пустынными просторами, за дикими горами, покрытыми снизу до самого верха снегом. Ему хотелось крикнуть: «Да ну же, выкладывай, не тяни!» — но у него не поворачивался язык.
Молокан достал два камешка: один был похож на пышную гречневую оладью с углубленным гнездом, а второй — как разрисованное яичко, отшлифованный живописный кристалл с блестящими крапинками.
— Не иначе как свинцовый блеск… это я в гирле Кзыл-су нашел. Интересные камешки, — промолвил Молокан и так ловко стал разбивать орехи, что Синявин залюбовался им и на мгновение забыл о своих думах.
Молокан клал один орех в гнездо камня-оладьи и только раз ударял по нему расписным яичком. Этот удар был так искусно рассчитан, что лопалась только шелуха ореха, а зерно оставалось целым. Так раз за разом, ритмично между камешками раскалывался орех и падал на газету.
— Знаете, Молокан, ваше появление для меня всегда неожиданно. То ли вы в самом деле специально заботитесь о том, чтобы всюду поспевать, то ли это простая случайность? Но как вы чудесно владеете этим приспособлением со свинцовым блеском!
Молокан на миг остановился, поглядел на соседку, которая уже неоднократно поправляла свою постель.
— Вы мне очень нужны.
«Да я уже знаю об этом…» — хотел было сказать Синявин, но лишь подумал, не отставая от Молокана в пережевывании разбитых орехов миндаля.
— Благодаря вашему хорошему поступку теперь уже и в редакции газеты известно, что Преображенский недалеко убежал, скрываясь от суда.
Для Синявина это не было новостью. Но Молокан таким таинственным тоном сообщил ему об этом, что инженер почувствовал, как бледнеет.
Да! Преображенский где-то здесь, недалеко — Синявин знает, и этот проклятый вопрос мучит его всю дорогу. Об этом они с Евгением Викторовичем узнали первыми. А Синявин сообщил третьему лицу в официальном учреждении, где такими людьми, как Преображенский, особенно интересуются… Преображенскому нужно было абсолютное инкогнито, а то учреждение, по-видимому, раскрыло его. Вдруг такой непоседливый и неясный человек, как Молокан… разнюхал и об этой тайне.
— Недалеко, говорите, убежал? Ну и шутник же вы! Это было сказано естественно и в духе Синявина.
— Шутник? Возможно. Наверное, Преображенский не рассчитывал на ваш поступок… Александр Данилович, понимаете, у меня к вам есть небольшое дельце. Это же первая «большевистская весна» у нас в Голодной степи.
— В Советской степи, товарищ Молокан.
— Правильно, — с улыбкой ответил Молокан. — Я сам писал об этом и забыл. Так вот, видите ли, посевная кампания и… этот суд. Не сорвет ли это нам кампанию?
— Суд? — заинтересовался Синявин, ожидая чего-то более значительного от разговора с Молоканом.
— Не суд, а всякие там разговоры. Понимаете… Надо было бы как-то поговорить с Преображенским…
— Так что? Не советует ли ваша газета мне взять на себя роль библейского Авраама? Преображенского отдать «на заклание»?.. А впрочем… — И подумал: «Вот она, философия. А не провоцирует ли меня этот субъект?»
— Преображенский — человек увертливый. Таких людей обычным жертвенником не возьмешь.
— Увертливый человек? Как щука в сетях? Гм, да-а.
Молокан не обратил внимания на вздох инженера. Он продолжал разбивать камешками орехи. Только по его лицу было заметно, что он о чем-то настойчиво размышляет. Может быть, думает о том, что было самым интересным в его встрече с Синявиным.
— Увертливый человек, и, если хотите, будем откровенны с вами, — злой. Для таких людей, наверное, суды не существуют.
— А как же с ними поступать? — невольно вырвалось у инженера.
Молокан так ударил по орешку, что он разлетелся в прах. Даже огонь блеснул между камешков.
— Отдать «на заклание»!..
— Авраамы из нас, товарищ Молокан, не стойких в вере… — Вдруг перешел он на узбекский язык — Действительно ли вы тот человек, за которого себя выдавали, работая секретарем? Я что-то начал сомневаться в этом…
— Классовая борьба… — тоже по-узбекски начал было Молокан, но тут же решил, что эти рассуждения некстати, поглядел на Синявина и заговорил более спокойно: — Вы человек умный, что с вами много говорить? С такими, как Преображенский, надо действовать иначе. А он не один. Мухтарова бы на него!..
«Почему? Почему именно Мухтарова?» — напрашивался вопрос во время наступившей длительной паузы. Синявин согласен был признать правильность такого суждения. Ведь и он, обдумывая этот проклятый вопрос «социального бытия», приходил к таким выводам.
…Ярко вырисовывались два антипода. Один — с честным именем, которого поддерживал народ, а второй — покрытый тайной, законспирированный и поэтому, как враг, особенно опасный. В том, что он враг, инженер Синявин убедился лишь недавно. Раньше он над этим не задумывался и теперь сожалел об этом.
— Так вот… Кстати, вы меня очень напугали своим узбекским языком. Как вы прекрасно изучили его!..
«Ага, наконец!» — подумал Синявин и снова ощутил нервную дрожь.
— Так вот, Александр Данилович. Преображенский, наверное, знает, что вы с дочерью едете в Москву. Возможно, что он не отказался бы увидеться с вами, поговорить. Он знает о вашем прямом характере, но до сих пор ничего не ведает о том, что вы не умолчали об этой встрече… Он еще надеется на вас… Вполне возможно, что еще и зайдет к вам…
— Довольно! Все понятно. Я совсем не желаю. А может быть… даже… — Синявин напряженно задумался, а потом сказал — Даже откажусь от поездки в Москву.
— Совсем? И Веронику здесь будете учить? — спросил Молокан, а на его лице сразу же отразилось безразличие, отсутствие какого бы то ни было интереса к этим делам.
— Когда будет суд? — уже по-русски спросил Синявин, нарушив неприятное молчание.
— Декады через две. В конце января или в начале февраля.
На этом и закончили они разговор. Молокан только поглядывал на инженера Синявина и, по-видимому, сожалел, что затеял с ним эту беседу…
II
Три события большой важности всколыхнули умы. Каждое событие привлекало внимание определенных групп общественности, и по своему внутреннему значению они будто соревновались одно с другим.
Закрытие обители мазар Дыхана!
Суд над вредителями в Голодной степи!
Первая большевистская весна в Советской степи!
Точно потревоженные рои, шумели в кишлаках правоверные мусульмане. Кое-кому еще хотелось молиться, а некоторые отвыкать стали. Закрытие такой прославленной своей святостью обители, закрытие безвозвратное, навсегда, пугало их. Большевики не шутят. Они сказали: оросим дикую, проклятую богом Голодную степь — и оросили. Веками высыхала голая равнина, шакалы своим голодным диким воем развлекали там шайтана, эмиры, ханы многократно пытались овладеть пустыней, и каждая неудача только убеждала людей в невозможности напоить водой Голодную степь. Большевики напоили ее! И все же закрытие обители — это слишком дерзкий вызов аллаху.
И люди шумели по закоулкам, с волнением ждали этого дня. Увеличилось паломничество в обитель. Правда, эти богомольцы не были похожи на прежних. На гору взбирались больше для того, чтобы издали поглядеть на Советскую степь, украшенную огоньками новых заводов, кишлаков. Поглядеть на полоску воды, которая пробивается из-за гор в степь и насыщает ее влагой.
Изредка на самую вершину горы приходили женщины и, очень стыдясь, все-таки садились голым телом на отшлифованный веками камень, чтобы не забеременеть. Так, на всякий случай: поможет или нет, но во всяком случае не повредит. Дежурный мулла, получая за эту божескую процедуру двадцать копеек, предупреждал, что надо садиться на камень с искренней верой в его чудодейственность. Недостаточная вера — напрасный труд. Женщина глядела на этого муллу, и в ее взгляде где-то глубоко-глубоко светилось:
«Так ли уж искренне веришь ты сам, мулла?»
Всякий чувствовал, что обители приходит конец. Кзыл-су перестает шуметь в своих ущельях-водопадах, хиреет жизнь в обители.
Но не умерли еще хозяева обители. Удивило было многих исчезновение имам-да-муллы. Но обстоятельства, с этим связанные, уже не были тайной для правоверных. Такая дерзость — убежать от суда и снова вернуться из-за границы, приведя с собой отряд басмачей, — такая дерзость только пугала своими последствиями.
Преступник не может не побывать на месте преступления после того, как оно раскрыто. Какая-то неведомая сила любопытства или, может быть, закон конспирации побуждает его собственными глазами посмотреть на место преступления, на окружающих, узнать их настроение.
Имам-да-мулла Алимбаев часто вспоминал об этой истине, интересуясь судом, который вскоре должен был состояться. Ему хотелось собственными ушами услышать, что советский суд скажет о нем, Алимбаеве. Ведь он сам себе имам. Кому запрещено молиться даже при советской власти?
К суду готовились. Кто как мог, кому как нужно было готовиться. Чувствовалось, что приближается большое событие, которое заставит отчаянные головы еще раз призадуматься, охладить не в меру горячие мозги. Суд — это мировая трибуна, с которой будет сказана правда о том, какую «невинную» роль сыграла мировая буржуазия и ее агенты в смерти рабочих, погибших на строительстве в Голодной степи. Некоторые газеты уже сказали об этом вскользь. Неусыпная имперская печать за границей иронически отнеслась к этим сообщениям большевистских газет. Однако ирония былй горькой. Ведь люди их страны с таким увлечением ищут знатоков узбекского языка, чтобы иметь возможность прочитать о суде в узбекской газете, попавшей к ним в руки им одним известными путями.
«Так вот оно что!» — сказали они. Они больше ничего не говорят, но имперские газеты одна за другой уже бросились строчить «опровержения».
«Большевистская ложь о культурных нациях. Будто бы так называемому американскому или другому «экономическому империализму» нечего делать в своих странах if доминионах, чтобы они расходовали средства на такую бесцельную, безнадежную авантюру. К тому же надо отметить, что это обвинение относится к профсоюзным деятелям культурных наций. Ведь, по сообщению большевистской печати, непосредственное участие во вредительстве принимал корреспондент. А, как всем известно, на строительство был допущен только всеми уважаемый корреспондент профсоюзной газеты. Мы не позволим, чтобы наших рабочих так позорили…»
В таком духе писали и расписывали газеты. Но это еще больше подогревало интерес к суду. Из Мекки сообщили, что святой халиф договаривается с Римом о том, чтобы общими силами вместе с римским папой опротестовать суд, на котором так «оскорбительно» обвиняют святых отцов ислама. Церковь не разрешит издеваться над ее вечными законами. Она сумеет защитить себя, как веками защищала себя от всякого «насилия».
И вдруг — делегация. Впрочем, нигде и никому она себя так не называла.
Семнадцать иностранцев разного возраста прибыли в Намаджан. Эти семнадцать, не имея ни мандатов, ни полномочий, едва сговаривающиеся между собою, растерялись. Они странствовали от одного кишлака к другому, и вожаком у них стал один учитель из Гуджерата, неплохо знавший фарсидский. Он пристал к группе так же, как пристали к ней и другие.
Многие в пути отстали. У кого не хватило сил, у кого сомнения тревожили душу, а кое-кто действительно поверил имперским газетам.
О появлении «семнадцати» тотчас узнал Преображенский. Однажды он получил письмо от знакомого из Архангельска и заволновался. Эти люди уже фактом своего пребывания на территории Узбекистана не нравились ему. Они пришли из тех стран, властители которых настойчиво добивались свержения Советов. Особенно не нравился ему среди них учитель из Гуджерата.
III
«Философию социального бытия» инженер Синявин наконец привил и Евгению Викторовичу Храпкову. Доктор вначале неосознанно завидовал «твердости духа» старого инженера. Завидовал потому, что сам, будучи на пятнадцать лет моложе, трусливо старался избегать событий, которые «волнуют сердце». Так и выработался у него какой-то своеобразный рефлекс. Малейшее подозрение, что событие может «взволновать» его, заставляло Храпкова сторониться, не интересоваться им, и… немедленно забывать о нем.
Но после появления у него на квартире Преображенского и решительного поведения при этом инженера Синявина Храпков почувствовал, будто его кто-то упрекает. Почему старый Синявин, а не он, хозяин квартиры, запротестовал и так энергично выпроводил человека, враждебного обществу? И, наверное, Синявин этим не ограничился. Инженер с консервативными убеждениями (как думали о нем раньше), наверное, уже сообщил кому следует об этом факте. Теперь могут вызвать его, советского врача, и спросить: «Почему это вы, купеческий сын, гражданин Храпков, моложе инженера Синявина, умалчиваете о своих связях с известным организатором вредительства на строительстве в Голодной степи? Вы советский активист, орденоносец, а покровительствуете антисоветским элементам, скрываете свои связи с родственниками жены…» Пропади ты пропадом!
Непременно надо зайти туда, не ожидая вызова! Или, может быть, посоветоваться с… Мухтаровым? Проклятие! Все пути ведут к нему.
Однажды вечером, в минуты таких раздумий, Евгений Викторович услыхал осторожный стук в дверь.
«Кто бы это мог быть?» — мелькнуло в голове. Только он успел откашляться, чтобы прочистить свой голос, как снова, так же стремительно, вошел в комнату замерзший Преображенский в шапке-ушанке.
На чисто выбритом лице выделялись китайские черные очки.
— Что ни говорите, Евгений Викторович, а три года совместной работы к чему-то да обязывают. Добрый вечер! Не говорю я уже о других дружественных, даже родственных отношениях.
Храпков вначале растерялся. Ведь с ним сейчас говорил совсем другой Преображенский, даже не тот, что приходил к нему раньше на квартиру. Сколько в нем было самоуверенности, лести и панибратства.
«Родственные отношения»! Как подчеркнуто прозвучали эти слова! Храпкоза, не привыкшего действовать напрямик, они словно связали. И он ничего не ответил, да и не успел.
Преображенский, поймав руку Храпкова, когда тот хотел протереть себе глаза, крепко пожал ее.
— Да вы, Виталий Нестерович, присаживайтесь. Я немного удивлен, но…
— Спасибо. Наши гостиницы не отличаются особым комфортом. — И Преображенский не закончил фразы с обычной своей любовью к двусмысленностям. Слово «наши» передернуло Храпкова, потому что оно было сказано неестественным для Преображенского тоном. Он развязал ушанку, снял ее и, безусловно, приглядывался к Храпкову, решая для себя какой-то сложный вопрос.
— Евгений Викторович, вы не спешите?
— Ночью-то? Нет, если только не вызовут к больному. Я свободен.
— У меня к вам очень важное дело.
«Снова важное, — мелькнуло у Храпкова воспоминание о первом появлении Преображенского в его квартире. — Куда уж важнее!»
— Я хочу реабилитироваться… — начал Преображенский и своими прищуренными глазами следил за доктором, чтобы узнать, как он будет реагировать на его сообщение. — Хочу реабилитироваться, стать гражданином со всеми присущими ему качествами. Ведь вы, будучи человеком совсем другого круга, могли ассимилироваться в этом общественном строе! А чем же я хуже? Мой отец первым строил железную дорогу от Оренбурга до Ташкента. Скобелев, завоевав эту страну, увековечил свое имя хотя бы в названии города, бывшего Маргелана, а мой отец оставил мне проклятие… Думаю, что ваш отец не лучшими благодеяниями прославил свое имя на Волге, чем мой на строительстве железной дороги… А дело идет к суду…
— Вы хотите реабилитировать себя на суде? Это совсем оригинальный метод ассимиляции, Виталий Нестерович.
— Почему? А если я искренне хочу сделать это? Впрочем, вы, кажется, не одобряете моего намерения?
— Упаси бог! И не думал, Виталий Нестерович. Меня лишь удивляет, почему вы мне говорите об этом даже с нотками какого-то упрека.
— А кому же? — это было сказано каким-то полушепотом, в котором прозвучал явный намек на близкое родство. — Кому же, Евгений Викторович, как не вам, самому близкому мне человеку? Говорю я это вполне серьезно. Во всем Узбекистане у меня вы… да еще, может быть, пять-семь душ. Любовь Прохоровна, познакомившись с новым узбеком, как в воду канула. Теперь уже по советской линии. Поймите мое положение. Это какая-то трагедия — жить на неопределенном положении среди этих…
— …«азиатов»?
— Не шутите, Евгений Викторович, мне и так тяжело. В самом деле, вы единственный, кто хорошо относится ко мне. Но в своей массе они так отстали в культурном отношении! Да я не о них. Любовь Прохоровна куда-то исчезла, вы чуждаетесь меня, к тому же этот процесс, наверное, и вас тревожит.
Они умолкли оба. В этом молчании полностью раскрылась фальшь всего ранее сказанного Преображенским. Значит, это было только неудачное вступление. Настоящий смысл его посещения — другой. Слишком уж откровенно подчеркивает он прошлое Храпкова.
Было слышно, как оба они тяжело дышали.
Первым опять-таки начал говорить Преображенский. Храпков готов был молчать даже до следующего дня и молча, без единого слова, выпроводить из комнаты этого неприятного посетителя. Но у него не хватало сил вести себя по-иному, как Синявин, с достоинством, чтобы оправдать орден, висевший у него на груди.
Удивительно, что только сейчас он всей душой возненавидел Преображенского, как зло, которое стоит на его новом пути. Преображенский, словно какой-то непреодолимый психологический микроб, возбуждает до боли в мозгу неразрешенные проблемы «философии социального бытия». Доктор Храпков хочет жить по-иному. Какое-то новое чувство охватило его, наполнило интересом жизнь. В сознании Храпкова, может быть, осталась какая-то частица вот этих преображенских. Можно было бы забыть об этой частице и в самом деле начать жить новой жизнью, без всяких там философий. Так нет же: «философии», как тень, плетутся за ним в образе преображенских, напоминают о себе, терзают его.
И Храпков молчит.
— Да-а, этот суд, — протянул как бы про себя Преображенский. — Я хочу с вами посоветоваться еще по одному делу. Разрешите?
— Пожалуйста, Виталий Нестерович. Только я, как видите, плохой советчик. Кстати, купцом был не я, а мой отец, которого я едва помню. Моя сознательная жизнь после окончания института… Наконец мне не трудно пойти и… сознаться в…
— Да что вы, бог с вами, успокойтесь! Я это так, между прочим. Да имеет ли это сейчас какое-нибудь значение, когда вас уже наградили орденом? Орден! — воскликнул Преображенский. Но доктор в ответ на это только махнул рукой. — Хочу вас просить, чтобы вы предупредили об этом ГПУ или кого-либо другого… О, пожалуйста, сделайте милость, Евгений Викторович, я вполне искренне желаю реабилитироваться. Мне стало известно, что в Узбекистан пробралось, около двух десятков темных личностей. То есть темных в советском понимании. Среди них есть индусы, афганцы, арабы, иранцы и даже турок. Бродят они по мечетям, кажется, были в обители, собираются в Голодную степь, простите, в Советскую степь, попасть.
— Откуда вы обо всем этом знаете? — невольно заинтересовался Храпков.
— Говоря откровенно, из старых, довольно-таки антисоветских источников. Вот это меня и мучит. Понимаете, этих людей хотят связать со мной, думая, что я до сих пор являюсь Преображенским, тогда как давно стал Ковягиным.
— Вы думаете, что об этих людях ничего не известно властям?
— Уверен, как в том, что я сижу тут и должен сейчас уходить. Подумайте об этом и, может быть, на что-то решитесь. Особенно опасен среди них индус-учитель, бежавший из борсенской тюрьмы и действующий теперь здесь, чтобы выслужиться перед английскими властями. Его должны были расстрелять за изнасилование ученицы. Только уговор, Евгений Викторович: не торопитесь выдавать меня, как это, наверное, с перепугу мог сделать инженер Синявин. Он напакостил инженеру Эльясбергу — сняли человека с работы в коммунхозе.
— Сняли с работы из-за вас?
— Думаю, что из-за чрезмерной поспешности Синявина. При чем здесь я? Назвал отдел сантехники? Да неужели вы принимаете меня за такого наивного человека, что после первой встречи с вами дал бы правильные координаты своего пребывания?
— Но ведь вы просили у меня рекомендацию в отдел санитарной техники коммунхоза.
— Я и пошел бы работать туда, если бы не этот печальный инцидент с Синявиным в вашей комнате… Да не будем вспоминать об этом. Я здесь допустил ошибку. Синявина я раскусил еще несколько лет тому назад, с первой нашей встречи с ним в Фергане. Таким образом, уговор: пока что обо мне не говорите никому ни слова, вы же не Синявин, выживший из ума старик. А я это с успехом и сам докажу на суде…
И Преображенский так же стремительно ушел, крепко пожав руку Храпкову. Тот почувствовал в этом пожатии не силу бывшего Преображенского, а только мольбу, расчет и… лукавую надежду на слабоволие доктора и его трусость. «Но все-таки он подлец, — рассуждал потом доктор, немного овладев собой. — Упрекает Синявина, хочет пристыдить меня. А как это странно прозвучало! Или это так показалось? Брань вредителя звучит как похвала… Нет! Я тоже обо всем этом расскажу Мухтарову. Пускай как хотят, так и судят. От ордена я могу отказаться, если надо будет, но пора уже и за человеческое достоинство Храпкова постоять. Колет мне глаза поступком Синявина, напоминает о моем купеческом прошлом…» — громко рассуждал Евгений Викторович после того, как на каменном тротуаре давно затихли шаги Преображенского.
От волнующих мыслей Храпкову стало душно и больно.
IV
Каких-либо недоразумений, связанных с работой, у Любови Прохоровны действительно не было. Музей — учреждение новое, если не для города, то для работавших в нем. Оказалось, что директором музея был ее знакомый по больнице в Голодной степи — Юсуп-Ахмат Алиев. Там она не обращала на него внимания, а здесь обрадовалась, встретившись с ним.
Рекомендательное письмо Батулли магически подействовало на директора. Любовь Прохоровну он чуть было не на руках принес в комнату «общей канцелярии», где она должна была выполнять обязанности секретаря. В ее распоряжении в комнате были шкафы, три стола, бумага и другие несложные принадлежности этой неопределенной профессии.
— Что же я обязана делать, товарищ Алиев? — робко спросила Любовь Прохоровна, со страхом вступая в заново начатую жизнь.
— Работа сама научит, Любовь Прохоровна. Музей получает письма, запросы, документы. Давайте ответы, наводите порядок в делах. Мне кое в чем поможете.
— Помогу? Разве только по мелочам. Я ведь впервые начинаю трудиться. А здесь еще и специфическое учреждение, музей. Прошу вас обращаться ко мне по фамилии. Я теперь — Марковская, товарищ Алиев.
— Хоп, товарищ Марковская. Только вы, пожалуйста, не преувеличивайте трудностей. Для специфики у нас есть должность референта. К тому же и сам советский музей — здесь явление новое. Будем расти вместе с ним. Как вас квартира устраивает? Две комнатки, конечно, тесновато с ребенком…
Но на это «товарищ Марковская» не жаловалась. Квартира удовлетворяла ее вполне. Почти под самыми окнами протекала Исфайрам-сай — горная река с удивительно чистой, прозрачной и студеной водой. Любови Прохоровне казалось, что лучшей реки нет на свете, хотя она в этом крае видала немало рек с такой же чистой как слеза водой. И — глухой переулок, адрес, затерянный в дебрях простой жизни.
Только что это за работа? Неужели из музея, из архива ей суждено пробиваться в люди! «Коллектив» — трое служащих. Каждый из них замкнулся в рамках своих ограниченных обязанностей.
К этому ли стремилась она? Конечно, на первых порах для приобретения навыков, может, так и надо было начинать. Пройдут годы, люди увидят, оценят ее труд.
Но ведь… пройдут годы! Какой ужас! Музей-архив. «Расти вместе с ним…»
Однажды Любови Прохоровне пришлось в какой-то степени заново оценить свое положение служащей в музее. С Юсупом Алиевым она виделась почти ежедневно, строго официально разговаривала с ним о делах и больше ни о чем. Ни референта, ни главного шефа, академика Файзулова, она не видела ни разу и не стремилась к этому. Она привыкла к «тихой» жизни в музее, а все свободное от работы время посвящала дочери.
Так было и в этот день. Проснулась она рано, накормила девочку и отправила ее с Марией гулять, а сама успела ранее обычного прийти в музей на работу. Она входила в музей со двора, потому что парадный ход открывался для посетителей в установленное время. Работу себе она находила сама. Еще вчера начала инвентаризацию экспонатов музея, в одной из комнат оставила инвентарную книгу и бланки каталогов. Туда и направилась прямо с черного хода.
В музее было безлюдно, и ей стало жутковато. Она украдкой прошла к месту своей работы — к экспонатам, характеризовавшим астрономическую деятельность Улугбек-хана. Записывала, проверяла по каталогу и преодолевала страх одиночества среди мертвых памятников старины. Пыталась не прислушиваться к неясным звукам, раздававшимся в пустом здании. Хотя Юсуп и уверял, что в музее нет крыс, но Любовь Прохоровна боялась их, а отдаленный шорох стремилась заглушить нарочито шумным перелистыванием страниц каталога.
Но нет! Шорох превращается в шепот, вполне ясный приглушенный разговор…
Любовь Прохоровна испуганно огляделась вокруг. Сбоку, за легкой перегородкой, находилась комната референта. Она еще ни разу не видела его, поскольку тот находился в длительной командировке по республике.
Да. За перегородкой вполголоса, как заговорщики, разговаривали двое.
Она покраснела, почувствовав себя в роли подслушивающей, может быть, чей-то сугубо интимный разговор. Немедленно надо уйти, скрыться! Но простое женское любопытство побуждало Любовь Прохоровну узнать — кто же это мог быть? Директор и референт, приехавший из командировки?
Ей казалось, что у нее под ногами стал рушиться пол, а душу ее сковал страх. Она старалась ступать как можно тише, наталкивалась на стеллажи, на застывшие в мертвом покое экспонаты. Вдруг разговор за перегородкой оборвался. Любовь Прохоровна, уже не сдерживая шагов, направилась к себе в канцелярию. Сердце трепетно билось в груди, кровь стучала в висках…
Ей не раз приходилось слушать всякие разговоры у себя дома, когда, бывало, гостил у них всегда чем-то озабоченный Преображенский. Иногда он позволял себе очень откровенно высказывать недовольство коммунистами, властью. Потом обращал эти высказывания в шутку, а то и этого не делал. Но тогда она не была советской служащей, относилась ко всему этому безразлично, не чувствовала себя уязвленной злыми выпадами Преображенского. К тому же — это были отдельные выпады. А сейчас… даже в холод бросило.
— Я человек реальный, мыслю фактами, — звучал в ее памяти удивительно знакомый голос, от которого кровь стыла в жилах. — Сэр Детердинг сдержал свое слово… В Голодной степи. Оказывал помощь… верой в парижский Торгпром… отказаться от союза с узбекскими националистами…
А другой голос, теряясь в шепоте, отрывисто поучал. До ее слуха едва долетали слова. Но это был голос не Юсупа:
— Почву узбекского национализма… использовать. Интервенция непременно нагрянет… разберемся! Надо сохранить организацию. Они готовят суд не только в Москве, но и здесь… как и в городе Шахты… — Это были последние слова, которые услыхала Любовь Прохоровна. Ее охватило желание постоять и услышать все до конца. Она советская служащая, и это против нее затевают заговор враги!..
Но рука Любови Прохоровны плотно закрыла за собой дверь канцелярии.
Она не слышала, как за перегородкой насторожились.
— Нас здесь, кажется, подслушивают? — спросил тот, другой, незнакомый, до ушей которого, очевидно, донесся звук ее шагов.
— Успокойтесь, здесь некому подслушивать. Кроме меня, сейчас в здании музея могла быть только секретарша.
— Кто она, вы знаете ее?
— Еще не имел возможности познакомиться, только ночью приехал. Но мне известно, что секретаря нам рекомендовал все Тот же Батулли.
Последние слова были сказаны так громко, что через открытую дверь комнаты референта Любовь Прохоровна услыхала их у себя в канцелярии. Спустя некоторое время она услышала приближавшиеся шаги, потом открылась дверь. Едва успела подойти к столу, но сесть за него или скрыться куда-нибудь ей не удалось. Она наклонилась, старательно записывая что-то в тетрадь и не обращая внимания на постороннего человека, появившегося в комнате.
— Что вы здесь дел… О Любовь Прохоровна! Можно с ума сойти, ей-ей!..
Она, подняв голову, взглянула на вошедшего, а потом так поспешно и естественно выпрямилась, что не оставила и тени сомнения в ее безразличном отношении ко всему, что не касается работы.
— Боже мой! Неужели… Виталий Нестерович, это вы? Ну конечно же вы! Как вы напугали меня! Откуда? Говорите! Да я ни за что не узнала бы вас. В самом деле, можно с ума сойти. Откуда и каким ветром занесло вас в музей?.. Вы узнали, что я здесь работаю?.. — говорила она удивленно и щебетала, уничтожая возможность подозрения. И он поверил в искренность ее слов.
— Ах, я действительно напугал вас, дорогая наша Любовь Прохоровна! Вы секретарь музея? — спросил ее Преображенский и поглядел в открытую дверь по направлению к комнате референта, определяя звукопроницаемость перегородки. И вдруг снова нахмурился: — Любовь Прохоровна!
— Товарищ Марковская, — поправила его Любовь Прохоровна с присущей ей женской игривостью.
— Товарищ Марковская, а я не Преображенский, а Федорченко, референт музея. Это во-первых…
— Чудесно! А во-вторых, Виталий Нестерович, оставьте этот конспиративный тон. И уверяю, что я не слыхала вашего разговора, хотя и догадываюсь, что именно это больше всего вас беспокоит.
«Поверил ли?» — думала она, когда ушел Преображенский. Любовь Прохоровна была довольна собой. Она сыграла роль, как первоклассная актриса: «Оставьте этот конспиративный тон», — и Преображенский совсем успокоился. Референт узбекского краеведческого музея… Что же это такое? Инженер-строитель, очевидно и вполне определенно — вредитель первого разряда, за которым сейчас охотятся соответствующие органы, вдруг становится референтом музея! «Рекомендована тем же Батулли». Значит, и его, врага нынешнего строя, рекомендует в эту тихую пристань «тот же» Батулли. Рекомендует на должность, требующую специальных знаний, человека, который впервые только здесь познакомился с именем Улугбека, Шах-и-Зинда.
— Ну и попалась я… — с надрывом произнесла она.
В окно она заметила второго, который советовал «включаться в посевкампанию» в Советской степи. Он был плюгавенький, одет в изрядно поношенный макинтош, в ковровой тюбетейке на бритой голове. Вместе с Преображенским он прошел мимо окон канцелярии. Этот «Федорченко», в черных очках, со сбритыми усамй, на улице в самом деле казался совсем незнакомым человеком.
Через несколько минут Любовь Прохоровна заметила, что референт быстро возвратился в музей. Почти инстинктивно посмотрела она в зеркало, слегка припудрила лицо, поправила тонкие брови и улыбнулась, довольная собой.
Такой и застал ее Преображенский. Он вошел в канцелярию без стука и остановился у двери. Ему трудно было скрыть невольную тревогу, вызванную тем, что его здесь тоже узнали. Любовь Прохоровна не могла бы даже представить себе, какие страшные мысли приходили в голову этому человеку и какие решения принимал он, стоя на пороге не только комнаты, но и всей ее новой жизни.
— Вы, товарищ референт, мне кажется, сейчас думаете о том, за какие проступки следовало бы сначала пробрать неопытного секретаря. Проходите, садитесь. Расскажите, как поживает Соня, где она? Ведь то, что вы находитесь в таком положении, она, наверное, переживает трагически. Право же, можно сойти с ума!..
Преображенский все так же молча подошел к ее столу. Затем медленно осмотрел комнату, в которую, вероятно, сегодня попал впервые. Оперся обеими руками о спинку стула и стал упорно изучать молодую женщину своими глазами, закрытыми очками пепельного цвета.
— Да снимите вы эти очки, Виталий Нестерович, не гипнотизируйте меня дымчатыми стеклами. И предупреждаю: ухаживать за мной не разрешу, а признаваться в любви будете только после того, как покажете документ о разводе с Софьей Аполлинарьевной.
Наконец он улыбнулся. Любовь Прохоровна стала уже чувствовать, как у нее заныло под ложечкой. Она хорошо понимала, какую опасность представляет для этого вредителя. Но он улыбнулся, беспокойство ее уменьшилось.
— Софья Аполлинарьевна умерла для меня.
— Умерла? — вполне искренне ужаснулась Любовь Прохоровна.
— Да. Она была арестована ГПУ и… Надо думать, что должна умереть, если не от режима ГПУ, так по собственному, вполне благородному намерению: развязать мне руки.
— Не говорите глупостей, Преображенский. Вы начинаете меня…
— Федорченко, Любовь Прохоровна.
— Марковская, пожалуйста, если уж пошло на то. Какие препятствия может чинить вам, скрывшемуся, молодая женщина? Хоть ради приличия сделайте вид, что вы уважали законную жену. Да садитесь, ну вас! Рассказывайте! Рассказывайте все, трус вы несчастный.
— О чем рассказывать, товарищ Марковская? О Соне? Вам о ней все известно. Она мешала мне признаться в любви к вам… Но давайте поговорим откровенно о другом. Не скрою, я больше чем удивлен вашим появлением в этом богоспасаемом учреждении.
— Что же здесь удивительного? Не думаете же вы, товарищ Федорченко, что Любовь Прохоровна после всего того, что произошло с нею, будет жить святым духом. Я должна была искать себе работу.
— И нашли ее по рекомендации члена коллегии Наркомпроса Амиджана Нур-Батулли.
— Да. Может, вас удивляет эта фимилия? Во всяком случае, можете не ревновать. На узбеках я уже обожглась…
Эти до цинизма откровенные слова женщины окончательно убедили и успокоили Преображенского. Он даже закурил папиросу, вежливо попросив у нее разрешения.
— Таким образом, Любовь Прохоровна, я только должен вас… собственно, просить забыть о том, что мы с вами были когда-то знакомы. Референт Федорченко для вас здесь совсем неизвестный человек. Минутку, минутку… Я вам должен все это сказать, чтобы вы потом не обижались на мою неучтивость. Да, да, прошу вас, товарищ Марковская. Конспиративной жизнью я живу уже не первый год, не буду этого скрывать от вас. А сейчас эта конспирация мне особенно нужна, потому что, как вам известно, приближается суд над вредителями Голодной степи, и моя фамилия там стоит первой.
— Но вы же…
— Они узнали, что я недалеко убежал. Да, да, им стало известно. И от кого бы, вы думали, это стало известно органам ГПУ? От старого русского интеллигента, инженера Синявина!
— Боже мой! Синявин — доносчик? Человек… таких консервативных взглядов, уже в летах.
— Вы непростительно отстаете, товарищ секретарь. Этот «консервативный человек» на днях был принят партийной организацией Голодной степи кандидатом в члены ВКП(б), Любовь Прохоровна. Во всяком случае, я уже получил от него жестокий урок. Поэтому… давайте на минутку отбросим сантименты и будем реальными людьми.
Любовь Прохоровна снова улыбнулась так, как улыбнулся бы человек, удивленный всеми этими «архитаинственными» намеками.
— Вы снова пугаете меня, Виталий Нестерович. У меня нет таких консервативных взглядов, как у Синявина, и я не собираюсь вступать в кандидаты ВКП(б). Да что там говорить лишнее. Выкладывайте свои предупреждения или угрозы. Только имейте в виду, что вашей сообщницей в этой «конспиративной» жизни не буду.
— Почему?
— Толку из этого не выйдет. Засыплюсь, товарищ Федорченко, непременно засыплюсь.
Она снова смеялась, перекладывая бумаги, а у самой от волнения уже дрожали ноги, вот-вот сорвется голос. Она хорошо поняла, что за гусь сидит перед ней в лице «законспирированного референта Федорченко».
— Ну хорошо, договорились, товарищ Марковская. Малейшая ваша попытка следовать примеру Синявина, к сожалению, закончится вашей смертью… Ну, а теперь, Любовь Прохоровна, можно поговорить и о признании в любви. Теперь вы уже глядите на меня вон какими глазами. Они у вас прекрасны, каждый мужчина так скажет. Но им больше идет улыбаться и очаровывать. Клянусь вам, Любовь Прохоровна, я вынужден был говорить с вами так резко исключительно ввиду сложных условий моей жизни. Разве я не хотел бы так же нормально работать, как, скажем, тот же инженер Синявин, даже вступить в партию? Но и на моем жизненном пути встали злые люди, как и на вашем. Возможно, те же самые. День за днем, раз за разом проваливалось строительство, гибли миллионы народных денег, а ты оказываешься виновным, потому что ты «рыжий»…
— Да вы все-таки шатен, Виталий Нестерович, — поторопилась Любовь Прохоровна, довольная возможностью разрядить шуткой создавшееся напряжение.
— Да, шатен. Сама природа обрекла меня быть «рыжим».
Часы, висевшие на стене, ударили два часа — время открытия музея для посетителей. Преображенский поднялся со стула и торопливо заговорил тихим голосом:
— В заговор я вас не вовлекаю, Любовь Прохоровна, потому что мне не в чем сговариваться. Достаточно с меня и этого суда. Да, я хочу на суде реабилитировать себя. Говорю вам серьезно, хочу реабилитироваться. Я, например, хочу быть полезным властям в разоблачении появившихся здесь подозрительных пришельцев из-за рубежа. Искренне прошу вас помочь мне в этом. Расскажите или напишите кому-нибудь о них…
V
Батулли действовал стремительно. Правда, нельзя сказать, чтобы он был сторонником срочных, решительных мер. Он был человеком вежливым, с западным воспитанием (ничего, что это «западное» воспитание он получил в Стамбуле, но учился он там рядом с европейской «золотой молодежью»); он мог бы еще кое с кем посоветоваться о новостях, которые срочным письмом ему сообщила Любовь Прохоровна. Но в данном случае он действовал молниеносно.
В сдержанном, почти деловом письме секретарь Ферганского краеведческого музея, между прочим, писала:
«К нам дошли известия о том, что здесь, в Фергане, появились какие-то пришельцы из-за рубежа. Если бы о них людишки не перешептывались тайком, может, и не нужно было бы мне беспокоить вас, государственного человека, такой мелочью. Но я чувствую, что за этим кроется что-то серьезное. Кому сказать об этом, не знаю, вот и решила написать вам. Ведь вы обещали быть моим «опекуном». Их насчитывают около полутора десятков, во главе с каким-то учителем. Они будто ходят тайком и о чем-то расспрашивают дехкан. Вполне возможно, что они заглянут и к нам в музей. Думала я об этом написать товарищу Мухтарову, Саиду-Али, да… не хочу открывать ему свое местонахождение. Ведь я выехала из Ташкента с единственной целью — убежать от всего старого. Прошу вас, когда будете разговаривать с Мухтаровым о пришельцах, не упоминайте моего имени.
Благодарю за вашу любезную заботливость. С уважением
Л. Марковская».
Самым важным для Батулли было то, что письмо являлось наглядным доказательством преданности этой женщины советской власти, и поэтому он не замедлит воспользоваться ею.
О, ему многим надо воспользоваться. А Мухтаров… Может быть, в самом деле надо посоветоваться с ним? «Хорошему хозяину всякая веревочка в хозяйстве пригодится», — вспомнил он пословицу и улыбнулся. Улыбнулся зло, подчеркивая этим свое ироническое отношение к самой истине.
Закрывая за собой последнюю дверь, ведшую из помещения ГПУ, Батулли облегченно вздохнул. Нельзя сказать, что он страшился этого учреждения. Он чувствовал себя в республике очень твердо: права члена коллегии Народного комиссариата просвещения, руководившего высшим образованием и культурно-просветительными учреждениями в стране, всюду гарантировали ему свободный доступ. Но ГПУ — это специфическое учреждение. У них в коридорах была исключительная чистота, не дававшая возможности Батулли почувствовать здесь превосходство своего воспитания или положения. Эти коридоры словно напоминали о незастегнутой пуговице костюма, а — как жаль! — он утром так спешил, что забыл о своей привычке смачивать хинной водой волосы и тщательно прилизывать их щеткой. Здесь, в строго убранном коридоре, он вспомнил об этом.
Выйдя на улицу, он решил, что правильно поступил, не заглянув в кабинет главного начальника. Сотрудник с интересом записал сообщение Батулли, не спросив даже, откуда ему все это известно.
Он совершил огромной важности дело.
Но кем на самом деле являются эти «пришельцы»? Кого можно об этом подробно расспросить? К тому же ему вдруг захотелось в этом деле получить для себя определенные козыри. Стремительный ум Батулли бросился рыскать по закоулкам своих тайников, и новая идея, требовавшая такого же срочного осуществления, осенила его. У Батулли даже пот выступил на лбу, и он расстегнул меховую куртку.
— Юлдаш, стой!
Остановка на улице, где они еще ни разу не останавливались, удивила кучера. Но он придержал лошадь.
— Я здесь сойду. А ты поезжай, — сказал Батулли и пересек улицу.
Только пройдя квартал, он принял окончательное решение. На мгновение остановился, чтобы сориентироваться, где находится, и, увидев на углу аптеку, торопливо зашел.
В аптеке телефон не работал, но там согласились оказать ему услугу и направили курьера с запиской Батулли в редакцию газеты «Восточная правда».
Затем Батулли не спеша направился к себе в учреждение.
Там уже ждал его Вася Молокан, потный и едва переводивший дух. В редакции его предупредили, что товарищ Батулли, наверное, хочет дать интервью, и, чтобы успеть сдать его в сегодняшний номер, Молокану пришлось торопиться.
— Доброе утро, товарищ Батулли, — напомнил о себе Молокан, хотя он прекрасно понимал, ято Батулли только делает вид, будто не замечает его, простого газетчика, собкора на побегушках.
Но Батулли по достоинству оценил этого ассимилировавшегося в Турции русского человека. С этим еще будут считаться, будут. Он устроил его сотрудником газеты — свой человек всюду нужен! К тому же должность корреспондента в редакции газеты предоставляла полную возможность направлять его с какими угодно своими поручениями, не рискуя вызвать чьего-либо подозрения…
А Вася Молокан прожил полсотни лет, видел «котов всякой масти». Такая масть, как у Батулли, охочего до газетных портретов, скоро может полинять. Но ему нет смысла пренебрегать им.
Батулли хотя и не поздоровался с Молоканом, но стал очень быстро рассказывать ему, будто подчеркивая тем самым, что он ценит время корреспондента, всегда готового в один и тот же миг побывать в семнадцати местах. Батулли болтал без умолку, однако не переступая границ, в которых можно быть разговорчивым, пускай даже с таким доверенным человеком, как Молокан. Умышленно выдвигая и закрывая ящики стола, Батулли успевал отвечать на деловые вопросы служащим, в большинстве своем хорошеньким девушкам-узбечкам, и разговаривать с Молоканом. Чувствовалось, что он будто тешился своим положением и не заговаривал об основном.
— Я просил именно вас, потому что убедился в достоинствах вашего пера.
— И ума, наверное, — будто невольно добавил Молокан, стараясь поддержать сложившееся у хозяина представление о характере отуреченного русского человека. Но Батулли этого не заметил или, может быть, старался не замечать. Он ответил в тон Молокану:
— И ума, конечно. Дом культуры, который был запроектирован еще в начале строительства в Голодной степи (Молокан хотел было поправить ошибку Батулли, как поправил его Синявин, но промолчал), теперь наконец заканчивают. Мы об этом в прессе совсем ничего не пишем. Этот процесс над вредителями с вашей назойливой шапкой «Суд идет» так осточертел! Верно я говорю?.. — сказал он и посмотрел на Молокана, как на своего.
Было заметно, что он обдумывал, в какой подходящей для газеты форме можно высказать на всякий случай свое мнение, если газета попытается напечатать и эту «беседу».
Да, он на слове не поскользнется! Ему, понятно, безразлично, как газета сообщит об этом новом деле в свете общих достижений советской культуры.
— Но вы верно поймите меня, гражданин Молокан, мы ни слова не сказали о нашей национальной политике. Дом заканчивают. Его можно еще спасти… Да, да, спасти. Хорошо, что у вас есть фотография проекта фасада этой ничтожной коробки. Наш узбекский глаз привык находить гармонию линий там, где они, как прекрасные брови южной женщины, неожиданно изгибаются в своей кульминации и постепенно сливаются в ровной пропорции… Простите, вы же видите, что этот поэтический образ… это крик культурного человека. Дом можно еще спасти. Не обязательно, чтобы он был выдержан в чисто мавританском стиле. Мы за стилем не гонимся, можем и свой создать. Но не отразить хотя бы традиции знаменитого зодчества Шах-и-Зинда, прекрасного склепа вдовы Улугбека, где, как в гигантском рупоре, концентрируется звук со всей окружности, где даже за квартал хорошо слышен шепот. Понимаете, гражданин Молокан, надо отобразить нашу национальную гордость — многовековую культуру предков. Знаю, знаю, что все мы интернационалисты, но надо придерживаться формулы: хотя и советская, но национальная по форме.
— Я когда-то, кажется, был украинцем.
— Тем лучше вы меня поймете. Украинское барокко я уважаю не меньше, чем свое… — сказал он и умолк. В самом деле, что же он может назвать своим? Или так же, как и украинские неоклассики, сфальсифицировать какой-нибудь искусственный «стиль», позаимствовав черты браминизма или скопировав иную разновидность мавританского стиля? Поразмыслив, он продолжал: — Во всяком случае, этот дом надо спасти. Вот почему я просил бы вас побывать в Кзыл-Юрте и, поговорив кое с кем из строителей, поднять кампанию в печати.
— Вы советуете поговорить кое с кем… — задумавшись, промолвил Молокан, явно перебирая в памяти оставшихся в степи строителей. — Посоветоваться с инженером Синявиным или Лодыженко? Правда, Синявин прекрасно, черт, разбирается в восточных стилях, и, может быть, попытаться прощупать старика, а? К сожалению, нет инженера… де Кампо-Сципиу…
— Вы с ума сошли, Молокан! Преображенского нельзя вспоминать ни под какой фамилией…
— Я же только так, к слову пришлось. Исчез, говорю, человек, наверное, погиб где-то в горах.
— Помощник из вас неплохой, скажу вам прямо в глаза, но… вы какой-то…
— Какой же, аллагу акбар? Разве я с кем-нибудь на улице о нем говорю? При таком проклятом безлюдье именно с вами только и поговоришь. Виталий Нестерович… какой был человечище!
— Один наш приятель… Об этом я говорю, доверяя вам, Молокан… уверяет, что это вы раскопали в загсе настоящую фамилию инженера! Я, конечно, не верю этому, зная вас близко.
— Это все из зависти! Уверяю вас, мне завидуют и хотят утопить, втираются к вам в доверие… Мерзавец он, а не приятель. Я с Виталием Нестеровичем, как душа в душу!.. Нас вместе с ним все эти Синявины с работы выгнали. А вы посылаете меня советоваться с ним о стилях! Вот мне сейчас хотя бы по одной графе переброситься с Виталием Нестеровичем парой слов! — с воодушевлением сказал «единомышленник» Вася Молокан.
Батулли был просто очарован им и глядел на него как на счастливую находку.
— Как-нибудь поговорите… нельзя рисковать. Он жив и находится не так уж далеко отсюда! А пока что поезжайте в степь. С инженером Синявиным, вы правы, не о чем советоваться. Вы знаете такого муллу Юсупа-Ахмата Алиева? Сейчас он работает директором одного краеведческого музея. Интересный человек.
— Да, да, рисковать здоровьем Виталия Нестеровича не следует, — поспешил ответить Молокан. — Здоровое тело душу бодрит человеку!.. В самом деле, не посоветоваться ли с Юсупом?
— Нет, нет! Лучше с академиком Файзуловым!.. Ну, так вот, вам ясно, товарищ корреспондент? — засмеялся Батулли. — Как можно реже вспоминайте имя вашего… инженера Преображенского. «Здоровое тело душу бодрит!» Прекрасно…
На этом как будто и окончилась аудиенция. Да разве только для этого вызвали сюда газетчика, спецкора? А впрочем, может быть, в самом деле с этим выступлением о национальной культуре ему тоже улыбнется фортуна…
Молокан собрался уходить, поняв наконец, что его успех будет целиком зависеть от того, как он поведет себя с Батулли.
— Вы что-нибудь знаете об Индии или индусах? — ошеломил Батулли Молокана вопросом, когда тот уже собрался уходить.
— А как же, кое-что знаю, хотя бы такой парадокс: индейцы живут совсем не в Индии, индусы тоже — только в географических атласах и во «Всемирной истории», да и то в советском издании, а в самой Индии нет ни тех, ни других. Там больше англичан. Даже школы англизированы.
— Гм… неплохо. Да вы еще и на язык остры! — воскликнул Батулли, которого действительно заинтересовал ответ Молокана. — А о делегации, которая явилась в Советский Союз, ничего не слыхали? Говорят, она находится в Намаджане или… в Фергане.
И Батулли еще старательнее рылся в ящиках стола.
Молокан, услыхав это, так и присел. Значит, Батулли о них тоже знает?
— Совсем не делегация. Я с ними случайно встретился в Ходженте. Беглецы несчастные.
— Их могут задержать… — сказал Батулли и, не скрывая уже своего интереса к ним, глядя Молокану прямо в глаза, засыпал его вопросами, давал советы.
Ему, как человеку, конечно, жаль, что любознательность этих людей может быть наказана. Возможно, эти люди говорили кому-нибудь, с кем они связаны, а если еще нет, то он охотно взял бы на себя этот труд. Если их еще не задержали, то им не мешало бы переждать хотя бы в обители мазар Дыхана, пока он добьется для них разрешения на право путешествовать по Советской стране. А до того времени (какая жалость!) их могут обидеть. Может, Молокан срочно выедет в Фергану и даст о них знать Батулли?
— Тут вот у меня есть письмо от одной нашей служащей. Познакомьтесь… Навряд ли нужны советской власти такие друзья из подозрительных элементов. Вам, как умному, честному человеку, объяснений не потребуется… Надо было бы их предупредить, а может быть, и помочь им уйти отсюда. Обитель вы знаете, путь через горы — тоже. Возьмитесь за это дело немедленно! — уговаривал Батулли Молокана, пока тот безразлично, с каким-то сонным видом перечитывал письмо Марковской…
Перед прощанием, — а оно было еще теплее, чем встреча, — Батулли запер дверь и, пожав руку Молокану, почти шепотом посоветовал:
— В газете об этом пока что ничего не печатайте. Я вам дам возможность обнародовать эту сенсацию после того, как я сориентируюсь на Гоголевской улице… Мне кажется, что в Фергане и со своим инженером… можете встретиться…
Многозначительное упоминание о Центральном Комитете КП (б) Узбекистана на Гоголевской улице в самом деле окончательно убедило Молокана…
«Суд идет» — почему-то назойливо лезла в голову Молокана газетная «шапка». Суд действительно приближается, но дело запутывается еще больше. Он должен во что бы то ни стало встретить этих делегатов и искренне посоветовать им быть очень осторожными. Ими интересуются из нескольких лагерей. А эти… могут еще и спровоцировать их! Вот какое задание он получил отсюда! Его голове снова надо напряженно поработать.
VI
Саид-Али Мухтаров чувствовал себя очень одиноким в своей новой квартире. Порой он готов был отказаться от нее, перейти в гостиницу: там удобнее с обслуживанием. Между людьми не чувствуешь себя таким одиноким… Да и нужна ли вообще постоянная квартира? Но работа на Сельмашстрое, доброе отношение советских и партийных организаций побудили его прочно осесть в Ташкенте.
На столе под тяжелым пресс-папье лежала записка Любови Прохоровны. Он не трогал ее, не вчитывался в красные строки букв. «Верная душой и навсегда чужая» — эти слова врезались ему в память как жестокий приговор, и он не забывал о нем даже на строительстве.
Саид хорошо понимал, что в психологии этой женщины произошла резкая перемена, чувствовал, что эта перемена для него благоприятна. И от сознания этого ему становилось еще тяжелее. Разыскать Любовь Прохоровну ему не трудно, но следует ли это делать? Ведь записка красноречиво говорит о том, что женщина решила вырвать его из своего сердца.
Давно ли это было: широколистые тополя, густо-зеленые чинары в намаджанском саду, на островке… Так чудесно молода, так по-детски интересуется всем одинокая в Намаджане женщина! Сколько в ней манящей нежности, девичьей чистоты… И снова он вспомнил Чадак, как сон, как бурю, настигшую его во время длительного путешествия… И опять Намаджан, песни, дувальные улички, сильные чувства, слезы… А потом жуткая пустота в душе, пропасть, позор… Пять лет непреодолимого влечения к семье, к человеческому счастью. Пять лет, чтобы после этого знать, что душой верна, но «чужая». Чья же?
Уже почти месяц он живет в новой квартире и чуть ли не ежедневно, особенно по вечерам, вспоминает и об этой женщине и еще о другом создании, что так часто ему снится. Дочь Тамара…
Теперь, успокоив работой свои нервы, он мог свободно (обдумать создавшееся положение и нормально, беспристрастно решить вопрос о том, какой вырастет эта девочка при матери, для которой так много значит и ее прекрасная фигура и будто нарисованное лицо. Какую мораль привьет дочери такая мать? Специальности у нее нет, к труду она не приучена. Не обрушатся ли потом все проклятия дочери в первую очередь на голову отца?
Такие мысли и предположения лишали Саида сна. И он, полуодетый, глубокой ночью ходил по темным пустым комнатам до рассвета. А на заре валился на кровать или: на диван и засыпал болезненным, тревожным сном.
Однажды секретарь одной из общественных организаций прямо на лесах заполнял анкету Саида.
Мухтаров, разговаривая с Эльясбергом и секретарем парторганизации, одновременно отвечал на вопросы. Он не вникал в суть надоевших ему вопросов анкеты.
— Ваша профессия? — спросил секретарь.
— Инженер-путеец… собственно, пишите — строитель, — подумав, ответил Саид.
— Принадлежность к партии? — как-то непривычно прозвучал этот вопрос.
Саид не сразу ответил, и тот еще раз повторил вопрос. На это обратили внимание Эльясберг и секретарь партколлектива. Саид будто онемел. Он знал, что надо было (сказать, но напрягал свои мысли для того, чтобы определить, в какую форму облечь ответ — «беспартийный».
— Исключенный из партии, — почему-то вместо Саида поторопился ответить Эльясберг.
Саида передернуло. И это сказал человек, пришедший к нему почти с повинной. Эльясберг, уволенный из ком-мунхоза, безрезультатно пытался устроиться в других местах и все же должен был скрепя сердце унижаться и просить работу у Мухтарова, которому он так высокомерно предлагал пойти к нему в помощники. Так помолчи же ты, имей чувство такта!
— Но подал апелляцию в ЦКК, — добавил Саид и продолжал разговор. Только когда они спускались с лесов, секретарь партколлектива, оставшись наедине с Мухтаровым, сказал ему:
— Товарищ Мухтаров, не нравится мне ваш Эльясберг. Может быть, вы измените свое решение?
— Нам нужны люди, товарищ Щапов. Эльясберг — коммунист.
— Имеющий строгий выговор с предупреждением.
— Что же — и достаточно. А работать-то он должен. Будем воспитывать человека. Я не думаю, что он безнадежен, хотя и ограничен. Его реплика — результат недомыслия. Мне кажется, что этот человек более опасен своим подхалимством. В его реплике я вижу скорее желание оказать услугу начальнику, который, решая его судьбу, будет к нему добрее.
Саид долго не ложился спать, хотя сегодня раньше обычного пришел домой. Он был удивлен и обрадован, когда услышал осторожный стук в парадную дверь. Не спрашивая, открыл ее.
— Пожалуйста… Ах, Евгений Викторович! Как это славно с вашей стороны, клянусь честью! Заходите, — с искренним радушием приглашал хозяин.
А в комнате, не глядя друг на друга, они молча пожали руки.
— Право же, чудесно, что вы, Евгений Викторович, зашли ко мне, — сказал Саид и, после того как произнес эти случайные слова, понял, что должен иначе говорить и вести себя с доктором.
Он пришел сам. Пришел на ночь глядя, без свидетелей. Только исключительные обстоятельства принудили его совершить этот поступок. Ему надо было окончательно сломить свою гордость, душевно унизиться или, напротив, проявить благородство, забыть о личной обиде, чтобы прийти к бывшему любовнику своей жены.
Уважение к нему, к его уязвленному самолюбию внезапно родилось в сознании Саида. Только он не находил слов для выражения этих мыслей.
— Прошу присаживаться, Евгений Викторович. Я вполне понимаю ваши чувства, глубоко уважаю их… Садитесь и рассказывайте. Не стреляться же нам, правда. А упреки готов выслушать. Каждый из нас прав по-своему… Садитесь, я вас слушаю.
— Да, — промолвил Храпков, глубоко вздохнув. — Стреляться не будем, это правда. Но я хотел бы кое-что уточнить, раз уже зашел об этом разговор. Пришел я к вам совсем по другому поводу. Наш, так сказать, личный конфликт отдадим на суд времени. Это уже взнос в сберкассу. Мой или ваш… К сожалению, «проценты» растут не в мою пользу, а они, очевидно, и определят приговор этого суда времени.
— Евгений Викторович! — с волнением произнес Мухтаров, тронутый рассуждениями доктора. Сколько же надо передумать, пережить, чтобы дойти до понимания этих истин…
— Оставим этот разговор, товарищ Мухтаров.
— Прошу, Евгений Викторович, называть меня просто Саидом-Али.
— Благодарю, очень рад. Пришел к вам за советом. Как мне жить дальше? Да, да, не удивляйтесь, Саид-Али. Поймите, какие страшные противоречия терзают человека: доктор Храпков рекомендовал на строительство в Голодной степи инженера Преображенского, зная о том, что он бывший белогвардейский офицер, живущий под фамилией жены. Я, купеческий сынок с Волги — вы об этом не знали, когда подписывали представление к ордену, — в душе мещанин, равнодушный обыватель в жизни, удостаиваюсь высокого отличия от правительства — получаю орден!
— Успокойтесь, Евгений Викторович. Ваше прошлое — жизнь на Волге — давно известно, виновны ли вы в этом? Вы слишком усложняете простые вещи. Все вполне нормально, уверяю вас.
Храпков некоторое время растерянно глядел на Мухтарова и решительно махнул рукой.
— Право, Саид-Али, вас ничем не удивишь. Да, да… А я успокоился уже тогда, когда решил именно к вам идти за советом в такую позднюю пору. Вы уж узнайте и практическую сторону, независимо от «философии бытия», как выражается Синявин. Дело вот в чем. К доктору Храпкову, именно к нему, а не к кому-нибудь другому, уже дважды заходил Преображенский…
— Что-о?!
«Не сошел ли с ума этот человек», — мелькнула было мысль у Саида-Али.
Храпков просто улыбнулся в ответ на искреннее удивление Мухтарова. Но в его глазах отразилась глубокая печаль.
— Теперь придется мне успокаивать вас — это, кстати, моя профессия. Да, Преображенский дважды заходил ко мне.
Храпков, совсем овладев собой, с мельчайшими подробностями рассказал Мухтарову об этих памятных ему посещениях. Саид просто гордился Синявиным, слушая рассказ о его достойном поведении при встрече с Преображенским. Стукнув от досады кулаком, Саид поинтересовался, почему же они вдвоем не задержали этого мерзавца? И тут же согласился с объяснением доктора, чтобы сгладить упрек, скрытый в этом вопросе.
Рассказывая о вторичном посещении Преображенского, Храпков особенно подчеркивал его желание реабилитироваться. Саид-Али внимательно выслушал рассказ и о том, что где-то в Намаджане или в Фергане бродит какая-то группа иностранцев: индусов и турок, афганцев и арабов. Почему вредитель Преображенский так заинтересован в том, чтобы этих людей задержали?
— Знаете, Евгений Викторович, о таких вещах мы с вами узнаем во всяком случае позже, чем соответствующие организации. Хорошо, я подумаю. А что касается вашей поездки в Москву, если ненадолго, чего же, поезжайте. Надо, кроме всего прочего, еще и освежиться нашему брату.
— Ненадолго? Хочу навсегда. Но ведь… суд….
— «Суд идет»! — засмеялся Саид, вспомнив «шапку» в газете. — Думаю, что к началу суда вы еще успеете вернуться. Уезжать навсегда я вам не советую. Бежать? И это после того, как вы столько пережили? Нет, бежать вам не следует. Вы, Евгений Викторович, победитель, а не побежденный. Надо еще поймать Преображенского, а не бежать от него, от его коварства и какой-то новой антисоветской затеи! Поезжайте, проветритесь, а к началу суда возвращайтесь. Будем вместе завоевывать личное счастье, завоевав общественное!..
VII
Советская степь наконец привлекла к себе внимание и широких кругов за рубежом. Многочисленные туристы по одному, а то и группами направлялись в Намаджан, а оттуда в Уч-Каргал и трамваем к сердцу степи — Кзыл-Юрте. В Кзыл-Юрте выросли новые дома. У подножия горы находился кишлак, построенный по плану, а внизу, вокруг главного распределителя, раскинулся город. Мациевский постарался выстроить здесь четырехэтажные, на железобетонной основе, дома. Было построено шесть домов для инженерно-технических работников Советской степи. Два новых квартала были отведены под жилье рабочих ирригационной системы, гидростанции, заводов и больниц.
Все это особенно успешно достраивалось после пуска гидростанции в голове канала, несмотря ни на зимнюю погоду, ни на материальные затруднения, которые снова стали ощущаться на строительстве.
Рядом с больницей, которая вместе с другими сооружениями примыкала к распределителю, достраивали новую гостиницу. Уже были сданы в эксплуатацию девяносто четыре комнаты, тут же занятые туристами. В четырех коридорах гостиницы круглые сутки можно было слышать разговор на языках всех народов Советского Союза.
Сойдя с трамвая в Кзыл-Юрте, Вася Молокан остановился пораженный. Осенью, когда вводили в строй вторую очередь сооружений Советской степи, лишь кое-где торчали железобетонные каркасы; горы цемента и строительного мусора закрывали собой пейзаж. Теперь в ряд стояли трехэтажные, а кое-где и четырехэтажные строения; устанавливались окна, двери, настилались крыши.
Молокан знал, что строительство Дома культуры было запланировано возле самого канала, немного выше главного распределителя. Основание было заложено еще во время пробного пуска. Потом строительство Дома прекратили. Как-то раздобыли материалы для строительства и с правой стороны возвели «быки» для перекрытия через канал, даже закончили кладку половины этажа, а с левой стороны — только стену «быка». А сейчас он увидел, что канал бурлит под каменными сводами, на которых возвышаются леса, покрытые опалубкой каркасы.
«Какая же это «коробка»?» — подумал Молокан, когда увидел красивые и величественные своды из полированного темно-зеленого лабрадора, украшенные с обеих сторон огромными фигурами, барельефами, характеризующими труд и могущество советского дехканина.
Строительство шло полным ходом. С бетонного завода, расположенного вблизи туннеля, по узкоколейке доставляли эшелон за эшелоном гравий, и четыре бетономешалки безостановочно, день и ночь, пожирали его. ЦК партии и правительство направили в Кзыл-Юрту своего уполномоченного. Этим уполномоченным был Гафур Ходжаев.
Молокан решил в первую очередь пойти к нему. Еще было рано, но он счел за лучшее подождать Ходжаева в конторе, чем потом гоняться за ним по всем стройкам Кзыл-Юрты.
С таким намерением Молокан отправился к заводу, где находилась контора.
Но дойти туда ему не пришлось. Его кто-то окликнул. Это был Исенджан. Он еще постарел, а за последние дни побледнел и одряхлел, стал похож на мертвеца.
— Это вы, Исенджан, звали меня?
— Я, я, Молокан-ака! — услыхал Молокан и, почувствовав настороженность в его голосе, невольно оглянулся вокруг — кого же остерегается Исенджан. — Вчера о вас спрашивали… Цс-с! Вас разыскивают, чтобы арестовать. Сам латыш был на строительстве, арестовать приказал!..
Молокан охотно шел за стариком, обгоняя его. Для него картина была совсем ясной. Ему понятно: в интересах дела нужно было, чтобы думали, что он является антисоветским человеком, а он должен быть свободным, чтобы довести дело до конца.
«Скрыться!»
В глинобитной избушке Исенджана Вася вконец разволновался. Он нервничал, но, как ребенок, слушался старика, с которым сел пить остывший чай.
Как поговорить с Лодыженко? Помог бы ему и Саид-Али, но совет нужно получить немедля.
— Аксакал, не сумели бы вы связать меня с Лодыженко? — вполголоса спросил Молокан.
Старик не сразу ответил, будто он и не слыхал этого вопроса.
Легко сказать, — не сумел бы его связать: попытайся-ка тут проявить свою заинтересованность в этих делах.
— Ему можно, — рассуждая, уверял старика Молокан.
Исенджан не ответил.
— О чем говорят «интуристы»?
Аксакал ожил. И как это ему самому не пришла в голову такая мысль?
— Стареть я начал. Интуристы, которые из наших глинобиток перешли жить в тот дом, что стоит возле больницы, они… собственно… иностранцы. Девять из них сегодня выехали из Советской степи, другие тоже собираются покинуть ее. Они хотели выступить в печати…
— По какому поводу?
— Аллах их знает. Что я, старый аксакал, понимаю в этом? В сооружении (он иначе не называл главный распределитель, где до сих пор управлял распределением воды)… в этом сооружении я нахожусь почти все время. Сижу, слежу, чтобы участки получали свою долю воды. Сейчас она главным образом течет в зауры, вот я и могу пока сидеть тут. Аллагу акбар… Куда там уж мне? Чего они приехали? А зачем они вообще едут сюда? Чего сидел возле Преображенского вот тот глист с трубкой?
Старик уложил Молокана спать на своей постели в уголке на полу. Насильно заставил лечь, покрыл его одеялом и коврами так, что тому тяжело было дышать.
Ночь застала Молокана в доме аксакала одного. Исенджан не возвращался, возможно, он решил ночевать в своем «сооружении». Комизм положения заключался еще и в том, что Вася не успел заблаговременно сориентироваться в домике старика.
Он вышел из домика во двор, обошел в темноте халупы, казавшиеся ему фантастическими шатрами, и направился в горы. Ему казалось, что его сердце вот-вот лопнет от напряжения. Когда Молокан добрался туда, где в непроглядной темноте под ногами круто поднималась земля, он остановился и оглянулся вокруг.
Перед его взором возник темный океан. Можно было понять, чем жил этот океан, мигающий многочисленными электрическими звездочками, произвольно рассеянными по долине. Им не было конца-края, нельзя было определить, где терялись эти электрические огоньки.
Вот где и его, Молокана, труд. Создается новая, светлая жизнь, пылает она неугасимыми огнями, в которых исчезают следы дикости. Вот она, электрическая энергия, созданная Кзыл-су! О, как эти огни ненавистны тем, кто «постригал» Лоуренса в сан имама-да-муллы, кто пытался вмешаться в жизнь чужих стран!..
Подосланных агентов надо ждать в любую минуту. Колонизаторы завоевали себе в восемнадцатом веке «право» хозяйничать в Индии, а сейчас добиваются того же самого и в Афганистане. Такими лакомыми кусочками, как Кзыл-су, они не склонны разбрасываться…
После депрессии, которую пережил Вася Молокан в домике Исенджана, он почувствовал теперь прилив бодрости. Казалось, Молокан выпил вина, которое согревало тело и будоражило мысль.
«Пойду!» — решил он и направился в долину, где, как он предполагал, должна была находиться больница.
«Вначале к Лодыженко, а потом… к самому Штейну…» Крутой спуск подгонял его, а камни, попадавшиеся под ногами, заставляли спотыкаться.
VIII
В больнице разносили ужин. Семен Лодыженко с большим удовольствием прошелся с фельдшерицей Таисией Трофимовной по длинным, освещенным коридорам. Костыли ему изрядно надоели, и он с радостью заменил их палкой — подарком Саида-Али Мухтарова. Палка была сделана из черного бука, отполированная до блеска, шестигранная, с прямой, почти как буква Г, ручкой. Он едва доставал пальцем до серебряного кольца, на котором были выгравированы теплые слова:
«Настоящему другу Семену. Саид».
Таисия Трофимовна искренне, с женской словоохотливостью рассказала больному о всех новостях, которые всегда концентрировались в кабинете главного врача. Было очень много интересных новостей, из которых Лодыженко, человек с большим опытом общественной работы, умел отбирать факты, заслуживающие внимания.
— Только вы, товарищ Лодыженко, пожалуйста, об этом никому ни слова. А то еще скажут, такая-сякая… Пускай уж лучше узнают не от меня. Вот только что забрали Исенджана из «капитанской будки» в распределителе. Говорят, будто он в какой-то степени помогал басмачам. Только же вы…
— Ну что вы, на меня можно положиться. Да и кому б я об этом рассказывал, ведь мы с вами здесь вдвоем беседуем. Может, вы слыхали, когда меня Дора думает «освободить»?
— Говорила как-то. Кажется, Евгений Викторович мог бы. Может, вы попросите, чтобы его вызвали на консультацию… — И девушка, говоря это, покраснела.
Фельдшерица, проявляя интерес к этому консультанту, поняла, что выдает себя, и поэтому тут же, стремительно повернувшись, скрылась в первую же дверь женской палаты, даже не сказав Лодыженко «спокойной ночи».
Лодыженко, ни о чем не думая, неспешно поковылял в свою палату. Его часы, лежавшие на столе, показывали ровно девять.
Раскрытый учебник узбекского языка, лежавший на столе, заставил Лодыженко приступить к ежедневным занятиям, которыми заполнял он свое свободное время в больнице. Утром — процедуры, врачебный осмотр, а остальное время почти целиком посвящено изучению узбекского языка, практическим разговорам с санитаром Умаром Гулямом.
Меж страниц учебника лежало неоконченное письмо к Саиду-Али Мухтарову. Лодыженко, получив дополнительные новости от Таисии Трофимовны, отложил учебник и принялся дописывать письмо.
«Дорогой Саид!
Больница как больница: человек в ней впервые ощущает и радость жизни, и оценивает себя, и самодисципли-нируется.
За эти месяцы я так привык к ежедневному распорядку, что не представляю себе, как буду жить без этих приглушенных коврами шагов, розовых лиц, белой, кристально чистой одежды и не в меру точных часов.
Но хочется вырваться отсюда. Хочется ощутить прелесть безграничных просторов.
Да, в предыдущем письме я уже писал тебе об этих обычных вещах. Мне хочется только дописать кое о чем новом. Конечно, пишу только о том, что у меня не вызывает сомнений, но и за это не ручаюсь, поскольку пользуюсь источниками все той же Таисии Трофимовны. Кстати, она, кажется мне, Евгения Викторовича ждет больше на консультацию, чем я. Может быть, попросишь его выбрать самый быстрый и простейший способ проконсультировать меня и… Таисию Трофимовну, которая еще, бесспорно, «больная», нуждается в длительном и старательном «лечении» именно такого опытного хирурга, как он.
Виделся я с делегатами, когда они осматривали больницу. Как искренне звучали простые рассказы этих несчастных людей о своем общественном положении среди «культурных» колонизаторов! Они «чандалы». То есть люди, обреченные на унижения. Даже у нас, когда их усадили за стол, некоторые из них, особенно бенгальцы, были поражены. Ведь они у себя на родине имеют право есть только из надбитой посуды, да и то не на глазах у «культурных» людей. Один из них — молодой, сильный индус, лет около тридцати пяти, когда с ним рядом села наша «мать» Дора и через переводчика таджика сказала этому от земли пришедшему красавцу: «Разрешите вас угостить», — зарыдал горькими слезами».
Лодыженко обратил внимание на шум, возникший в коридоре, и прекратил писать письмо. Вдруг дверь в его палату открылась, и он услыхал такой знакомый ему и такой звучный голос, что даже эхо раздалось в коридорах:
— Можно? Потому что тут эти сторожа…
— Можно, можно, Вася. Вот так новость! Умар, впустите его.
Лодыженко не мог пойти навстречу Молокану и вообще несколько растерялся. Ему уже было известно, что этого человека разыскивают. Может быть, его выпустили, или он не знает, что ему угрожает? Его лицо выглядело необычно, оно выражало решительность, вдохновение и независимость.
— Как они пропустили вас через парадный ход? — удивленно спросил его больной. Он с уважением относился к пожилому Молокану и хотя по-дружески называл его «Вася», но, требуя называть себя на «ты», сам, в знак уважения, всегда говорил Молокану «вы».
— Да я решил, что в моем положении лезть через забор — куда безопаснее. Ха-ха-ха! — непринужденно, искренне захохотал Молокан, заставив улыбнуться и Лодыженко.
— Давно вы так действуете?
— Сегодня. Картина, я тебе скажу!.. Нас здесь не услышат? — понизив голос, спросил Молокан у Лодыженко и уселся напротив него в конце стола, отдавая дань уважения установленным врачами правилам посещения больных.
— Думаю, что желающих подслушивать нет.
— Вот картина. Ха-ха-ха! Исенджан спрятал меня у себя дома и исчез. Матушка моя родная! — Молокан наклонился и прошептал на ухо Лодыженко: — Я уже на свободе решил, что должен вначале посоветоваться с тобой, перед тем как… рисковать.
Молокан умолк, внимательно вглядываясь в лицо Лодыженко. Потом, не дождавшись его ответа, он озабоченно заговорил, будто сам с собой:
— Я как знал, что не пропустят: прямо с горы, перемахнув забор, мимо «саидовых» уборных, черным ходом направился сюда. И наскочил… на сторожей…
— Положение действительно сложное. Вам надо явиться самому и объясниться. Если будет нужна какая-либо рекомендация, рассчитывайте на меня. Я попрошу Саида… кстати, вот пишу ему письмо. — Лодыженко раздумывал, сказать ему об аресте Исенджана или нет…
Молокан по этим нескольким словам Лодыженко вполне сориентировался: нужно действовать все в том же направлении. Он сказал:
— Э, нет! Вмешивать сюда Мухтарова не следует. Ему и так, боюсь, не сладко будет. Да я… мне уже за полсотни перевалило. Э-э, ветер! — сказал он и неожиданно вздохнул.
Они помолчали немного.
— Я должен тут… выполнить поручение одного члена коллегии Наркомпроса, — начал было Молокан.
— Нур-Батулли?
— Да. Он, видите ли, беспокоится о Доме культуры. Просил или, вернее, поручил мне поднять в печати кампанию насчет художественного оформления этого дома. Вот какая графа!
— Художественного? Ведь он оформляется по проекту известного архитектора Эришвили.
— Это не то! Национально-художественного! Чтобы «брови изгибались», понимаешь? Словом, Батулли считает, что в проекте обошли традиции Улугбека. Он хочет, чтобы Дом культуры в Кзыл-Юрте заменил собой мечеть.
— Заменить мечеть — это правильно, тут у него есть основания… Правда, я не знаю, что именно он имел в виду…
— Чтобы дом, так сказать, стал бы советским регистаном скорее по форме, чем по содержанию. Я его понял. Он там загнул какую-то поэтическую графу с девичьими «изогнутыми бровями», но я его понял.
— Я тоже понимаю. Я подметил у Батулли ярко выраженное нездоровое пристрастие к националистической романтике. Иногда это переходит всякие границы.
— По-моему, ты не совсем точно определил его пристрастие.
— Погодите. Вы же, кажется, являетесь его протеже в газете? К тому же зачем так сразу приклеивать ярлык? Что же касается художественного оформления, то я поддерживаю его.
— Полностью?
— Нет, лишь в части привлечения общественного мнения к этим проблемам. Дом культуры действительно должен быть советским регистаном, а создавая наш общественно-воспитательный центр, надо стараться, чтобы художественное оформление дома было в самом деле на уровне социалистической культуры.
— Так, может, ты и возьмешь на себя выполнение этого задания, потому что я, видишь, на некоторое время должен исчезнуть в небытие…
— С радостью, с большой радостью! Да это же наша задача! Надо будет связаться с узбекскими писателями, интеллигенцией и организовать такой рейд. Болезнь моя уже проходит.
Молокан поднялся, перелистал учебник узбекского языка.
«Начинается», — подумал Семен Лодыженко, понимая, что самая серьезная часть разговора сейчас должна будет начаться.
— Так я, значит, теперь пойду… Ночевать же у тебя все равно негде.
В этом напоминании о том, что он вынужден скрыться от советского закона, прозвучала нескрываемая печаль. Лодыженко стало жаль его. Перед ним стоял пожилой, «хожалый», как называл себя Вася, человек. Семен знал кое-что о тернистом жизненном пути этого «хожалого» и искренне хотел чем-нибудь помочь ему. Конечно, Лодыженко многое было неизвестно, да и соответствовало ли действительности то, что он знал?
— Не забывайте, что я охотно дам вам характеристику, — сказал Лодыженко, пожимая ему руку, и добавил: — Я, конечно, не гоню вас… от себя.
— А завтра расскажешь ГПУ об этом моем посещении?
— Конечно, если к этому будет повод. Кстати, вчера вечером арестовали Исенджана, — не выдержал все-таки Лодыженко.
— Ага, майли, как говорят узбеки. Очередь за мной… Я ушел. Скажи, пожалуйста, сторожам, чтобы они меня не провожали, потому что… я все же…
— Что? — спросил Лодыженко и, вежливо открыв перед Молоканом дверь, пропустил его вперед.
— Пойду напрямик… через забор.
Лодыженко стоял возле двери до тех пор, пока чуть ссутуленная фигура Молокана, повернувшая к черному ходу, не скрылась за углом коридора. Умар-Гулям, улыбаясь, посматривал то на Лодыженко, то вслед Молокану.
Окно из палаты Лодыженко выходило не на ту сторону, куда пошел Молокан. Но он долго вглядывался в темноту, прислонившись лицом к приятно охлаждающему стеклу. Потом вздохнул, сел и через минуту стал дописывать письмо.
«Только что был у меня чудаковатый Вася Молокан. Его разыскивают, чтобы арестовать. Он дал мне слово, что явится туда, но я уверен, что Молокана теперь уж и ветер не нагонит.
Привет. Завтра, может быть, еще кое-что припомню и напишу. Не забудь попросить Храпкова.
Больница в Советской степи.
Твой Семен».
IX
Закрытие обители мазар Дыхана по неизвестным причинам откладывалось и затягивалось. Иностранная печать даже стала хвастаться, что большевики испугались угроз Мекки и Рима, решили не трогать обитель. В какой-то степени это успокоило многих людей, которые во всяких решительных действиях усматривали поспешность и напрасное «озлобление кишлаков».
Саид-Али нервничал. Он уже четыре раза исправлял тезисы своего выступления на этом торжестве и очень сожалел, что поторопился рассказать кое-кому из знакомых о своем участии. Ему казалось, что они пристально глядели при встрече на него, не скрывали иронии, а может быть, и издевки над его опрометчивостью.
— Я еще тогда говорил, что ваше предложение преждевременно, — намекали ему иные. — Оно, конечно, выглядит очень лево, эффектно, да… и не совсем политически оправдано.
Мухтаров в ответ на это лишь пожимал плечами.
Его предупредили о том, что комиссия РКИ должна в срочном порядке проверить производственные планы строительства Сельмашстроя. Он всю ночь не мог уснуть. В третьем часу ночи ушел от него последний прораб. Конечно, имеются недостатки. Кузнечный цех, перевыполнявший план, как выяснилось, заложил и зацементировал пол на пятьдесят шесть сантиметров выше проектного задания, поэтому перерасходовали арматурное железо. Налицо непредвиденные изменения в профиле всего строительства. Мелкомонтажный цех использовал чужие материалы и поэтому раньше срока окончил строительство, но столярный и механический ощущали нехватку в материалах, систематически срывали выполнение плана. Были и другие, может быть, более мелкие, но все же ощутимые недостатки в работе.
Об этом он знал и раньше. Докладывая в Совнаркоме, он говорил о недостатках в кузнечном цехе и других промахах. Но общая картина «неполадок» только сейчас вырисовывалась перед ним.
И от этого ему стало не по себе. Он почувствовал, что такое положение дел грозит серьезными неприятностями. Ему казалось, что под ним ломается ветка и он вот-вот упадет.
Утром Саид уже застал комиссию на производстве. Он смущенно здоровался с членами комиссии и очень чувствительно реагировал на малейший оттенок в смене их настроений. Прислушивался к тому, что они говорили, старался с наибольшей ясностью и прямотой отвечать на их вопросы.
Вскоре они пришли в контору. Комиссия попросила освободить комнату от посторонних. Из работников строительства остались только секретарь партколлектива Щапов и Мухтаров. Чувствовалось, что члены комиссии обдумывают, с чего начать разговор.
Военный, с петлицами пограничной охраны, расхаживая по кабинету, говорил:
— Нам не следует без нужды сгущать атмосферу. Давайте расскажем о своих впечатлениях, попросим товарищей со строительства высказать свое мнение да на этом, может, и покончим. — Он посмотрел на присутствующих и, не услышав возражений, продолжал: — Сельмаш должен быть введен в строй к началу нового года, точнее — в течение первых двух месяцев. Первого мая он должен работать на полную мощность, и точка: ни одной хлопкоуборочной машины Узбекистан не заказывает за границей. Мы хотим услышать от руководителей строительства: может ли партия и Советская власть положиться на них или нет? Сумеет ли Сельмаш уложиться в эти сроки или придется… собственно, или есть какие-либо сомнения. Потом поговорим о другом.
Саид лишь сейчас понял, что члены комиссии не настроены против него. Они только хотят, чтобы он был правдив и тверд в своих решениях. Это вернуло Саиду силы. От одного только сознания, что это действительно так, он воспрянул духом, осмелел и определил свое место среди этих пяти человек.
Наступила абсолютная тишина, даже председатель комиссии перестал на какое-то время расхаживать и замер в ожидании. Потом он снова начал ходить по кабинету. Кто-то закурил папиросу, и все закашлялись.
— Ну, давайте вы, начальник строительства, а потом секретарь парторганизации выскажется. Или, может быть, наоборот? — обратился председатель к членам комиссии.
— Пусть начинает Мухтаров, — раздалось несколько голосов, и Мухтаров заговорил. Он все время стоял в темном углу, а произнеся первые слова, вышел на середину комнаты. Председатель комиссии, сев в кресло и вытащив ножик, стал чинить карандаши.
— Об этой задаче мы хорошо помним, — горячо начал Мухтаров. — Наши планы, говоря откровенно, не всегда так хорошо выполняются, как об этом пишется в отчетах. Есть и серьезные срывы в работе, за которые я несу полную ответственность, хотя и непосредственных виновников не глажу по головке. — Саид перечислил недостатки, рассказал о нехватке материалов, о малом количестве надежных людей. — Но мы сегодня не можем даже думать об отступлении. В конце января мы должны снять последнюю доску с опалубки и перебросить все силы на обработку деталей, а также и на монтаж оборудования. Первого апреля ни одного рабочего-строителя не будет на строительстве. Машины для посева и уборки хлопка мы дадим своевременно… — Подумав немного, Саид добавил: — У меня даже была мысль — в апреле месяце дать некоторые машины для посевной кампании в Советской степи. Подсчеты говорят, что мы не справимся с посевной, если не сделаем этого.
— А это интересная мысль.
— Минутку, товарищи. Будем держаться в рамках предыдущих предложений. Слово предоставляется секретарю партийной организации.
Харлампий Щапов говорил значительно дольше, чем начальник строительства Саид-Али Мухтаров. Ему пришлось рассказать о начальных этапах строительства, о критическом положении, создавшемся было летом этого года, и, наконец, о том, как оживилась работа с приходом нового руководства.
Саид особенно прислушивался к этой части выступления секретаря, потому что она касалась его непосредственно. Не случайно же он ощущал при этом то нервный холод, то жар.
После обстоятельного выступления Щапова, как и следовало ожидать, развернулись оживленные прения. Это было не формальное обсуждение: никто ни у кого не просил «слова», все присутствующие говорили, не придерживаясь регламента, в меру необходимости и целесообразности. Но Саид-Али заметил, что в некоторых выступлениях затрагиваются и совсем побочные, довольно-таки щекотливые вопросы, которые, казалось бы, никакого отношения к строительству не имели. Это заставило Мухтарова насторожиться. Ему показалось, что председатель комиссии затеял разговор о «каких-то пришельцах», бродивших где-то в районе Ферганы, чтобы услышать мнение Саида об этих иностранцах. Может быть, председателю комиссии важно было узнать и не самое мнение Мухтарова о них, а только убедиться, что он знает о «делегатах».
Наверное, именно для этого председатель комиссии наконец-таки уловил совсем незначительный повод и обратился ко всем с вопросом, но так, что первым должен был ответить на него Саид-Али.
— Слыхали ли вы о каких-то «делегатах» в Ферганской области?
— А я узнал об этом еще несколько дней тому назад из письма одного товарища, находящегося в степи, — не колеблясь, ответил Мухтаров. — Но мне кажется, что во всей этой истории есть и своя оборотная сторона медали. У меня есть свое мнение об этом случае…
— Какое же ваше мнение? — торопливо спросил председатель, только теперь зажигая свою изжеванную папиросу. — Надеюсь, что это мнение — достойное советского гражданина? — многозначительно улыбаясь, добавил председатель.
— Уверяю вас, что я не антисоветский человек… — в унисон председателю ответил Мухтаров. — Эти взгляды не являются моей фантазией. Еще XII съезд РКП (б) выразил уверенность в том, что мы расшевелим, революционизируем восточные колониальные страны. Восток уже около десяти лет смотрит на нас как на пример. Сейчас нет никаких сомнений в том, что Советский Союз представляет собой притягательную силу для народов Востока, и вполне возможно, что к нам могли вырваться люди из «глубокого тыла империализма», из стран, порабощенных колониальным режимом, чтобы собственными глазами увидеть, как наши люди строят свое будущее. Мы — страна надежд и спасения для всех угнетенных капитализмом, об этом надо всегда помнить. В этом деле нельзя забывать и о том, что антисоветские элементы слишком заинтересованы в преследовании этих беглецов, а иностранная антисоветская печать поднимает по этому поводу ужасный шум…
— За границей спекулируют по всякому поводу. А вы все читали в иностранной печати?
— Я в иностранной печати ничего не читал и только верю нашей, которая так неловко и поспешно сообщила об этом. — Саид вдруг вспомнил Молокана и разговор с ним перед отъездом. И он понял, что даже в этой комиссии не все представляют себе настоящий смысл поднявшейся газетной «шумихи». Он немного испугался, что своими словами мог испортить все дело. «Молокан был бы удивлен…»
— Разве сегодня об этом было напечатано в газетах?
— Это было во вчерашней газете, в разделе иностранной культурной хроники, — объяснил Саид-Али, пожав плечами.
— Гм… Ничего себе «культурная хроника».
Саид продолжал дальше:
— Я с ними не встречался, но верю Лодыженко. В это дело… нам нечего впутывать строительство… Да я, вижу, уклонился от цели нашего совещания.
Председатель комиссии встал.
— Да, это действительно моя вина… Так вы, товарищ Мухтаров, заверяете, что Сельмаш будет своевременно введен в строй?
— Досрочно, заверяю вас, — подтвердил Саид-Али.
В небольшом споре он, казалось, нашел себя. Саид только поглядывал на Щапова, которому доверял, и, не видя с его стороны даже тени намека на протест, настаивал на своем.
— Будем продолжать дальше? — неожиданно спросил председатель, обращаясь к членам комиссии.
Пожилой рабочий из железнодорожных мастерских тоже оглядел присутствующих и ответил:
— Думаю, что можно. Мы получили заявление Мухтарова в ЦКК и… я думаю, что можно продолжить наш разговор.
Саид-Али понял и вспыхнул.
— Пожалуйста, чего же… я выйду. У меня, кстати, есть дело, — и он, посмотрев несколько раз на часы, торопливо направился к двери. Секретарь партколлектива, подняв руку, остановил его.
— Погодите. У меня есть предложение продолжать разговор в присутствии начальника строительства.
— Поддерживаю. Оставайтесь, товарищ инженер. Да дело здесь небольшое, товарищи, — начал сразу же председатель. — Сомнение, конечно, есть… Но обещания руководителя строительства, поддержанные партийной организацией, довольно убедительны. Давайте пока согласимся с тем, что на строительство надо направить постоянного уполномоченного РКП, и все.
Надо было обдумать это предложение. Председатель снова сел. Саид-Али уперся плечом о косяк двери.
— Удобно ли будет? — нерешительно возразил Щапов.
— А я против этого предложения, — сказал член ЦКК, рабочий железнодорожных мастерских, и поднялся со своего места. — Для меня картина вполне ясна. Уполномочивать нового человека — значит не доверять ни начальнику, ни тем паче партийной организации, которым мы так охотно сегодня верим. Я предлагаю составить акт сегодняшнего обследования и передать его в комиссию Совета Труда и Обороны.
Это предложение не вызвало споров.
Члены комиссии крепко пожали руку Саиду. В рукопожатиях Мухтаров почувствовал доверие, и это наполнило его новыми силами и спокойствием. Но он также понял, что его враги ведут с ним ожесточенную борьбу. К тому же все эти неполадки, срывы на строительстве! Разве секрет, что они не случайны и что не только теми причинами, о которых он говорил комиссии, надо их объяснять!
Но кто вредит, кто преграждает ему путь?
На него написали донос. Грязный донос и, очевидно, такой «серьезный», что им заинтересовалась ответственная комиссия.
Но рассеяны ли все подозрения?
X
Саиду передали, что ему звонил «какой-то доктор Храпков». «Это очень кстати, — подумал Саид. — Надо воспользоваться случаем и выполнить просьбу Лодыженко». Саид попросил секретаря разузнать номер телефона Храпкова и позвонить ему.
Евгений Викторович долго не мог забыть о своем посещении Саида-Али Мухтарова. С той поры, как Любовь Прохоровна выехала «в неизвестном направлении», доктор стал иначе относиться к Саиду. Ему захотелось ближе сойтись с Мухтаровым, даже… даже поговорить с ним о Любови Прохоровне.
«Если трезво разобраться, так мы теперь оба оказались брошенными», — вертелось у него в голове бессонными ночами.
По многим мелочам, по нечаянно услышанным разговорам за дверью Евгений Викторович нарисовал себе довольно ясную картину: эффектный наркомпросовец в турецкой феске взялся устроить Любовь Прохоровну на работу. Работа на выезд. Бог с ней, пускай заводит себе новых любовников.
Но ведь ребенок…
Наверное, Мухтарову будет интересно и приятно услышать от Храпкова его последние соображения о ребенке. А он, врач Храпков, сделает это искренне: проинформирует, посочувствует и посоветует.
Евгений Викторович теперь особенно остро ощущал отсутствие товарищей, знакомых. С одним Синявиным далеко не уедешь. То, что в соответствующем учреждении его уже спрашивали о Преображенском, к тому же спрашивали вежливо, не в порядке официального допроса, подсказало Храпкову, что Мухтаров говорил там об этом, характеризовал и его, Храпкова, поведение.
Храпков почувствовал такое облегчение на душе после этого разговора, что позвонил Мухтарову в приподнятом настроении.
Телефон долго не отвечал. Перед ним лежало письмо от Доры Остаповны Тарусиной из больницы. Она просила его приехать к ним, чтобы сказать свое мнение о здоровье Лодыженко. Она передавала ему привет также от персонала больницы.
Перед ним возник этот «персонал» в белом, накрахмаленном халате, с такой же белоснежной косынкой. И из-под косынки вырывается и вьется не куколь-трава, а хмель, опьяняющий его свободное теперь сердце…
Евгений Викторович быстро оделся и вышел из дому. К Сельмашстрою надо было проехать на трамвае через весь новый и старый город. Чем страдать в такой тесноте и рисковать потерять пуговицы, лучше пройтись пешком по свежему морозцу. По дороге обдумать встречу, разговор. Ведь они должны просто, открыто поговорить.
Общее горе должно их окончательно и навсегда помирить.
Он незаметно дошел до Воскресенского рынка и с трудом пробирался через тесную «толкучку». Почувствовал даже какое-то удовольствие, когда, пробиваясь в этой рыночной толчее, услыхал бормотание какой-то торговки:
— Вот еще дредноут прется… — и дальше слова терялись в рыночном хаосе, а Евгений Викторович, чувствуя себя в самом деле дредноутом среди этого человеческого океана, проследовал дальше.
Ему так натолкали бока, что, не доходя, до «Ходры», он вынужден был взять извозчика. Храпков вытирал пот, выступивший на лбу, и с интересом рассматривал работу путейцев, гудронировавших улицы Ташкента.
Саид-Али поблагодарил секретаршу за то, что она позвонила Храпкову, но был недоволен тем, что на вызов никто не ответил. Он записал на листке календаря номер телефона Храпкова и рядом сделал пометку: «Провести телефон на новую квартиру». Через какой-нибудь час, вернувшись со строительства, он снова позвонил Храпкову.
Саид-Али уже собирался уйти домой, но в это время секретарша ввела в кабинет немного смущенного Евгения Викторовича.
— Разрешите ли? Я на одну минуту, товарищ Мухтаров.
Саид-Али, выскочив из-за стола, приветливо воскликнул:
— Евгений Викторович, здравствуйте! Милости прошу. Зебихон, не впускайте ко мне никого. Садитесь, пожалуйста.
Саид взял за руку Храпкова, подвел его к креслу, усадил, сам сел рядом.
— Я только что звонил к вам. Мне сказали, что вы хотели со мной говорить.
Храпков успокоился. Радушная встреча произвела на него хорошее впечатление, хотя следы былой обиды еще порой давали о себе знать.
— Извините меня. Я к вам по одному делу. Мне известно, что вы переписываетесь с… больницей.
— С Лодыженко? Я тоже о нем хотел поговорить с вами.
— Ну-с, вот… хотя, как говорят, личное надо таить в себе, но… я этой ночью выезжаю в больницу.
— В Советскую степь? Прекрасно! Семен просит, умоляет вас приехать туда. Знаете, ему уже надоело в больнице. Если, правда, рана… дальше улучшения не будет и процесса там никакого нет, так зачем его мучить? Доверяя только вам, я бы просил вас. О, это говорит мое искреннее чувство.
Храпков поднял руку, будто защищался от этих комплиментов.
— Пожалуйста, пожалуйста! Я с удовольствием. Главврач тоже об этом пишет. У Лодыженко прострелена чашечка, утолщение в области колена. Хрящи тоже. Это все та же поврежденная нога. Да, столько теперь хромают… — он посмотрел на кабинет, увешанный чертежами, диаграммами, и перенесся мысленно в другой такой же кабинет, где сидел он, опытный хирург, высказывая свое согласие или несогласие с инженерами.
Сразу вспомнился Преображенский — и ему стало противно и страшно.
— Слышно что-либо новое о суде или нет? — спросил он после небольшой паузы.
— Ничего нового. Буквально все еще «старое» теребят, — ответил Саид с горечью, сделав ударение на слове «старое». — Следствие уже давно закончено, в недалеком будущем начнется главное и окончательное…
— Но когда?
— Когда? Может быть, и завтра. Понимаете, Евгений Викторович, у нас столько работы всюду. Людей не хватает. Кроме того, суд надо провести там, среди дехкан и рабочих, которые собственными руками преодолевали последствия вредительства.
— Да где уж там, ведь сейчас зима!
— В этом-то и загвоздка. Мне кажется, что до тех пор, пока не подготовят хотя бы временного зала, процесс не начнут. Лучше всего было бы в Доме культуры. Я знаю из писем Мациевского, что первый этаж с двумя малыми залами уже в основном закончен. Простенков умышленно не ставили, покрытие временно подперли колоннами. Это будет прекрасный зал для суда.
— Синявина вы давно видели?
— Перед его поездкой в Москву. Да, да, он поехал в Москву по делам окончания строительства. Надоело уже старику, но держится. Я вас понимаю, Евгений Викторович, вы могли бы преспокойненько проехаться вместе с ним.
Храпков все время пытался не то спросить Мухтарова, не то о чем-то сообщить ему. Наконец он дождался, когда Саид сделал передышку, и спросил его:
— Он вам ничего не говорил?
— По поводу чего?
— Да так, о всяких там слухах. Не думали ли вы о том, что было бы неплохо… на процесс привлечь…
— Преображенского? Заботимся, Евгений Викторович, и об этом.
— Именно его! — энергично произнес Храпков, даже прищелкнул пальцами, но тут же спохватился и почувствовал себя неловко. Мухтаров поднялся с дивана, оперся о край стола.
Евгений Викторович тоже поднялся. Ему показалось, что разговор окончен, хотя он еще не сказал, зачем пришел.
— Ну, тогда разрешите пожелать вам… Я пойду.
Саид-Али приветливо провожал доктора, идя за ним, и просил осмотреть Лодыженко.
— Не забудьте передать привет… — и Саиду почему-то захотелось пошутить. Ведь перед ним стоит такой веселый, милый доктор, с которым связаны воспоминания о пребывании Саида в Голодной степи. Головоломные, но зато и знаменательные дни! — Передайте от меня привет и… Таисии Трофимовне.
Храпков резко повернулся, и его лицо от удивления расплылось в теплой дружеской улыбке.
— А вы знаете, Прохоровна… по рекомендации этого интеллигентного турка выехала из Ташкента куда-то на работу.
— Нур-Батулли?
— Да. Я, собственно, об этом и хотел сказать вам. Да вы не печальтесь. Любовь Прохоровна… принципиальная женщина.
— Я? — спросил Саид уже без улыбки.
Человек говорил с ним серьезно, хотя у него были все основания обходить его десятой дорогой… Однако это жизнь! Какой сложной бывает жизнь, если она приводит еще и к таким остро искренним разговорам.
— Спасибо вам, Евгений Викторович. Меня интересует…
— Девочка?
Саид не ответил. Он только внимательно посмотрел в глаза Храпкову, сильнее пожал ему руку.
— Она в хороших руках — в руках Марии. Вот я и подумал: может, захотите разыскать их? Да мы, надеюсь, еще поговорим об этом.
Храпков поклонился и сел на дрожки. Ему хотелось поскорее убежать после тяжелого разговора.
В первом часу ночи, перед самым отходом поезда, на вокзал приехал и Саид-Али, чтобы проводить Храпкова. Он привез коробку шоколадных конфет и просил передать их Лодыженко. О разговоре в конторе Саид даже словом не обмолвился.
— Пожалуйста, передайте. Ничего лучшего не успел купить, — промолвил он.
Евгений Викторович был тронут вниманием Мухтарова. Впервые с той поры, как началась эта ужасная одинокая жизнь, его провожают, и так тепло, по-дружески.
И провожает его Саид-Али Мухтаров!
— Какая досада, — спохватился Храпков и застыдился.
— Вы хотели бы преподнести такой подарок Таисии Трофимовне? — спросил Саид.
— Да! — почти трагическим тоном подтвердил Евгений Викторович. Зачем ему кривить душой перед Саидом, который хорошо знает о его отношении к фельдшерице.
— Так, пожалуйста, Евгений Викторович! Я об этом и позаботился. Я знал, что вы забудете. Поверьте мне, пожалуйста! Семен — взрослый мужчина. Ему — не нужно.
— Неужели? — по-детски обрадовался здоровяк Храпков. — Я… очень благодарен!
Прощаясь, он со всей искренностью благодарно жал руку Саиду. Поезд двинулся. Храпков, стоя на подножке, помахивал коробкой с шоколадом. Только теперь он заметил, что коробка трижды перевязана ярко-розовой лентой и украшена замысловатым бантом. Такие мужчинам не дарят.
XI
В Московском высшем техническом училище двадцатилетнего юношу Абдуллу-Али Мухтарова студенты знали как брата известного инженера, осуществлявшего строительство в Голодной степи. События на стройке развивались своим чередом, не касаясь этого студента, и он оставался в тени.
Саид-Али вызвал Абдуллу из кишлака к себе еще тогда, когда сам заканчивал последний курс Института инженеров транспорта в Ленинграде и наездами экстерном сдавал экзамены за гидротехнический факультет Высшего технического училища в Москве. Он устроил брата на рабфак, следил за его учением, ростом. Со временем Абдулла стал студентом Московского высшего технического училища, в которое он поступил тоже по совету и при помощи брата Саида-Али. Тогда же Саид и дал обещание «вывести в люди», воспитать Абдуллу. Профсоюзный, комсомольский и весь институтский коллектив называли младшего Мухтарова просто Абдуллой, его любили за то, что он был хороший товарищ, дисциплинированный и активный студент. У Абдуллы не было таких способностей, как у Саида, но он успешно переходил с курса на курс. Абдулла был молод, ему некуда было торопиться, и за ним порой числились курсовые хвосты, но он не сидел ночами, чтобы ликвидировать их. «Хвосты» спокойно «отсыхали» один за другим, давая место новым.
Пока была жива мать, старуха Адолят-хон, он чувствовал себя в какой-то степени связанным с родным кишлаком. К тому же мать из своих скудных средств дополняла его небольшую по тому времени стипендию. Саид, конечно, никогда не забывал брата, заботился о нем, интересовался его учебой до момента «отречения». К тому времени Абдулла законтрактовался на работу в трест машиностроения и стал «независимым» человеком.
Как комсомольского активиста еще три года тому назад его приняли в партию. У него не было ни одного ни партийного, ни комсомольского взыскания.
Но он был спокойным и уравновешенным студентом только в институте, где все было обусловлено соответствующими правилами и нормами и где все можно было продумать и предусмотреть. Когда же Абдулла из сообщений в газетах и писем узнал об исключении Саида из партии, он впервые в жизни растерялся.
Что в таких случаях делают братья исключенных из партии?
Посоветоваться с кем-либо — значит выдать свое бессилие, неспособность самому решить этот вопрос. Два дня он задумчиво ходил по коридорам института, едва замечая товарищей. А когда перед началом собрания ячейки секретарь, по-своему понимая печаль товарища и показывая, что он не безразлично относится к этому, сказал:
— Да брось ты, Абдулла, хандрить. Ходишь как неприкаянный… Брат — это одно, а жизнь у каждого из вас своя. Печалиться о его судьбе рановато, дело его еще не закончено.
Абдулла, не подумав, сказал ему в ответ:
— Я отрекаюсь от брата. У меня с ним нет ничего общего, родственного…
— А я тебе… советую посчитать до сорока, прежде чем принимать так стремительно решение. Подумаешь, какая принципиальность!
— Нет, нет, я отрекаюсь. Вот на общем собрании студентов и заявлю об этом. Вы не знаете моего брата. Это верно, что он грамотный и одаренный человек. Верно и то, что он член партии, кажется, с семнадцатого года, командир Красной гвардии или партизанского отряда, воевал с беляками… Все это верно и, правда, неплохо? А на поверку выходит, что все это только старый политический капитал. Да, да. Получается, что он вредителей прозевал! Вредителей — в мирном строительстве социализма! А буржуазно-мещанское обрастание партийца! Нет, не переубеждай меня, не брат он мне, отрекаюсь я от него! Я честный коммунист и комсомолец.
— Запомни, Абдулла, мой дружеский совет: такие решения принимают при спокойном обдумывании и искренней убежденности в своей правоте…
После этого разговора прошло некоторое время. О своем отречении Абдулла напечатал в газете «Восточная правда», боясь, чтобы его не заподозрили в двурушничестве.
Саид вырезал из газеты себе для памяти заметку об отречении брата. Потом он где-то утерял ее, но не забыл!
И только в Чадаке, когда он, увлекаемый друзьями, дал согласие поехать в Голодную степь на пуск новых гидросооружений, ему показалось, что и этот семейный инцидент он выбросил из головы, и почувствовал облегчение.
Наступили январские каникулы. Абдулла должен был выехать на строительство одного из новых машиностроительных заводов для кратковременной практики по монтажу оборудования, для подготовки материалов к дипломному проекту и увязки его с производством. Тема дипломной работы — «Рациональная организация кузнечно-прессового цеха большого машиностроительного завода».
Абдулла не возражал, когда узнал в деканате, что будет проходить практику на Ташкентском сельмашстрое. На этот завод с ним ехали еще шесть студентов. Скучать им было бы стыдно, потому что в их семерке были Зоя Гусева и Клава Наливайко. На факультете этих девушек считали образцовыми студентками. Девушки своей скромностью даже удивляли. Они были гордостью факультета и по своей красоте и по поведению. Некоторые им завидовали.
Конечно, Абдулла приложил немало усилий, чтобы именно Зоя поехала в числе этой семерки, ее же не пришлось агитировать, да и в деканате знали, что это назначение Зои пойдет на пользу обоим.
Только в Ташкенте Абдулла узнал о том, что начальником строительства работает его брат.
Клава Наливайко обладала таким же гибким умом, как и фигурой. Узнав, что брат Абдуллы работает начальником, она высказала «истину»: «Иметь своего человека на таком высоком посту не так уж плохо». Но Абдулла был непоколебим. Он, конечно, не уехал из Ташкента, ибо пять лет уже не был в Узбекистане, да и завод интересовал его, но товарищей заверял, что принятое им решение — твердо.
— Я не хочу унижать своего партийного достоинства. Завтра мы должны представиться ему, увидите — я буду только практикантом.
Саид узнал из принесенных ему документов, что в числе практикантов прибыл и его брат, с которым он не виделся со времени своей последней поездки в Москву. Первая мысль, пришедшая ему в голову, была — отвести им для жилья свою небольшую квартиру, потому что навряд ли в Ташкенте так скоро и удобно можно будет устроиться с жильем. Но, просмотрев список, он среди практикантов обнаружил и фамилии девушек.
— Сам перейду к… — К кому же в самом деле, если не к Храпкову, он мог перейти жить, чтобы предоставить студентам обе свои комнаты на время их практики. Саид думал только о том, куда ему перейти жить, совсем забыв об отречении брата. Он не подумал о том, что тот уже не считает его родственником, а является просто гражданином, носящим одинаковую с ним фамилию.
Студентов попросили зайти в кабинет начальника и подождать, покуда тот вернется с приемки оборудования.
— Приемка уже закончилась. Он вот-вот будет, — объяснили им в канцелярии.
Студенты заметно волновались и молча поджидали в кабинете Саида.
Даже Наливайко не находила слов, чтобы нарушить это неприятное молчание.
Абдулла только делал вид, что он абсолютно спокоен. Это было заметно по его движениям, по тому, как он не мог усидеть на одном месте, пытался в таком деловом кабинете говорить неестественно громко и развязно.
Саид едва сдерживал свое волнение, пробегая через канцелярию.
— Пришли? — спросил он у секретаря.
— Все семь человек, — ответила она.
Саид, не раздумывая, стремительно открыл дверь и, быстро окинув взглядом студентов, встретился глазами с братом. Он уже было и рот раскрыл, чтобы крикнуть: «Абдулла-ака!»
Но Абдулла отвел свои глаза от Саида. Он даже не поднялся вместе с товарищами, а подчеркнуто встал последним. Это поразило и огорчило Саида. Вспомнил о вырезке из газет, понял Абдуллу — и только покраснел. На мгновение он сильно зажмурил глаза, точно преодолевая боль, а когда открыл их, то от них уже повеяло холодом. Уста его были сжаты, брови поднялись, образовав характерную для делового Саида-Али Мухтарова складку на лбу.
— Здравствуйте, товарищи, извините меня за то, что я вас заставил ждать. У нас машины… Садитесь, пожалуйста.
Саид сбросил кожаную куртку, снял меховую фуражку и сел на свое обычное место за столом. Он смотрел на Абдуллу не дольше, чем на других. Даже Клава Наливайко чувствовала себя неловко оттого, что эти сильные глаза как будто поглядели на нее особенно внимательно. Так, конечно, показалось и Зое Гусевой, но краснеть начала Клава.
— Как вы устроились? Плохо? Это нехорошо, но что поделаешь, придется пока пожить в бараках. Да вам, собственно, и не так долго придется здесь быть, — сказал Саид. Потом он выслушал несколько побочных замечаний и сразу же перешел к делу.
— Придется вас… по одному прикрепить к цеху. Будете сами выбирать или разрешите нам? Я сейчас приглашу… — и Саид нажал на кнопку звонка. — Попросите ко мне инженера Эльясберга.
— Нам хотелось бы всем попасть в один цех… — набралась смелости Клава. — Знаете, вместе обсуждать и помогать друг другу.
— А у нас вам помогут специалисты. Значит, так: товарищ Кривалин… у вас тема «Монтаж строгальных станков…», словом, цех механической обработки; товарищ Гусев… а, это вы, товарищ Гусева, я не вгляделся в список… Вам придется пойти в цех монтажа мелких деталей.
— Я тоже пойду с нею, — снова выскочила Наливайко.
Саид только поднял голову и так посмотрел на девушку, что у нее в груди похолодело. Только на мгновение задержал он взгляд на Клаве, а потом резко отвел его; углубившись в список, тем же тоном Саид продолжал:
— Даниил Морозов, вам… да, в литейный цех; товарищ Мухтаров, вам в цех методических печей…
— Я не хочу туда, — вскочил Абдулла. — Я должен…
— Разрешите, товарищ Мухтаров, за вашу производственную практику на строительстве отвечаем мы. Это первое…
— Но я к печам…
— А во-вторых, успокойтесь. Ваша тема — «Рационализация… кузнечно-прессового цеха». Наши методические печи сейчас монтируются. Через две декады пять из них должны принять газ. Это будет полезно для вас…
— А я не… я должен выбрать, — начал было Абдулла, но товарищи одернули его, и он шепотом стал браниться с ними. Саид в это время спокойно отмечал что-то в списке и передал его затем вошедшему в кабинет инженеру Эльясбергу.
— Мы здесь с товарищами согласовали распределение по цехам. Пожалуйста, займитесь практикантами. Надо будет продумать форму контроля за этой практикой и позаботиться о том, чтобы на каждого из практикантов была составлена производственная характеристика. Проверьте, как они устроились с жильем.
— А как быть с их содержанием? — уже на ходу спросил Эльясберг.
— Об этом договоритесь с бухгалтером. Мы, кажется, должны вернуть им часть стипендии, если товарищи… да вы сами там разберетесь. Всего хорошего, товарищи. Помощь вам будет обеспечена. Если у кого-либо из вас будут вопросы ко мне, пожалуйста, заходите в любое время.
Даже улыбка, достаточная для того, чтобы эти практические советы прозвучали сердечно, появилась на его бритом, похудевшем лице.
Только когда за студентами закрылась дверь, Саид тяжело сел на диван, вернее не сел, а упал на то место, где сидел Абдулла, и долго о чем-то думал, устремив свой взгляд в одну точку на замерзшем окне.
XII
Саид любил строить. Еще в институте у него возникло стремление строить железные дороги для Советской страны. Две длительные практики, которые он провел на железнодорожных стройках, создали у Саида такое впечатление, будто на этих новых степных магистралях у него вырастают крылья, как у птицы, и где пролетит стая таких птиц, как он, там простирается ровная линия железной дороги… Вскоре по ней пройдет поезд, который переносит человеческие мечты из края в край.
На заводе нет степных просторов, он требует сосредоточенности и приучает к мысли о том, что вот здесь, на этом ограниченном пустынном месте, должна зародиться и расцвести новая жизнь.
Саид не любил проигрывать. Свой «выход из игры» в Советской степи он до сих пор болезненно переживал. На строительстве социалистического завода он не выйдет из игры и не проиграет. Он ждал того дня, когда вся эта махина придет в движение, и малейший ее ролик с каждым градусом своего поворота будет ускорять конечную победу его класса над нищетой — наследием прошлого. Тяжело достается победа, но тем приятнее ощущать ее коммунисту!
Саид почувствовал в себе пламенное вдохновение того времени, когда он по зову партии приехал в Голодную степь и дал клятву приложить все свои силы, чтобы сделать ее иной. И трудящиеся добились своего: теперь это уже не голодная степь, а величественная нива нового Узбекистана, на которой посеяны зерна великого будущего его народа! Может ли теперь тот, кто не был здесь раньше, представить себе, что в недалеком прошлом это была пустынная земля, устрашавшая людей своими голыми безбрежными просторами. Трамвай прорезывает ее от Кзыл-Юрты радиальными линиями. Она готовится в будущем году дать щедрые плоды. Претворяются в жизнь мечты ведущего класса, носителя великой ленинской идеи, нашедшей осуществление и здесь, в Голодной степи.
Ведь Советская степь даст эти плоды лишь тогда, когда ценою огромных усилий будут посеяны и обработаны безграничные поля хлопка.
Посеять! Колхозы, осевшие на этой земле, вот уже второй год довольствовались пока что богарными посевами, и лишь небольшое количество танапов засеяли они хлопком. Земля плодородная, ничего не скажешь, но колхозники пришли сюда с голыми руками. Да и слухи, один чудовищнее другого, порой вселяли в душу страх и безнадежность. Слабовольные, упавшие духом бросали степь и убегали в давно обжитые места, в кишлаки.
Саид знал об этом. Степь надо было оснастить большим количеством машин, создать там совхозы!
Машины! Они нужны, они необходимы!
Вот почему Саид-Али очень часто вспоминал о своем обещании, данном комиссии РКИ. Прошла уже половина января. В начале февраля должно быть закончено все строительство, а еще осталось многое сделать. Он ежедневно подводил итоги, проверял выполнение планов и каждый раз чувствовал себя увереннее.
Планы реальные, хотя и трудноватые.
Прорабов цехов он принимал на месте работ. Собственно, не он их принимал, а они его. Они уже хорошо изучили его и чувствовали в нем своего руководителя. Все знали: если Саид появляется на эстакаде, на лесах или на складе материалов, — это означало, что он уже узнал об аварии и ее причинах. Ему известно о несвоевременной распалубке корпуса и о перерасходе материалов из-за небрежного хранения их на складе. Прорабы это учитывали и остерегались его. Они вели между собой какое-то молчаливое соревнование за чистоту, за аккуратность.
— Я не требую от вас сверхъестественного труда. Я уверен, что у вас достаточно знаний, чтобы хорошо выполнить порученную вам работу. Я требую только небольшого — аккуратности. Пусть ваши доски лежат, как у хорошего продавца товары: пронумерованные, на подставках, пересчитанные. Чтобы я прошелся между бочками с цементом и не запылил ботинок. Чтобы рабочий пришел прямо к указанному номеру материала, обозначенному у него в наряде. Уверяю вас: планы будут перевыполняться! А вот за эти две доски опалубки, через которые я сейчас перешагнул на эстакаде, штрафую вас двумя выходными днями — с опубликованием об этом в заводской печати, — а вы накажите виновных. Вагонетки, обходя эти доски, наталкиваются одна на другую. Если еще не было аварии, так будет.
И он шел дальше.
В январе, когда затихал шум бетономешалок и во дворе опять вырастали горы досок из опалубки, Саиду все меньше и меньше приходилось штрафовать людей. Более семи тысяч строителей, занятых на стройке, поняли значение точности и аккуратности в работе, и теперь уже не было необходимости следить за ними, как прежде. Но Саид появлялся на строительстве даже ночью. Еще вчера, допустим, он встречался с прорабом за пределами завода, может быть, приглашал его к себе домой, разговаривал с ним о литературе, спорил о музыке, угощал натуральным туркменским вином. Сегодня же здесь, на работе, в цехе, он был строгим и требовательным.
В кузнечно-прессовом цехе, который пришлось перестраивать в первые дни появления Саида на Сельмашстрое, теперь успешно проводились монтажные работы.
Девять паровых молотов выстроились вдоль длинной нагревательной печи. Перед агрегатом устанавливали подвижные рольганги-конвейеры, которые будут доставлять к нему металлическую болванку и получать готовую откованную деталь. Сотни механиков, монтажников, инженеров ритмично, прогон за прогоном, как художник штрих за штрихом, заканчивали детали монтажа.
Саид продуманно продвигался от подземной дороги наискось к нагревательным печам. Он не раз спрашивал у Эльясберга, непосредственно руководившего монтажом этих печей, как работает студент Мухтаров.
— Прекрасно! — весело отвечал Эльясберг.
Сегодня Саид встретил здесь и Щапова. Быстро поздоровавшись с ним, он поинтересовался ходом монтажа. Ведь послезавтра собирались дать газ печам. Саид был на газовой станции — там все готово.
— Знаете, Мухтаров, тут дела неважны. Мне кажется, что этим печам мы не дадим газ и через пять дней.
— И через пять дней? — переспросил Саид мрачнея.
— Боюсь, что даже и через десять.
Щапов разговаривал неохотно и вообще был в плохом настроении. Но Саид уже больше и не расспрашивал его. Он обвел взглядом фронт работ, заметил Эльясберга, направлявшегося к нему, и, едва поздоровавшись, напомнил:
— Товарищ Эльясберг, я в последний раз предупреждаю вас, чтобы во время работы не встречали меня и не останавливали кран.
— Там работает ваш брат.
— Студент-практикант за вашу работу не отвечает.
В это время, будто нарочно, разомкнулась цепь, и огромная четырехтонная станина с грохотом упала на свою подставку с двадцатисантиметровой высоты. Толстые болты не попали в свои гнезда, и один, согнувшись, вывернул кусок окаменевшего бетона.
Саид молчал. Он смотрел, как вокруг места аварии бегал его брат, как беспомощный Эльясберг бранил машиниста крана, кричал на рабочих, делая вид, что не замечает Абдуллы, которому поручил эту работу.
Инженер Гоев, отвечавший за монтаж цеха, как из-под земли появился возле молчаливого Мухтарова.
— Поверьте мне, ничего подобного не бывало, — только и успел сказать Гоев. Быстро оценив обстановку, он приказал зацепить станину двумя кранами и согласованными движениями отвести ее в сторону. — Кто такую тяжесть поднимает одним краном? Товарищ Эльясберг, мне ваша помощь больше не нужна. Сегодня же я об этом скажу на бюро партколлектива. А вы… товарищ Мухтаров, поговорите со своим братом. — И здесь же крикнул крановщикам: — Готова! Да, левее… Вниз… Стоп!..
Крановщики не слыхали голоса Гоева, но внимательно следили за его дирижерской рукой. Станина послушно поднялась и, проплыв несколько метров в воздухе, плавно стала на подложенные обрезки дерева.
Эльясберг немного задержался, но делать ему было нечего. Он посмотрел на часы, вспомнил о заведенном Саидом порядке, что, если старший начальник дает приказ оставить работу, подчиненный немедленно должен это исполнить. Эльясберг не посмел нарушить этот порядок.
Саид слыхал, как Гоев что-то приказывал его брату. Увидев, что тот заколебался, подошел к инженеру и посоветовал:
— Мухтаров должен говорить только с вами. Когда управитесь с делами — зайдите ко мне, я буду ждать. Ваш цех отстает с монтажом.
И Саид направился дальше. Стоявший в нескольких шагах от Саида-Али Мухтарова Щапов, задумавшись, молча последовал за ним.
XIII
На заседание бюро партколлектива пригласили и Саида. Входя в комнату бюро, он почувствовал себя неловко, но тотчас же овладел собой. Он знал, что его пригласили сюда по делу. И был рад этому.
Уже собрались все, кроме Гоева (члена бюро партколлектива) и младшего Мухтарова. Насупленный Эльясберг сидел с краю стола.
Щапов начал заседание в половине одиннадцатого. На лица членов бюро наложили свой отпечаток неумолимые, с каждым днем нараставшие темпы монтажа завода. Испачканные краской, маслом, несколько человек скрывали от глаз Саида свои перевязанные пальцы.
В комнату вошли Гоев и Абдулла.
— Слово предоставляется товарищу Эльясбергу. У нас сегодня на повестке дня один вопрос. Давайте, Эльясберг.
Эльясберг говорил резко и лаконично. Его так разбирала злость, что он не досказывал слова, проглатывал отдельные слоги. Он не возражает. Он только спрашивает, этично ли коммунисту-инженеру в присутствии по существу беспартийного начальника грубо снимать своего помощника, тоже коммуниста, и выгонять его из цеха. Он ждет ответа только на этот вопрос.
Возможно, Эльясберг не заметил, что Саид-Али, этот «по существу беспартийный начальник», присутствовал здесь и был задет его словами. Во всяком случае, когда Эльясберг говорил, то забыл о присутствии Саида.
После Эльясберга говорил «обвиняемый» Гоев.
— Я пытался быть как можно более вежливым и лишь сказал товарищу Эльясбергу, что больше не нуждаюсь в его помощи. Категорически заявляю, что товарищ Эльясберг — такой же плохой инженер по монтажу, как и по проектированию. И совершенно напрасно товарищ Мухтаров Саид по каким-то личным, что ли, симпатиям к Эльясбергу допустил его к монтажу.
— Эту вину со всей ответственностью признаю, — заявил Саид.
Присутствующие на заседании удивленно посмотрели на него, и он смутился.
— Верно. Разрешите мне закончить. Во всем цехе не бывает столько аварий, как на участке инженера Эльясберга. Он всегда спешит, непродуманно организует работу. Одно дело экспериментировать на бумаге, а другое — в цехе с ценными машинами и деталями…
Саид-Али говорил совсем мало. Он подтвердил слова Гоева и лишь добавил, что независимо от срывов и аварий монтаж прессового цеха будет закончен своевременно. Он с нынешнего дня сам возьмется за организацию монтажных работ.
Члены партийного бюро выступали чистосердечно и откровенно. В этих выступлениях Эльясберг услышал резкий ответ на его вопрос. Ответ неприятный, но логичный. Он почувствовал, что снова хватил через край, не рассчитал.
Абдулла несколько раз бросал свои реплики, но с каждым разом все тише и тише, — ни одна из них не долетала до слуха Щапова.
Последним выступил Щапов, не дав вторично слова Эльясбергу.
— Что и говорить, Эльясберг, как член партии, был оскорблен перед «беспартийным начальником» заявлением Гоева. Но Гоев, как член партии и инженер, отвечающий за монтаж цеха, действовал правильно. Сегодня мы, очевидно в присутствии товарища Мухтарова, выскажем мнение о том, что Эльясберга надо снять не только с монтажа.
— Вполне уместное предложение, — снова подтвердил Мухтаров.
— Ну, вот и отлично. Эльясберг недобросовестно отнесся к своей работе и — еще хуже — к пониманию своего партийного долга.
— А Гоеву? — задали вопрос из угла.
— Гоеву? По окончании строительства видно будет, что придется сказать Гоеву. Теперь вот что: товарищ Мухтаров Саид-Али подал заявление в ЦКК, в котором он обжаловал решение бюро обкома партии.
Саид насторожился. Он почувствовал, как забилось у него сердце, сперло дыхание. Глубоко вздохнул, преодолевая желание высказаться. И молчал.
— …У нас было еще два заявления, — продолжал Щапов, — заявление члена партии, временно прикрепленного к нашей партийной организации, и второе — члена нашего коллектива. Эти заявления в свое время мы прямо направили в ЦКК, не приложив к ним мнения партбюро. Теперь нам напомнили об этой отписке, если не сказать хуже, и потребовали от нас немедленно прислать мнение партийного бюро по поводу содержания заявлений и… их авторов.
— Одно заявление было… я только поддержал… — поторопился Эльясберг и умолк, поняв свою ошибку.
— Ну, майли, одно твое заявление, то есть поддержка. Словом, у меня есть предложение послать в ЦКК наше развернутое решение — поддержать апелляцию Саида-Али Мухтарова и дать отрицательную оценку этим документам. Прошу высказать ваше мнение.
Мнение было единодушным.
Саид попросил разрешения уйти, потому что у него вдруг разболелась голова. Он понял, что второе заявление на него написал брат.
XIV
В Ташкент из Южной Америки приехали одиннадцать агрономов-хлопководов. Среди них три негра. О их приезде было сообщено в печати. Ташкентскому гостиничному тресту пришлось поработать, чтобы достойно встретить гостей. Одиннадцать квалифицированных хлопководов из Южной Америки приехали знакомиться с техникой выращивания хлопка в Советской степи. Саид как-то прозевал это сообщение в газетах и был крайне удивлен, увидев на Иджарской улице настоящего негра. Тот стоял возле киоска и жестикулировал так, будто разговаривал с глухонемыми, — то всем своим туловищем наваливался на прилавок, за которым стоял продавец, то снова обращался к двум девушкам — судя по одежде, узбечкам. Наконец, выбившись из сил, он беспомощно поглядел вокруг. Девушки переглядывались и усмехались, но не уходили от негра, который стоял окончательно обессиленный и смотрел куда-то вдаль, возможно, вспоминая далекую Аризону или Рио-де-Жанейро, где ему приходилось говорить на нескольких языках колонизаторов.
Его растерянные глаза встретились с глазами Саида, который, замедлив шаг, с интересом наблюдал за этой картиной. Они обменялись выразительными взглядами. Саид понял, что негру нужна помощь.
— Was wollen sie, bitte? — обратился к нему Саид на немецком языке. Негр, как ошпаренный, подскочил к Саиду и обеими руками схватил его руки выше локтей. Он был так рад помощи! Он должен купить в киоске цветные карандаши. Девуш и хотели помочь ему, но у них ничего не получилось.
Саид только начал переводить узбеку-продавцу просьбу этого красавца негра, как вдруг неожиданно услыхал свое имя. Он оглянулся.
— Родные мои! — обратился к девушкам Мухтаров по-русски. Перед ним стояли Назира-хон и Чинар-биби, насилу сдерживавшие себя, чтобы не засмеяться. Особенно зарделась Назира-хон, радуясь тому, что она наконец снова встретила Саида-Али Мухтарова.
Благодарный негр записал адреса всех троих и, тепло попрощавшись с ними, ушел.
— Где вы его отыскали? У которой же из вас такие экзотические вкусы?
Девушки хохотали, краснели, а когда Саид спросил их, куда они идут, не могли ответить. Они забыли о том, что им надо было спешить в библиотеку САКУ[62], где они с бригадой должны готовить задание.
— Мне так хотелось с вами встретиться, — набралась храбрости Назира-хон. Это была уже не та Назира, что не находила слов для ответа Лодыженко на его вопросы и намеки. Эта девушка уже умела держать себя с достоинством и настолько знала русский язык, что осмелилась подойти к негру и попытаться помочь ему, предполагая, что он знает русский: ведь кто не знает языка Москвы?
Саиду было приятно вспоминать о бывшей Назире-хон и видеть перед собой эту, сегодняшнюю.
— Почему это я не вижу с вами вашего… забыл, как его?
— Юрский? — подсказала Чинар-биби.
Назира покраснела.
— Да, да, Юрский. Он так тогда ревновал, бедняга. О, вам неприятно, Назира-хон, не обращайте внимания. Я шучу, — сказал Саид-Али, не понимая, что с ним творится, но чувствуя, что хочется ему одного — шутить.
— Ну вот, видите. Так оно лучше. Смех — это здоровье. Вы же с Юрским были такими… друзьями. Или, может быть, уже и обручены?
— Вы такой… злой, Саид-ака.
Держись, Саид-Али! Опасна эта наивная искренность. Эти юные женские чувства! Назира-хон смотрела прямо в глаза Саиду и ожидала ответа.
— Да, я злой. Я действительно злой… а впрочем, мне здесь надо сворачивать, — вдруг спохватившись, будто он стоял уже на краю пропасти, добавил: — Да вы не принимайте это близко к сердцу. Передавайте привет Юрскому. Может, когда-нибудь зайдете ко мне с ним: я проверю ваш голос под аккомпанемент скрипки. А что злой — плюньте. Вас я, во всяком случае, не трону, — сказал Саид и направился в переулок.
Девушки посмотрели друг на друга и впервые каждая из них прочитала в глазах подруги, что им сегодня лучше было бы отдельно, врозь идти по Иджарской улице. Чинар-биби завидовала и ревновала свою подругу, которая имела возможность сказать Саиду хоть несколько слов. А Назира-хон злилась из-за того, что он не наговорил Чинар-биби столько же, сколько ей.
— Что, нам теперь идти на занятия этой бригады?
XV
Назавтра Саид собирался пойти на вечер встречи с агрономами в Дом науки и техники. Ночью закончили основной монтаж прессового агрегата, руководить которым Саид на заседании бюро партколлектива взялся сам лично. Теперь он на удивление крепко спал, почти впервые за последние четыре месяца чрезвычайно напряженного труда.
Ему удалось подогнать монтажные работы в кузнечно-прессовом цехе и ввести их в график.
В первом часу ночи, когда Саид обтирал тряпкой руки, к нему подошел инженер Эльясберг и попросил извинения.
— Что? — спросил Саид, не понявший сразу, о чем шла речь.
— Я тогда… вообще у нас почему-то недоразумение за недоразумением происходит. Я снял свою подпись под заявлением вашего брата и получил вчера от ЦКК…
— Это заявление?
— Нет, напоминание о выговоре с предупреждением. Давайте помиримся.
— Глупости вы говорите. Перестаньте киснуть. Мы с вами не ссорились, идите и работайте. Только работайте, товарищ Эльясберг, а не позируйте! Это вам пользы не принесет, — и он запачканной рукой пожал протянутую Эльясбергом руку.
Утром ему доложили, что в двух мартеновских печах начинают наваривать поды, а монтажный цех очищают от строительного мусора, приступают к монтажу конвейера.
— Значит, мое слово — это их слово: они его сдержат!
Все это он так живо припомнил, собираясь на вечер к агрономам. Ему почему-то захотелось забыться на минутку. Забыть обо всем, поговорить с каким-нибудь интересным собеседником, ну хотя бы с этим негром.
Вдруг раздался звонок у парадной двери. Кто же это такой вежливый? Ведь к нему заходят смело, только постучавшись в среднюю дверь, а порой и без этого. Он хотел было уже выйти из-за стола, на котором укладывал бумаги, чтобы на всякий случай привести в порядок комнату. «Никаких случаев», — убеждал он себя, выходя из-за стола, и остановился.
Он услыхал, что кто-то открыл дверь и заговорил в передней. В ответ на легкий стук смело и громко крикнул:
— Алло, мархамат[63], — потому что услышал знакомый голос.
В двери показался вначале Абдулла, а за ним, хромая и опираясь на палку, вошел Семен Лодыженко. Он из больницы приехал в Ташкент вместе с Евгением Викторовичем и остановился у него. Саид был немного обижен этим, но размолвка продолжалась недолго.
Спустя некоторое время извозчик внес в комнату вещи Лодыженко.
Саид стоял. Открытое лицо его было таким милым!.. Он не знал, познакомились ли уже эти двое в передней, но что они не знают друг друга — в этом можно было не сомневаться. Знакомить или нет? Он еще не знает, кто пришел к нему: только студент-практикант Абдулла Мухтаров, молодой, горячий член партии, писавший на него заявление в ЦКК, или, может быть, все-таки брат Абдулла.
Ни один мускул не дрогнул на лице Саида. Его глаза изучали юношу, который вначале вошел смело, а потом утратил свою решительность, съежился и оглянулся, будто прося помощи у этого постороннего ему хромого человека, рассчитывавшегося с извозчиком.
«Да, это брат», — решил Саид. «Это брат», — сказало ему сердце. У него потемнело в глазах, а в памяти затеплилась далекая забытая материнская ласка.
Саид поморщился, преодолевая и темноту в глазах, и неожиданную вспышку чувствительности. Но эта гримаса задержалась у него на лице лишь одно мгновение. Она перешла в улыбку, а глаза сияли родным, братским приветом. Теперь он уже шагнул навстречу Абдулле.
— Саид-ака, — первый, едва сдерживая свое волнение, промолвил Абдулла.
Саид твердо держался на ногах. Он, не отпуская руки брата, одной рукой протирал свои глаза, хотя это не были ни слезы радости, ни слезы злости. Просто от напряжения немного увлажнились его глаза.
— А ты… вырос и возмужал, Абдулла-ака. Складка появилась над бровями.
— А у самого?
— Ну, у меня — что? У нас род такой. Помнишь, Абдулла, у отца? Да, вы же незнакомы. Это Абдулла, мой брат, недавно из Москвы. А это — Семен Лодыженко, мой друг.
И пока они здоровались, в самом деле по-дружески, Саид почему-то заглянул в другую комнату, будто проверяя, не унес ли извозчик Семеновых вещей. Без причины он то и дело теребил свои волосы.
— Это ты по-человечески сделал, что приехал сюда. А то заест тоска холостяцкая. Давай, черт возьми, хотя бы вдвоем на одной женимся, чтобы в доме хозяйка была. Клянусь, не так уж плохо жить на свете. А Суламифь тебе не придется искать.
— Я хотел бы поговорить с тобой, потому что у нас… совещание, — обратился к Саиду Абдулла, вполне овладев собой и будто напоминая, что он желал бы поговорить с ним наедине.
— Может быть, я мешаю? — неуверенно спросил Лодыженко, присаживаясь на мягкий диван.
Саид только улыбнулся ему. В этой улыбке был дан ответ, но он вдруг напустил на себя строгость и сказал:
— Да, да… Уходите, а мы договоримся с братом, как провести эту чудесную ночь… — и, не досказав, махнул рукой.
Лодыженко задумчиво улыбнулся, посмотрел на младшего Мухтарова. Старший уже спрашивал:
— Совещание? Если действительно оно такое срочное, так начнем. Или, может, отложим до завтра?
— Нет, сегодня. Я хочу завтра уехать.
— Куда? Ведь практика заканчивается только двадцать пятого, а сегодня двенадцатое.
Абдулла сперва сел, а потом поднялся и оперся на стол. Расстегнул пальто. Саид предложил ему раздеться.
— Не стоит. Я очень спешу. Саид, это я написал заявление на тебя…
— Хорошо сделал, — улыбаясь, ответил ему Саид.
— Ты серьезно говоришь? — спросил Абдулла.
Тогда Саид перестал смеяться, подошел и стал рядом с братом, тоже опершись о стол.
— Конечно, шучу. Ты должен был бы посоветоваться со Щаповым или… или по крайней мере со мной.
Абдулла слушал брата и поглядывал на Лодыженко, который так близко принимал к сердцу их разговор. Ведь он, в этом нет сомнений, знает, о каком заявлении идет речь.
— Но я забирать его не буду. Лучше пускай так.
— Советую забрать.
— Мне неудобно. Меня могут обвинить в карьеризме и мало ли чего еще не выдумают.
— Ничего не выдумают, если… А впрочем, давай-ка послушаем постороннего человека. Семен, как ты советуешь поступить этому юноше?
— Двух мнений не может быть. Конечно, писать второе заявление будет еще смешнее. А самому надо пойти в ЦКК, рассказать им всю историю с отречением и прочее да забрать заявление — это настоящий партийный поступок. Конечно, если вы сами убеждены, что…
— Я убедился в том, что поступил глупо, как мальчишка.
— Тем лучше для вас.
Саид подошел и сел рядом с Лодыженко.
— Ноя все-таки уеду, Саид-ака.
— Никуда ты не поедешь! Ты должен закончить практику. Десять дней… ты что же — шутишь с этим? Такая практика, на таком строительстве!
Убедившись в том, что Абдулла остается, добавил:
— А теперь вот что: у меня на сегодня есть приглашение. Я хотел бы воспользоваться им, но только вместе с вами.
— О нет, тут я уж буду непоколебим. У меня совещание, я должен рассказать об этом разговоре сегодня на бюро. Нет, нет. Идите вдвоем, а я побежал. Всего…
— Так не уедешь? — крикнул Саид вдогонку брату.
— Нет, — откликнулось эхом в передней, за дверью.
XVI
Все пошло кувырком после получения тревожного письма Преображенского. В стройной системе, созданной бессонными ночами, Амиджан Нур-Батулли не учел старого знакомства Преображенского с Любовью Прохоровной. Откуда ему было знать об этом? Преображенского он встретил впервые в тот день, когда, по совету друзей из Амритсара, рекомендовал его на должность референта музея. К тому же он и в глаза не видел этого человека. И надо же быть такой беде! Преображенский оказался демаскирован по меньшей мере в глазах третьего, пускай даже и одного человека. А кто может поручиться за то, что этот третий человек не сказал еще одному? Ведь у нее есть Мария. Преображенский так и пишет в своем тревожном письме, что у Любови Прохоровны нет никаких тайн от своей «экономки».
— Убрать! Немедленно убрать их обеих или… или лучше сделать ее сообщницей, своей любовницей!..
Именно об этом и напоминал ему Преображенский в письме. Они «старые знакомые»…
И снова в его голове завертелись мысли, точно острыми клинками колющие его мозг.
«Этой рыжей морде я должен уступать все? Даже… такую женщину? Кто такой де Кампо-Сципиу: не русский и не итальянец! Случайный попутчик такого же случайного имама из Амритсара… Белогвардеец, агент! А мы, узбеки, потомки Чингис-хана, хозяева тут!..»
В тот же день вечером Батулли выехал в Фергану. По дороге он обдумывал детали, убеждал себя в том, что его поездка со всех точек зрения имеет законные и моральные основания. Ферганский музей — учреждение новое в системе Наркомпроса. Новый руководитель, член коллегии, должен осмотреть это учреждение, лично проверить, проинструктировать директора, служащих. Он обещал Любови Прохоровне посетить ее, и было бы совсем неучтиво с его стороны забыть об этом.
Как жаль, что он потерял такого ловкого человека, как Молокан! Это все работа Преображенского. Недаром он намеками советовал ему быть поосторожнее с Молоканом. Провокатор… Немедленно же надо сообщить имаму о политическом карьеризме рыжего шайтана…
С такими мыслями и намерениями он на следующий день прямо с вокзала и приехал в музей.
— Ну, наконец-то, Амиджан-ака! Вы приехали кстати. Я собирался сегодня телеграфировать вам.
— Что случилось? — бледнея, спросил Батулли, даже не поздоровавшись с директором музея.
Юсуп-Ахмат безнадежно махнул рукой. Только немного погодя он ответил застывшему Батулли.
— Исчезла секретарша музея — Любовь Марковская.
— Исчезла? — ужаснулся Батулли.
— Да, мулла Амиджан, исчезла. Два дня она не являлась на работу, а сегодня пришла ее няня вся в слезах, собирается идти заявлять в милицию. Скандал.
— А Федорченко, наш референт?
— Он тоже не был в эти дни в музее. Да он вообще работает без всякого рвения. Я даже заготовил рапорт: музею такой референт не нужен. Кстати, не так давно им интересовался его бывший приспешник на строительстве… Молокан.
— Молокан приспешник Федорченко? Да в уме ли вы? Молокан принял ислам в Турции, вам известно об этом, Юсуп-ака?.. Да аллах с ними. Наше дело — узбекская национальная культура! Вы что-то говорили о рапорте. Какой рапорт, о чем?
Юсуп беспомощно пожал плечами, потрогал свою острую бородку. На какой-то миг он тоже лишился речи от такой новости:
— Я уже ничего не пойму, Амиджан-ака. Молокан — мусульманин? Ну и шутник же вы!.. Говорю, я подаю рапорт об освобождении меня от должности директора музея…
— Мне казалось, что вы недовольны Федорченко, Юсуп-ака…
А Юсуп ничего уже не слыхал и не понимал, одолеваемый роем наседавших на него страшных мыслей. Почему же этот «мусульманин» Молокан каждый раз делал вид, что не понимает языка, даже Юсупу приходилось несколько раз помогать ему в качестве переводчика… «Заговорщики», — вспомнил он о намеке Батулли. Сейчас его еще больше напугало это страшное слово. Ведь если Молокан у Батулли считается своим и вместе с ним отстаивает ислам, так этот «заговор» затрагивает и Юсупа, ставленника Амиджана.
XVII
Такое бурное развитие событий невольно вызывало страстное желание рассуждать. Рассуждать безжалостно, долго, о мельчайших подробностях, до боли напрягая свой ум.
И Амиджан Нур-Батулли всю ночь рассуждал. Ему было крайне необходимо проверить себя, наполнить свои пороховницы. Он не ощущал ни фальши, ни утрировки в той будто бы декоративной своей жизни, которую он вел после возвращения из Турции. Правда, эту декоративность чувствовали окружающие, но прощали ему — человеку, приехавшему из-за границы и не избавившемуся от привычных там жестов, обычаев и прочего. Находясь в Турции, он, конечно, совсем иначе представлял себе это строительство социализма. Он думал, выражаясь фигурально, что специальный штат людей, предположим коммунистов или особенно комсомольцев, каждое утро, словно на окучивание хлопка, идут строить социализм, а вечером возвращаются к своей обычной жизни, какой жили их отцы, — идут в традиционные чайханы, отдыхают вместе с многочисленными жителями своей земли. Эти жители тоже живут сами по себе, как умеют, работают, как хотят, не уповая на царство социализма.
Но оказалось, что Нур-Батулли надо было выбросить из головы эти наивные детские выдумки, серьезнее присмотреться к реальной жизни. Он хорошо понимает, что пассивных жизнь выбрасывает за борт, как бурные морские волны выбрасывают щепки. Но и активно выступить против этой силы… Дон-Кихот стал только смешным, а тебя эта сила раздавит, точно букашку тракторные колеса на социалистических полях. Остается лишь одно… барахтаться, увертываться из-под тракторных колес, чтобы хоть как-нибудь «действовать»…
Эти «действия» и сблизили его с группой Преображенского.
Такова логика существования чуждого человека в этой взбудораженной перестройкой стране. Нур-Батулли не был так близорук, чтобы не увидеть, что страна переодевается не только в чистое белье, но и в другую, чистую кожу, освобождаясь от всего1 грязного, чужеродного.
Не является ли и суд, который назначен на двадцать пятое января, такою же очистительной операцией?
Батулли вставал, зажигал папиросу и, стоя у окна темной комнаты, глядел в черный, неосвещенный уголок Ферганской улицы. Когда он затягивался папиросой и она освещала стекло, то он видел себя в нем, словно в зеркале, и почти не узнавал. Нельзя сказать, чтобы он похудел. Нет. Изменилось лицо, выражение глаз. И что досаднее всего: в этом он уловил неподдельную печать страха, который будто закаменел на всю его жизнь. «Не уехать ли снова? Там такие возможности. И социальные вопросы решаются преимущественно теоретически…»
Но уже поздно. В тылу были сожжены все корабли.
— Почему-то не спится, мулла Юсуп. Краду ночной покой.
— Вы до сих пор не спите, мулла Амиджан?
— В действительности его там тоже нет.
— Кого?
— Да покоя, мулла Амиджан. Няня нашей секретарши говорит, что именно ночью и исчезла ее хозяйка. Она что-то долго писала, может быть прощальные письма, потом исчезла куда-то вместе со всем этим.
— Вы предупредили эту прислугу или няню, чтобы она об этом говорила поменьше? Вы слыхали, мулла Юсуп, что вскоре будет объявлено о дне суда над вредителями в Голодной степи? Спите, мулла Юсуп?
— Нет, пожалуйста, продолжайте, мулла Амиджан, я вас слушаю. Будет объявлено о дне суда… Так что же, так тому и быть.
Батулли не сразу ответил. Он отошел от окна и застыл в темноте комнаты. Несколько раз слыхал Юсуп-Ахмат сдержанные, но чувствительные вздохи и пытался даже вида не подать, что он понимает эти вздохи, эту моральную депрессию своего высокого начальника.
— Вполне понятно, что и Марковская и этот наш… референт скрываются от суда. У меня есть причины для печали: их обоих я принимал на работу в вашем учреждении.
— Да кому об этохМ известно? Успокойтесь, мулла Амиджан. Если в самом деле это вас так тревожит, я могу… взять грех на себя. Марковскую я знал еще по Советской степи.
— Вы знали ее и раньше? — совсем будто естественно торопился спросить Батулли.
Но от Юсупа нельзя было скрыть искусственность этого вопроса. И тотчас у Юсупа будто отняло язык. Он испугался самого себя. Надо выдержать, притаиться до поры до времени!.. Как молнией было освещено все сложное сплетение интриг, тайн, жертвой которых стал и он со своей чрезмерной склонностью к историческим раритетам, с безрассудной любовью к романтическим реликвиям. Этот наркомпросовец оказался страшным призраком, который завлекает его в пропасть, в неведомый мир.
— Да, мулла Амиджан. Я знал ее. Это — жена известного хирурга Храпкова. У нее случилось несчастье, она родила ребенка… — произносили его уста, скрывая какую-то мысль.
— Испокон веков рождение ребенка считалось счастьем, мулла Юсуп.
В этих словах Юсуп-Ахмат Алиев почувствовал еще большую неискренность своего патрона. Но они и успокоили его: значит, не догадывается Батулли о том, что многое известно директору музея.
— Если младенец зачат в законном браке, мулла Амиджан, — ответил Юсуп в тон тому же наивному рассуждению.
— Ах, вот оно что! Прелюбодейка убегает со своим любовником.
— Ее любовник не Федорченко, а Саид-Али Мухтаров, мулла Амиджан. Это очень интересная история, но я уверен, что в исчезновении Марковской она не сыграла никакой роли.
— А что же? Вижу, что мулла Юсуп может неплохо разобраться в этом сложном сплетении. Что же могло быть поводом для такого… исчезновения? Мне кажется, что это заговор.
— Если и заговор, то по другой причине. Мулла Амиджан верно сосредоточивает свое внимание на суде. Наверное, Марковскую определенные заинтересованные круги просто изолировали, как опасного для них свидетеля. А Федорченко скрылся по тем же соображениям.
— Интересная мысль.
— Естественная при такой ситуации. В центре уже судили вредителей и шпионов. Уверены ли мы в том, что эти процессы в какой-то степени не связаны и с этим, нашим?
«Этот мулла тоже слишком много знает, больше, чем следовало знать ходжентскому арык-аксакалу. Такие долго не выживают на земле. Молокан тоже любил поговорить…» — пришло в голову Амиджану Нур-Батулли. И он громко произнес:
— Но возможна и другая ситуация. Марковская — соучастница вредительства или даже шпионства, а ее грехопадение с Мухтаровым тоже одно из средств войти в доверие. Иначе почему бы ей, попавшей в тяжелое положение, не обратиться к своему бывшему любовнику за материальной помощью? А она обратилась именно ко мне. Упрашивала меня скрыть ее адрес от него, будто она бежала от нелюбимого мужа. Теперь я понимаю все! Спасибо, мулла Юсуп, за помощь…
Снова наступила минутная тишина. Батулли не выходил из темного угла и не разрешал зажигать свет.
— Эту Марию с ребенком я должен забрать в Ташкент, помочь женщине там разобраться. Сам зайду в ГПУ. А вам придется повременить и… умолчать о неприятном для нашего дела инциденте.
Только после этого он вынырнул из темного угла и подошел к окну. Он скрывал удовлетворение, которое доставило ему принятое им решение. Припомнились газеты, речи, фотографии. Именно теперь они ему были нужны. Он так удачно выступил в Советской степи, что до сих пор жил этим капиталом. Он расширил круг своих знакомых, свое влияние. Но сейчас стала угасать его слава.
На сцену выходит Сельмашстрой, к которому он никакого отношения не имеет. И наоборот, точно назло, там выдвигаются снова те самые люди, речи которых не так давно Батулли читал под своим портретом. Как бы ему хотелось прибрать к своим рукам такого Саида-Али Мухтарова и тысячи новых Мухтаровых, вырастающих прямо на его глазах! Они становятся армией строителей новой, большевистской жизни, стойко и уверенно шагающей по своему пути. И Амиджан чувствовал, как этот путь катастрофически перекрывает тропинки, им прокладываемые. Перекрывает…
«Мирза Арифов? Член джаддистского центра?..»
О, Батулли хорошо помнит эти слова, произнесенные Саидом во время их первой встречи. Тогда он этими словами помешал смелым планам Амиджана, и, может быть, здесь объяснение такой нетерпимой задержки в осуществлении всех его замыслов.
— Знаете, кого должны назначить общественным обвинителем на этом процессе?
— Кого? — спросил Юсуп, стараясь изо всех сил маскировать свое волнение.
— Мухтарова.
— Он же исключен из партии! К тому же… на балу у этих агрономов, говорят, фокстрот с американкой танцевал. Все это глупости, что в студенческом драмкружке обучился этому, так можно и вообще привыкнуть к подобному образу жизни. Что это за… прокурор: фокстрот с американкой, панибратство с иностранным агрономом, хотя он и негр.
И Амиджан стал убеждать себя в том, что этот мулла, естественно, беспокоится, болеет о его, Амиджана, судьбе, общественных делах. Он, наверное, разделяет с ним его мысли, его взгляды на старые национальные кадры и их роль в науке, просвещении.
Но откровенную беседу с Юсупом Амиджан решил отложить до более подходящего времени.
XVIII
Евгений Викторович тоже знал о том, что суд должен был начаться двадцать пятого января. Внимательно просматривал он в сегодняшней газете статьи под шапкой «Суд идет». Число — именно двадцать пятое января, как предполагал Батулли, — не было объявлено. Но в тоне газет он заметил какой-то перелом в сторону большей серьезности и деловитости. Нет, например, ни одной подробности из семейной жизни того или другого инженера, которые ни в какой степени не раскрывают существа вредительской деятельности и удовлетворяют запросы любителей криминального чтива. Сегодня была помещена статья без подписи под таким заглавием: «Все ли сидят на скамье подсудимых?» Статья выдвигает мысль о том, что во вредительстве в Голодной степи не большее ли значение имели не те, кто подкладывал мины, а их покровители. Не может быть, что виноваты в этом деле десяток инженеров, бухгалтеров и счетоводов.
Храпков перечитывал эту статью с волнением.
«Да разве я сам знал? Собственно, я ничего и не знал. Теперь я только могу догадываться. А Синявин, а другие?» — думал он, читая статью в газете. Но как ни прозрачны были содержащиеся в ней намеки, Евгений Викторович не принимал их на свой счет. Статья разъясняла и анализировала, но отнюдь не имела в виду каких-то конкретных людей, которых, дескать, надо было бы посадить на скамью подсудимых.
В статье шла речь о заведующем отделом снабжения и главном бухгалтере, удравших из допра. Главбуха недавно нашли мертвым в Бухаре — он будто бы покончил с собой накануне процесса. Писали об Алимбаеве, который опять был в обители вместе с басмачами, может быть, скрывается там и до сих пор. И больше ничего. Но все же!
Трудно ему разбираться в сложных вопросах. Ему казалось, что интерес общественности к этому процессу обращен и на него и что он должен найти для себя верный путь.
Но как искать этот путь, с кем посоветоваться купеческому сыну, скрывавшему свое происхождение?
Синявин когда-то советовал ему пойти в суд и вернуть орден. Может быть, и не нужно называть себя соучастником, но следует признаться, кто ты, и с трибуны суда заклеймить себя как морального покровителя вредителей, как человека, который хорошо знал характер Преображенского, мог лучше других понять его намеки и разобраться в причинах катастроф, строительных неудач, — за это надо критиковать себя, хотя бы и с таким опозданием.
«Ну, понятно, такому человеку носить орден и ждать, пока власть сама его отберет, не совсем хорошо», вспоминал он слова Синявина.
Как бы хотелось сейчас встретиться с ним!
Центральная станция сообщила ему, что у Мухтарова со вчерашнего дня установлен телефон дома, и Храпков позвонил Саиду-Али.
Ответил Лодыженко.
— А, Евгений Викторович! Доброе утро. Саид-Али? Сгорает от нетерпения поговорить с вами. Клянусь, не имел этого в виду. К тому же, Евгений Викторович… Неужели я ошибся? Мне казалось, что ваше одиночество разделит Таисия Трофимовна… Нет, простите, искренне… Да, я передаю ему трубку.
Саид, еще полуодетый, подошел к телефону. Он встал рано, просматривал бумаги, потом, еще в постели, они разговаривали с Лодыженко о будущем процессе, о возможном приговоре.
— Алло, саламат, Евгений Викторович! Хотя вы и недолюбливаете наш язык, но, извините, хочу вас приучить к нему. Да я шучу, конечно шучу. Нет, разумеется. Каждый культурный человек это понимает. О, не скромничайте. Весь Узбекистан считает вас таким, только вы один… А? Ну, ну, давайте… Поговорить? Чего же, можно, минутку, — и, закрыв трубку, Саид спросил у Лодыженко: — Зайдем сейчас к Храпкову? Тут недалеко. На Андижанской. Да ты же знаешь.
И когда Лодыженко кивком головы выразил согласие, продолжал говорить в трубку:
— Вы слышите? Ну, конечно, идем. Сейчас же… Считайте минуты.
— Ну, Семен, даешь темпы. Через десять минут мы должны быть вдвоем на Андижанской. Доктор хочет рассказать что-то интересное, касающееся… процесса.
Саид подхватил под руку Лодыженко и почти нес его по пустынным утренним улицам. Они не говорили между собой, ибо хотели насладиться свежим, морозным воздухом и поскорее добраться к Храпкову.
XIX
Евгений Викторович в самом деле был удивлен. Он не успел еще привести в порядок комнату, как они буквально нагрянули в дом. Он попросил Марию зайти к нему и помочь. Она, напуганная Нур-Батулли, вчера приехала в Ташкент и едва успела рассказать Храпкову «о таком беспокойстве с этим ребенком». Убирать они собирались только сегодня.
— Ну и ну!.. А вам, товарищ Лодыженко, следовало бы остерегаться маршировать с такими, как товарищ Мухтаров.
— Какой же я, Евгений Викторович? — спросил Мухтаров.
— Да… Мне кажется, что вы бы и на Марс махнули, не моргнув глазом.
— Полноте, полноте, Евгений Викторович, как вам не стыдно! Будто сами уже бабай, дедушка. Да если бы у меня была такая комплекция… (На самом деле Саид не хотел бы иметь никакой другой комплекции, кроме собственной, чувствуя себя сильным и счастливым.)
Они сразу же начали разговор. Храпков хорошо знает, что Саиду теперь не до прогулок, когда заводу предстоит решать такие задачи. Да он и сам занят. У него очень небольшое, хотя и чрезвычайно ответственное дело. Ведь этот суд все же назначат, если верить его «источникам» — на двадцать пятое.
— Да, это почти наверняка, — подтвердил Лодыженко.
— Ну вот видите. А я не нахожу себе места на этом процессе.
— Как? Ведь в сегодняшней…
— Читал. Меня в свидетели, вас тоже. Но это не то. Я получил орден!..
— Что бы вы хотели еще? — почти строго допрашивал его Саид, встав со стула и прохаживаясь по комнате.
— Чего бы хотел, я и сам не знаю. Я переживаю такие мучения! Ну, согласитесь, что орден мне… только переадресован, но как направить его настоящему адресату? Легко спросить: «Чего бы вы хотели?». Инженер Синявин советует мне просто вернуть его…
Саид в это время подошел к двери, ведущей в другую комнату, и остановился. Он будто поймал рукой слова, которые хотели сорваться с уст. Потом посмотрел на Храпкова, на Лодыженко. У него до боли сдавило дыхание, слова застряли в горле.
За дверью он услышал детский лепет. «Вернулась», — осенило его. Теперь он понял, зачем Храпков пригласил их.
Решительными шагами он отошел от этой двери и овладел собой. Храпков тоже заметил волнение гостя. Причина ему была понятна.
— Ну, что же, послушайтесь Синявина, хотя я не вижу смысла в его совете. А он человек рассудительный. На вашем месте я бы спокойнее отнесся ко всему. Для чего вам что-то выдумывать, когда делом руководят осведомленные люди, знающие его лучше, чем вы? Вас мучают, я бы сказал, какие-то призраки. А вы гоните их своей здоровой психикой прочь, не терзайте свою душу глупостями. Ваше прошлое ни для кого не является секретом. Можете наедине проклинать его сколько вашей душе угодно, а сегодняшнему Храпкову, советскому человеку, рекомендую вести себя с достойной гордостью. Ведь вы же не украли орден у товарища Ахунбабаева и рапорт о своем награждении не подписывали… Вот это вам мое последнее слово, если оно действительно интересовало вас…
Потом он посмотрел на часы и заспешил: просто из головы выпустил, что сегодня дают газ в нагревательные печи.
Первыми пришедшими в голову словами закончили они разговор и вышли, провожаемые на улицу растерянным и благодарным Храпковым. Саид-Али, пройдя несколько шагов от дома, хотел уже было сообщить Лодыженко о возвращении Любови Прохоровны. У него в голове будто буря пронеслась.
— Саид-Али! — вдруг крикнул ему вдогонку врач с порога парадной двери.
Лодыженко остался на тротуаре. Из уважения к ним он отвернулся и стал любоваться улицей.
— Я не только об этом хотел… посоветоваться с вами, Саид-Али. Должен признаться, что я не спал всю ночь.
— Что же случилось, Евгений Викторович? Любовь Прохоровна вернулась?
Храпков замер на мгновение, наблюдая за Саидом. Да, ему было бы небезразлично, если бы она вернулась. Он подавил шевельнувшееся болезненное чувство и совсем спокойным «докторским» тоном сообщил ему:
— Нет, она не вернулась, Саид-Али. Здесь что-то серьезное произошло, я сам не могу разобраться. Возвратилась только Мария с ребенком…
XX
Редактор в последний раз покачал головой и сдал правительственное сообщение в типографию. Он внимательно выслушал Батулли, который говорил о том, что он, дескать, узбек и его волнует судьба нации, которой этот процесс причиняет вред. Редактор газеты был тоже узбек, окончивший в этом году Московский институт журналистики. Вначале он только плечами пожал, а потом возразил ему.
Батулли, побледнев от злости, вышел из редакции. Может быть, он не так болезненно реагировал бы на то, что его не назначили общественным обвинителем, если бы заранее не хвастался этим в Наркомпросе и в Академии наук.
Да еще и как хвастался!
Теперь скажут: лгун, фанфарон. Вспомнить хотя бы только такие слова:
«А, глупости! Я отказывался обвинять. От профсоюзов можно было бы отбояриться, но ЦК партии… И потом сам убедился, что, кроме меня, некому. Узбекистан так беден культурными силами…» «Э-эх! Каких глупостей я наговорил, а получилось совсем иначе. Хотя бы уж сам верил в то, что в Узбекистане нет культурных сил». Правда, он не их имел в виду в своих официальных выступлениях. Он-то гордится учителями «традиционно-романтической школы в худжрах Самарканда, где воспитывались лучшие поэты мусульманского народа…» А Юсуп-Ахмат Алиев, а академик Файзулов? Да сколько их еще наберется, приумолкших, нерешительных.
— Нерешительных… И поэтому не с кем говорить, — волнуясь, пробормотал на ходу Батулли. — Да я сейчас… — это было сказано так, будто он об этом тотчас скажет самому Ахунбабаеву и… будет так, как он захочет. Он даже оглянулся, чтобы быть уверенным в том, что никто не подслушал его хвастливых угроз.
Батулли не пошел в ЦК, как вознамерился было сделать.
Знакомых, связанных с этим делом, у него почти не было, кроме прокурора республики, с которым он несколько раз встречался.
«Ничего не поделаешь, пойду к нему. По крайней мере сориентируюсь».
«Мне бы и не хотелось…» — звенели в голове хвастливые слова. С каким бы удовольствием он сейчас уснул, чтобы проснуться где-нибудь в Стамбуле…
Прокурор действительно встретил Батулли весьма приветливо. Немедленно отпустил посетителей, вышел из-за стола навстречу, усадил в кресло перед столом. Угостил Батулли папиросой и сам ее зажег.
Такая встреча воодушевила Батулли. Он говорил с чувством собственного достоинства.
— Мне, собственно, и безразлично. В крайнем случае я соглашусь там выступить. На то я и получил юридическое заграничное образование.
— Ну еще бы, я думаю, что вы бы выступили. Но, к сожалению, я еще не знаю, как оно там по общественной линии обернется. Мы — только закон. Обвинять, конечно, буду я, а председателем суда (я только вам раскрываю секрет) назначен сам Муса Ямбулатов.
— Ямбулатов? О, судья он сильный.
— Да-а! Есть такое мнение (особенно об этом никому не говорите)…
— О, пожалуйста, пожалуйста!
— …что по общественной линии будет обвинять один украинец. Только этот вопрос еще решается. Профсоюзы выставили его первым кандидатом.
— Может быть, Лодыженко? — спросил Батулли. — Но это… Я не понимаю. Где этот суд будет: в Узбекистане или… Судья — татарин, обвинитель — украинец.
— Прокурор — русский, вы хотите сказать. Помощник у меня — таджик. Но что же здесь страшного? Судьями будут узбеки: заместителем председателя будет Гафур Ходжаев. Я слыхал одним ухом, что кое-кто настаивает на том, чтобы обвинителем был Саид-Али Мухтаров.
— Об этом слыхал и я, — поспешил Батулли и совсем «безразличным» тоном закончил: — И мою фамилию трепали, насилу отбоярился.
— Правда? Я не слыхал. Очевидно, из других источников?..
«Не слыхал. Для чего только вас здесь понасади-ли?» — Батулли почувствовал, что краснеет, ибо только ему одному были известны эти источники. Прокурор, очевидно, понял, что Батулли ему ничего не ответит.
— Но, понимаете, со всем приходится считаться. Это был бы уже узбек, — улыбаясь, ответил прокурор. — Однако же у него, как это говорят, не без задоринки. С одной стороны — он свидетель, это имеет решающее значение… Да и кроме того, каждый раз получаем всякие «компрометирующие» заявления о прошлом его поведении.
— О чем именно? — поднялся Батулли, едва сдерживаясь, чтобы не выдать себя.
— Ничего особенного, конечно, если бы не этот суд. Да пишут там о его связях с гражданкой Храпковой, а она сейчас перед самым началом процесса куда-то исчезла. Один заявитель считает, что и с басмачами в Советской степи чересчур смело вел себя Мухтаров. А вообще мелочей всяких понаписывали немало. Что он на балу с гостями-агрономами фокстроты танцевал, хотя известно всем, что это был официальный вечер, устроенный обществом культурной связи, а не «бал у американцев».
— Фокстроты?
— Это вас так пугает? Не всегда же, знаете, и одни только вальсы танцевать. Мы действительно, товарищ Батулли, иногда перебарщиваем…
— Это да, верно. А все же: связь с Америкой, пускай даже с Южной, басмачи, фокстрот. Получается букетик…
— Конечно, получается «букетик». Не нужно обладать большой фантазией, чтобы сварганить на этом материале какое хотите заявление…
XXI
На следующий день в газетах был объявлен состав суда. Общественным обвинителем трудящиеся Узбекистана выдвинули Семена Лодыженко.
Газеты напечатали портреты председателя суда, его заместителя, прокурора республики и Семена Лодыженко.
В скупой информации о Лодыженко сообщалось между прочим:
«В прошлом он воевал с генеральскими бандами в Сибири и Казахстане, был награжден за это боевым орденом Красного Знамени. Несколько лет уже работает в Узбекистане, где проявил себя верным защитником интересов рабочих и дехкан Узбекистана и самоотверженным борцом на фронте борьбы за социализм. Профсоюзы, выдвигая Лодыженко общественным обвинителем, одновременно приняли решение — ходатайствовать перед правительством о награждении его вторым орденом за активное выступление против басмачества в Советской степи, когда он получил увечье…»
Ниже в том же столбце, было напечатано постановление восьмисот дехкан-колхозников Кзыл-Юрты; они поддерживали постановление Центрального Совета профсоюзов и также выдвигали Семена Лодыженко в качестве общественного обвинителя.
Вскоре по городу распространился слух о том, что арестованные вредители убежали из допра. Потом другой — что не убежали, а только пытались убежать, и в них стреляли. Наконец вечером пронесся еще один, вполне достоверный слух: стрельба в самом деле была возле допра, где сидят вредители, убит один неизвестный, а двое убежали. Арестованным не удалось бежать, хотя они и готовились к побегу: у них обнаружили ключи от ворот, два форменных костюма охранников допра, оружие.
Из допра убежал один охранник. Он в эту ночь дежурил в коридоре. Только о том, что накануне этого события ночью к Амиджану Нур-Батулли заглянул неожиданный гость, газеты не сообщили. Они не знали этого. Молокан только на минутку заскочил к нему: за ним ведь погоня ГПУ!.. Батулли успел лишь посоветовать ему скрыться в приготовленной для беглецов из допра квартире в старом городе… Там на рассвете, когда закончилась стрельба возле допра, и был арестован Молокан…
XXII
Наконец наступил суд.
К удивлению читателей, именно в этот день газеты вышли без традиционных «шапок»: «Суд идет».
В Ташкенте был сформирован специальный поезд для рабочих и делегаций, ехавших в Советскую степь на суд. В этом же поезде один вагон предназначался для членов суда, свидетелей, официальных представителей и канцелярии. А подсудимых отправили ночью специальным вагоном с паровозом.
Что делалось в Советской степи!..
Трамваи в эти дни работали почти круглые сутки, несмотря на то что количество вагонов на линии было увеличено. Особенно в первый день город Кзыл-Юрта был наводнен людьми.
Редакция газеты «Советская степь» приняла к себе выездную бригаду ташкентской газеты «Восточная правда». Рабочие типографии подписали договор о социалистическом соревновании с ташкентскими печатниками.
Суд происходил в наскоро оборудованном зале Дома культуры. Это было огромное помещение, которое в будущем будет разделено на два зала, восемь комнат и коридоры. Три ряда кирпичных колонн поддерживали бетонный потолок с арматурной проволокой. Стены оклеены белыми обоями поверх досок, которыми был обшит бетон. Вдоль стены внизу проходили два ряда временных труб для горячей воды, обогревавшей зал. Да это было уже и не столь необходимым. В зале две тысячи четыреста мест, но в первый день суда в нем поместилось более трех тысяч человек.
Так начался суд над бывшими вредителями в Голодной степи.
Храпков приехал в Кзыл-Юрту вместе с судьями и остановился не в больнице, а на этот раз в девичьей комнате Таисии Трофимовны в новой гостинице «Интурист». По этому случаю или по какой-либо другой причине он был весел, привез Тасе подарки, говорил с ней без умолку. Во всяком случае, Евгений Викторович благословлял счастливую мысль, которая пришла кому-то в голову, — перенести суд в Кзыл-Юрту.
На заседаниях суда он волновался. Особенно во время исполнения всяких судебных формальностей, когда зачитывали список обвиняемых и наконец свидетелей. Секретарь суда, вызывая Храпкова, добавил к его фамилии лишнюю букву и заменил последнюю: «Хирапкоф Евгений Викторович».
Начали допрос подсудимых. Все они говорили охотно. Некоторые из них, может быть, что-то скрывали, другие считали, что на допросе рассказали все, а большинство просто было ошеломлено торжественностью суда и такой многочисленной аудиторией. Они пугались собственных слов, произнося их, и каждый раз оборачивались то к президиуму суда, то к репродукторам в зале, которые громко разносили фразы, тихо сказанные перед микрофоном.
«Видят они меня или нет?» — думал Евгений Викторович. Ему искренне казалось, что так или иначе, но здесь он является «persona grata», или «гвоздем сезона». Он замкнулся в себе, копался в своей душе, колебался, принимал решения и снова впадал в состояние моральной каталепсии.
Только на третий день он почувствовал себя увереннее. Таисия Трофимовна высказала мысль, что всякий процесс, который имеет скорее общественно-политическое значение, чем сугубо уголовное в конце концов не так уж и страшен. Ведь суд прекрасно ориентируется в преступлениях вредителей, возможно, у него уже есть и проект приговора. Неспроста же освободили из-под ареста старика Исенджана, счетовода из уч-каргальской конторы, какого-то техника. А Молокан снова ухитрился сбежать из-под ареста…
Евгений Викторович убедил себя в том, что Тася права. Вот она сидит в зале…
«В каком же это ряду? А, она перешла ко второй колонне. Семь-восемь рядов, а она сидит в девятом. На ней беленький в крестиках платочек. Улыбается ему…»
Этот простой факт напомнил Храпкову о том, что он здесь еще никого не разглядел как следует. Ну, вот рабочий, который лежал в больнице с разбитым плечом. Вот шофер, что возил его, как заместителя Мухтарова: он сидит на подоконнике, наверное, тоже глядит на него. И этого узнал, — о, у Евгения Викторовича хорошее зрение. Он рассмотрит сейчас всех сидящих в зале.
Евгений Викторович, водя глазами по рядам, остановил свое внимание на человеке с аксакальской бородой, но с бритыми усами. Огромные круглые китайские очки, как у Преображенского, скрывали выражение его глаз. Он изредка перекидывался словами с соседом, Амиджаном Нур-Батулли.
Допрашивали последнюю подсудимую — Софью Преображенскую. Она подтвердила, что Софья Преображенская — это она и, как всякая слабая девушка перед свадьбой, не могла отказать своему жениху, который из любви к ней пожелал в загсе принять ее фамилию… А у него была какая-то нескладная — Ципьев. На другие вопросы она отвечала сбивчиво, а потом лишилась сознания.
Храпков облегченно вздохнул. Но где же еще один обвиняемый? Он вчера и сегодня не видел инженера Кравца, его не допрашивали, — это он хорошо помнит.
Будто бы отвечая ему, поднялся заместитель председателя суда товарищ Ходжаев и сказал, что подсудимый Кравец внезапно заболел и сейчас отсутствует. Его дело суд постановил выделить и рассмотреть, когда он выздоровеет.
«Отравили сообщники», — неожиданно догадался Храпков и опять съежился, замкнулся.
Допрос свидетелей длился недолго. Основной свидетель Мухтаров так обстоятельно охарактеризовал преступников и их действия, что большинство других свидетелей ограничивались лишь тем, что дополнительно сообщали незначительные детали. Евгений Викторович восхищался Саидом, который сидел за столом свидетелей, напротив него. Готовясь к выступлению, Мухтаров оставил на столе свой блокнот, в котором он все время что-то записывал. Направляясь к трибуне, Мухтаров наклонился к председателю суда, тот, улыбнувшись, отрицательно покачал головой. Потом, когда Мухтаров был уже возле трибуны, «Лодыженко поднялся с места и что-то шепнул ему. Саид вначале посмотрел на председателя суда, потом кивнул головой в знак согласия.
«Говорите покороче», — с радостью расшифровал Храпков жесты председателя суда и Лодыженко.
Саида тоже снимали для кинохроники. Свет «юпитеров», четырехсотой залил его потоком, и присутствующие увидели, что в его пышную шевелюру вплелись, будто змеиные языки, пряди седых волос, спадавшие на высокий лоб. Его взор был направлен в глубину зала, а может, и дальше, куда-то в пространство, называемое жизнью. Он, казалось, читал книгу этой жизни, находя в ней новые и новые мельчайшие детали и характеристики подсудимых.
— …Я бы не сказал этого об инженере Кравце… — Храпков, услыхав эти слова, окончательно убедился, что его отравили преступники. — Это был выдающийся специалист, строитель, который отвечал за всю конструкторскую часть заводов и текстильной фабрики в Советской степи. То, что он признал себя виновным в усложнении конструкций, чтобы поднять стоимость строительства до такой чудовищной цифры, как он назвал, это еще не все. Его вина еще и в том, что текстильную фабрику построили в расчете на обеспечение ее тепловой энергией, а не электрической, а потом ее пришлось переконструировать инженеру-коммунисту — товарищу Гоеву…
Саид говорил спокойно, и его внимательно слушали.
— Болезнь Кравца вчера меня не удивила. Мы имеем дело с настоящей вражеской организацией, которая еще до сих пор пытается вредить нам. Эта организация поставила перед собой цель вывести арестованных из допра, она же…
Судья позвонил в колокольчик.
— …Я хочу только напомнить суду, что Кравец в последние дни перед судом переживал какой-то психологический кризис и в первый же день обещал представить суду новые сенсационные данные о себе и… своем вдохновителе — тогдашнем инженере Преображенском.
Снова раздался звонок. Судья попросил говорить короче, и Саид-Али Мухтаров кончил свою речь.
В тот же день на вечернем заседании вызвали свидетеля Храпкова. У него потемнело в глазах, зашумело в голове. Чтобы отвлечься немного, Евгений Викторович, идя на трибуну, читал плакаты, висевшие над президиумом, на трибуне и по всему залу. Он будто впер-вне увидел за столом судей большой бюст Ленина. Ильич внимательно вглядывался в него, сдерживая улыбку. Это был живой Ленин. Он даже задвигался и пошел…
Вдруг Храпков запнулся. Проклятая ступенька! Как он ни пытался перешагнуть ее, все же споткнулся, и, если бы не рука Лодыженко, так своевременно протянутая, пришлось бы ему распластаться на полу. Но, когда толстый и неповоротливый Храпков стоял на трибуне и радиомонтер поднимал микрофон до уровня его рта, он не услышал ни одного смешка в зале.
Ленин так же внимательно глядел на него, только его улыбка скрывалась в отблеске света.
Перед глазами Храпкова на матовом стекле светился призыв: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Он дважды прочитал его шепотом пересохшими толстыми губами.
— Товарищи, — наконец осмелился он произнести, почувствовав душевное облегчение.
Вполне свободно он перебрал в своей памяти все, что в какой-то степени относилось к процессу и чего не успел рассказать следователю. Он все время глядел на призыв, боялся, что если посмотрит в зал, то память изменит ему, он собьется.
— …Но основное, о чем я должен сказать сегодня… — в зале кто-то закашлял, — сказать о себе. Я не принимал участия во вредительстве, об этом говорит и тот факт, что я только свидетель. Но морально я чувствую и свою вину. По своему социальному происхождению я очень близок к тому кругу, что и инженеры… присутствующие здесь. Собственно, не присутствующие, а… вредители… — едва промолвил он. — Я мирился с их настроениями и превращал в шутку их недовольство советской действительностью. Свои обязанности заместителя председателя совета строительства я — выполнял искренне, но не скажу, чтобы в этом не скрывалось еще и желание… заслужить… Я, товарищи судьи, и сам глубоко переживаю все это, но, очевидно, заслуживаю и общественного морального осуждения… Хочу лишь заверить, что орден, который, может быть, я и не совсем заслужил, оправдаю не только работой, но и борьбой против шпионов и вредителей — врагов моей советской родины!..
Зал загремел аплодисментами, на лицах судей играла довольная улыбка.
Вдруг, как охлаждающий душ, раздался звонок. Зал утих. «Так я же вам скажу!» — и у Евгения Викторовича сжалось сердце.
— Я не хотел бы… Здесь уважаемый гражданин Саид-Али говорил об инженере Преображенском… — В зале снова кто-то закашлял. Храпков наконец оторвал глаза от призыва, бросил взгляд в сторону кашлявшего человека и пришел в ужас: аксакал с курчавой бородкой поднялся, что-то сказал Батулли и незаметно вышел.
«Молокан!» — вдруг узнал Храпков широкоплечую, костистую фигуру и почувствовал, что его оставляют силы. Если его не поддержит кто-нибудь, он погиб. «Тася уверяла, что он сбежал из-под ареста…»
— Собственно, инженер… — скорее бы увидеть опять слова на матовом стекле, зовущие с такой силой! Евгений Викторович вспомнил кашель Батулли, он знал, что это — угроза ему, но он собирался с силами, чтобы все-таки закончить свою мысль. Осталось не так уж много сказать.
Председатель суда помог ему:
— Вы хотите сказать, инженер Кравец?
— Конечно. Кравец, инженер… Но, товарищи судьи…
— Что-то новое или только то, о чем уже сказал свидетель Мухтаров?
Евгений Викторович не сумел удержать свой взор на спасительном призыве и снова растерялся:
— Да, да, то же самое и я сказал бы. Я окончил… Собственно, пролетарии всех стран, соединяйтесь, — закончил он, заметив, как после упоминания судьей фамилии Кравца Молокан быстро исчез из зала.
Бурные аплодисменты заглушили продолжавшийся лепет Храпкова. Он уже не помнил, как сошел с трибуны, как ему Лодыженко жал руку и как, весь красный и вспотевший, он садился рядом с Саидом.
XXIII
Приговор Евгений Викторович узнал, находясь в комнате Таси. Еще в суде у него разболелась голова, и он попросил разрешения не присутствовать до конца. Тася с особенным увлечением передавала ему, какое огромное впечатление произвел на нее и всех слушателей общественный обвинитель Семен Лодыженко. Хромой, опираясь на шестигранную палку, он взошел на трибуну. Таким она ни разу не видела Лодыженко за все время пребывания его в больнице.
Присутствующие в зале стоя приветствовали его аплодисментами и замерли, увидев его глаза. Казалось, это был взгляд камня, который собирается заговорить, и страшно было услыхать эти слова. Жена Преображенского при виде его вскрикнула и снова потеряла сознание. В зале царила мертвая тишина.
Лодыженко говорил полтора часа, его речь приняли восторженно.
Но Евгения Викторовича занимал не столько Лодыженко, сколько… факт, что его собственную речь тоже опубликовали газеты. Ночью приходили к нему сотрудники из обеих редакций, согласовывали текст его выступления. Многое на суде не было им сказано, но пусть совесть будет свидетелем — он хотел именно так изложить свою мысль, а не иначе. Да, опытному корреспонденту не трудно было восстановить мысли оратора, если тот дал ему такие исчерпывающие тезисы.
В вагоне, перед отходом поезда, Храпков еще раз просмотрел свою речь и даже потрогал свои обмякшие бицепсы. Будто бы он собирался в бой, вдохновляемый первой победой.
Храпков ехал в одном вагоне с Мухтаровым и Лодыженко. Расположившись на нижней полке, он развлекался тем, что зажигал и тушил спички, что совсем не приличествовало его недетскому возрасту.
— Евгений Викторович, вы в самом деле «сжигаете корабли», — бросил в раскрытую дверь Батулли, проходя по вагону в поисках свободного купе.
Храпков поднялся с сиденья. В дверях показался Лодыженко, а за ним Саид-Али.
Оба довольные, сильные. Это были люди той породы, которые жили не вздыхая, как он, и свою дорогу находили с такой силой и упорством, что он завидовал им: откуда у них столько энергии?
А все же он едет с ними. Лодыженко заехал за Храпковым на машине, которая была подана ему из конторы строительства. Это было так мило, вежливо с его стороны. Теперь эти орлы окружают его: если они шутят, то хочется чувствовать себя жеребенком, брыкаться, если же они возьмутся обсуждать серьезный вопрос, — то мозг его, сосредоточенный на его любимой хирургии, не в силах охватить тех сложных концепций, которые они так свободно и с увлечением обсуждают. Ну и настроение у Храпкова!
Ему хотелось, чтобы на него обращали внимание, чтобы все говорили о нем. Едва он вставлял в разговор какое-нибудь интересное слово, как оба его попутчика тотчас поддерживали его, и казалось, будто они втроем все время спорят об одном или с удовольствием шутят.
Он, безусловно, сделал большое дело. Ему теперь будет легче жить. Сколько беспокойства причинила ему эта ужасная проблема: заслужил или не заслужил орден.
— Товарищ Лодыженко! Трудно ли написать, собственно напечатать, книгу? Простите, что я вам задаю вопрос, как на литературном вечере. Но я уверен, что вы об этом должны знать.
— Наверное, труднее всего написать. То есть написать можно: только что-нибудь стоящее — трудновато.
— Понимаю. Все же меня интересует и эта сторона вопроса. Я вам объясню: у меня уже есть почти готовый труд.
— Роман?
— Евгений Викторович — хирург.
— Спасибо, товарищ Мухтаров. А правда, какой прекрасный романист вышел бы из хирурга!
— Что же тут удивительного? А Чехов? А Вересаев? Тоже врачи. Да и научный труд, если его, так сказать, обработать литературно, только выиграет от этого.
— Возможно, что моей рукописи именно такой обработки и недостает. Я работаю над книгой «Хирургия как метод обновления организма».
— Омоложения?
— Нет, не это, но и это. Мы игнорируем большой опыт в области садоводства. Помните, вы однажды рассказали мне о Мичурине. Человеческий организм тоже поддается соответствующим «прививкам», «подрезыванию» и почему. Я описал много примеров из своей практики. Все они свидетельствуют о возможности применения «метода обновления организма».
— Что же, было бы написано, а напечатают с удовольствием, — сказал Лодыженко, потом, немного подумав, добавил: — Знаете что, давайте я помогу вам издать книгу.
— Неужели? Я вам буду признателен. Понимаете, просто нет у меня этой организационной, как сейчас говорят, жилки. Работаю, как вол, а чтобы довести дело до конца — нет хватки. Пытался как-то, заходил в Медгиз. «Что же, говорят, принесите, посмотрим». Понимаете, он говорит таким кислым тоном, что просто рад поскорее удрать от него и никогда больше не возвращаться.
Издательство медицинской литературы действительно в ту пору не было учреждением, которое оказывало бы помощь автору, руководило бы им, воспитывало его. Евгений Викторович столкнулся с каким-то бюрократическим автоматом, функции которого лучше всего характеризуются ничего не значащими словами: «Принесите, посмотрим». Но Лодыженко с удовольствием пойдет с Евгением Викторовичем, поможет ему разбудить от спячки редакторов, заинтересовать их. Таким образом, его труд не пропадет даром, и будет осуществлена его давнишняя мечта, которая была уже почти похоронена в будничном хламе.
XXIV
Но нет! Он теперь начнет жить по-новому. Он сбросил с себя тяжелое ярмо — память о Любови Прохоровне.
Да, сейчас это превратилось уже в ярмо.
Евгений Викторович дома еще вдохновлялся вчерашними разговорами в вагоне. Ему нужен Лодыженко. Может быть, не только для связи с издательствами, даже наверное не для этого. Он очень хорошо понял мысль о «литературной» обработке его книги. Лодыженко именно по этим соображениям должен быть его первым рецензентом. Работу он должен закончить и напечатать. Теперь напечатает.
Евгений Викторович зашел к Марии, посоветовался с ней по хозяйству: ведь он несколько дней не был дома. Мария одевала девочку, держа в зубах иглу с ниткой, и молча поздоровалась с Храпковым.
— Доброе утро, Евгений Викторович, — поздоровалась с ним и Тамара.
Ее сразу же после скандального процесса в Намаджане научили называть Храпкова по имени и отчеству, а не отцом. Тамара долго не видела матери, и ей захотелось увидеть отца. Мария с какой-то болезненной настойчивостью старалась воспитать в этом ребенке любовь к отцу, которого она и не помнила, пыталась воскресить в детской головке образ человека, который стоял на трибуне, и она, маленькая, показывала на него своим пальчиком.
Она не помнит. Но знает, что ее отец Саид-Али хороший, как вот на фотографии (Мария вырвала ее из какого-то старого удостоверения, неизвестно какими путями попавшего ей в руки). Этого отца Тамара знает, почитает и каждый вечер перед сном говорит ему «спокойной ночи», а утром целует и приветствует с «добрым утром».
— Доблое утло, Тамалоцка, — впервые за свою жизнь услыхала девочка шутливые слова Евгения Викторовича и обиделась.
С нею вот уже сколько времени не разговаривают так, она не слыхала подобных слов ни от матери, ни тем более от отца. «Евгений Викторович» — только добрый дядя, он не гонит ее, но зачем тогда дразниться? Как он смеет? Да она… Она пожалуется своему отцу, когда вырастет. Тогда она сама пойдет к отцу и расскажет ему.
Храпков оперся на косяк двери и терпеливо слушал эти угрозы. Детскую головку старательно наполнили рассказами об отце и сделали ее болезненно чувствительной.
Если своевременно не отдать ее отцу, то она в будущем действительно будет упрекать его. А эти упреки будут для него жестоким ударом.
— Мария, я хотел… эту комнату… товарищ Лодыженко редактирует со мной мою работу. Да ты не понимаешь этого, пойдем на минутку, я объясню.
— Тамочка, поиграй тут. Я с Евгением Викторовичем… — и, уже захлопнув дверь, она пожаловалась ему: — Как плохо стало без Джека. Она так любила этого пса!
Храпков решил побеседовать с Марией в своей комнате. Он смутился и не знал, с чего начать. Потом улыбнулся, вспомнив, как на Воскресенском рынке обозвали его «дредноутом».
— Мария! — сказал Храпков и сделал паузу, но совсем не от волнения. Он подбирал самые простые слова, чтобы Мария поняла его. Она стояла, держась рукой за медную дверную ручку.
— Саид-Али хочет, чтобы девочка жила у него. Я сам читал его записку, смятую и выброшенную тобой в уголок передней. Кстати, никогда не оставляй там мусора. Просто противно. Я врач или… или… грязная канцелярия?!
— Ну, так я же слушаю. Вот уже и плетенку для мусора купила.
— Одевайся и… пойдем!
— А вы?
— С вами я пойду к нему тоже.
— Нет, я одна. А как же вы?
— Это еще не решено. А потом… Да, комнату, что забита нашим барахлом, убрать надо. А ты же… будешь приходить сюда порядок наводить. Здесь же недалеко. Лодыженко обещал пожить у меня в этой комнате, и… я наконец закончу свою работу.
— Давно пора.
Мария вошла в комнату к Тамаре и загрустила. Она осмотрела комнату, набралась духу и обратилась к девочке:
— Тамочка, к папе хочешь?
— А я его в карман положила, — ответило дитя.
Мария присела на корточки и, обняв девочку, тихим голосом объясняла ей, а у самой горячие, тяжелые, как капли свинца, слезы текли по щекам, обжигая их.
— К живому папе, Тамочка, поведет нас Евгений Викторович. Хочешь?
— Хочу, тетенька. А чего ты плачешь?
— От радости, от радости!
— Мне тоже плакать?
— Чего?
— От радости… Тетенька, а игрушки забирать?
Евгений Викторович запер свою комнату и поджидал их у парадной двери на улице. Ему казалось, что прохожие по-дружески здороваются с ним, желают ему доброго утра. У него на душе творилось такое, что он хотел обнять каждого из прохожих и шептать им на ухо: «Фабиола»…
XXV
Саида не было дома, когда Евгений Викторович постучал к нему в дверь с черного хода. У него не хватило смелости войти в дом с парадного хода: там могут быть посторонние люди, инженеры, разве он знает.
Лодыженко был удивлен. К ним никто не заходил через этот ход. И еще больше он удивился, когда с черного хода зашел к ним в квартиру известный хирург. Следом за Храпковым вошла Мария, ведя за ручку Тамару.
— Тамарочка! Ты в гости? — крикнул Лодыженко и присел возле девочки.
— Нет! Я буду жить у папы. И тетя Маруся. Папа мне игрушку новую купит… Радио сделает…
Ее черные глазенки бегали по комнате, заглядывали во вторую большую комнату. В этих глазах светилось нетерпение:
— Где же папа?
Лодыженко пригласил гостей раздеться, а сам засуетился, забегал по комнате. Поживее поворачивайтесь, центральные телефонистки!
Дочь ждет отца!
Саида долго разыскивали по телефону в цехах. Наконец коммутатор Сельмашстроя соединил Лодыженко с Саидом.
— К тебе пришли гости! Правду говорю, гости… Да нет, нет… Честное слово, самые дорогие… Немедленно приходи домой… Ну, раз освободился, тем лучше. А, да… Приходи, увидишь… Принеси какой-нибудь гостинец!
Лодыженко, сияя, повесил трубку, а Храпков поднялся с дивана. Ему почему-то сделалось душно и тревожно. Он понимал, что совершал большое дело, был горд от сознания этого, но все же…
Душно и тревожно! Он выйдет на минутку. И пошел.
Тамара разделась, какую-то минутку осматривала все вокруг, знакомилась с обстановкой. Когда же увидела, что и Мария разделась, как дома, она сразу оживилась, взобралась на кровать Саида и принялась своими кулачками взбивать подушку, чтобы она стала — как это делает Мария — пышной.
— Куда же это ты с ногами? Никогда этого с ней не было, — оправдывалась Мария перед Лодыженко.
Евгений Викторович прохаживался по тротуару и пытался думать о своей работе и о том, как он предложит Лодыженко переехать к нему на квартиру, хотя бы на зиму… А там Тася возьмет перевод в Ташкент, а может, может, он…
Но какая-то дрожь пробирала все его существо. Он повернул к трамвайной остановке, откуда должен был идти Мухтаров. То старался он быть подальше от квартиры Саида, то снова хотелось встретиться с ним и первым сообщить об этой новости.
Он вскочил в чей-то двор, чтобы не глядеть на улицу. Рукой держался за сердце, которое, казалось, вот-вот выскочит из груди, распираемой чувствами, переполненной еще не осознанными ощущениями.
Саид-Али бежал к своему дому напрямик через улицу. Он не видел ни дороги, ни людей перед собой. Он догадывался, о каких гостях шла речь. Ведь еще вчера ночью, вернувшись из степи, они долго мечтали с Лодыженко об этом дне.
Без стука вбежал он в комнату и тут же зашатался. В глазах рябило, а в груди бушевала буря. Как назвать: Тамара? Доченька?.. А хватит ли выдержки, сил?
Пошатываясь, сдерживая боль и радость, пересиливая какую-то тяжелую усталость во всем теле, Саид шел к своей кровати, не отрывая затуманенных глаз от ребенка. Тамара оставила подушку и бросилась было к Марии. Но… она узнала этого человека. Заинтересовалась им. Она…
Она радуется. Устремила свои глазенки на него и замерла. Саид молча сел возле девочки. Холодной рукой он сильно потер свой лоб, будто разгоняя черные тучи, застилавшие его глаза. Тамара шевельнулась, но осталась рядом с ним.
Только мгновение посидел Саид на кровати и вскочил. Не глядя ни на кого, он снял свою кожанку. Потом зашел в другую комнату и быстро переоделся в теплую сорочку. Затем стремительно забежал в эту комнату, точно боялся, чтобы злодеи не похитили его сокровище.
— Извините, Мария, я… еще с холоду… — произнес он так, будто находился в комнате больного.
Девочка, услыхав его голос, обрадовалась и звонким, детским голоском произнесла:
— Папа!..
Саид не мог совладать с волнением, его охватившим. Он застонал и схватил девочку в свои объятья.
— О тетя! — защебетала она, но… Таких нежных и сильных объятий она еще не знала.
— Тамарочка, это же… папа! — промолвил он и прижал к груди дочь. Он пронес ее по комнате и снова сел на кровать.
Как она дорога, какая родная!
Тамара притихла на руках у отца. Может, боялась или же радовалась.
В комнате все замерло.
Лодыженко в соседней комнате о чем-то шепотом говорил с Марией, а отец с дочерью разговаривали без слов, только биением сердец.
…Тамара на груди у отца уснула. Он чувствовал это по ее ровному дыханию, по отяжелевшему телу и боялся пошевелиться, чтобы не разбудить ребенка.
Раздался звонок телефона. Лодыженко подошел.
— Что там? — шепотом спросил его Саид.
— Ничего особенного. Тебя спрашивал Щапов по какому-то важному делу, да я сказал, что ты занят.
— Щапов? Зачем же ты? Может быть, из ЦКК? — В глазах Саида-Али была мольба.
— Ты не волнуйся, — прошептал Семен. — Он сказал, что можно вечером. Это действительно звонили из ЦКК.
— Да положите ее. Дайте я. Ей так неудобно спать. И жарко…
Мария нежно уложила сонную Тамару на взбитые ею же отцовские подушки.